10700.fb2
— Дети в инкубаторе, — сказала Мег. Это меня разочаровало.
— А я думал, ты их уже смотрела.
— Конечно, — сказала Мег. — Ну и что?
— А я бы лучше поглядел «Страну Джунглей Фрэнка Бака», — проговорил я. И все же кое в чем наши вкусы совпали. Ни ее, ни меня совершенно не интересовал ни «Старый Нью-Йорк», ни «Страна Зимней Сказки», несмотря на ее пингвинье население, завезенное из Антарктики экспедицией адмирала Бэрда. Оба могли запросто обойтись без «Веселой Англии». Кроме того, мы решили, что неплохо бы посмотреть «Странноторий», где, по словам моего приятеля Арнольда, имелось множество всевозможных удивительных уродцев, но это только если останется время.
Утвердив программу, помчались ее выполнять. Перед инкубаторным павильоном красовался огромный тысячефунтовый каменный младенец, лежащий на спинке и вздымающий кверху руки и ноги. Но внутри, за стеклянными перегородками, под наблюдением медсестер в белом были настоящие и весьма противные тощие крысоподобные младенцы, которые дергали ручонками или спали. Как могли они спать при ярком свете, я диву давался, хотя и знал уже, что в этом возрасте младенцы еще слепые. Прежде, когда этот инкубатор еще не изобрели, дети, родившиеся слишком рано, не выживали. Мег припала лицом к стеклу. Медсестра заметила ее и подкатила ячейку инкубатора ближе, чтобы было яснее видно. Малыш внутри лежал скорчившись. Личико сморщенное, как орех или персиковая косточка. Однако Мег он показался очень хорошеньким.
Побежали обратно к Норме. Та стояла перед палаткой во дворе осьминожьего здания. На ней был махровый халат, волосы зачесаны назад, лицо без косметики казалось очень белым, а глаза покраснели от плаванья в аквариуме. Увидев нас, она улыбнулась, она ждала нас и беспокоилась. Мы кинулись ее обнимать. Моя рука пришлась ей чуть ниже талии. У себя под локтем я почувствовал расширение ее бедер. На ногах у нее были розовые домашние тапочки.
Почти сразу же мы опять умчались, бросившись по главной аллее к «Стране Джунглей Фрэнка Бака». Наконец-то! По сути, это был зоопарк, в нем выставлялось множество разных зверей, но ограждения были деревянными, а клетки передвижными, так что это был зоопарк-времянка, что-то вроде охотничьего лагеря. Там было три разновидности слонов, в том числе слон-пигмей, и был черный носорог, который стоял очень неподвижно, как статуя, и явно не понимал, где он и зачем; были там несколько спящих тигров, ни про одного из которых на пояснительных табличках не говорилось, что он людоед; были тапиры, один окапи и две изящные черные пантеры. Можно было покататься верхом на верблюде, но мы не стали. На миниатюрной горе жили сотни визжащих, качающихся на ветках и скачущих макак-резусов. Мы долго за ними наблюдали. Я объяснил Мег, кто такой Фрэнк Бак. Он ездил обычно в леса Малайи, но иногда и в Африку и ловил там зверей, а потом привозил их в зоопарки и цирки и продавал. Я сказал, что это куда гуманнее, чем просто охотиться. По правде говоря, я обожал Фрэнка Бака — мечтал тоже жить такой жизнью, полной приключений и при этом не лишенной некоторых моральных табу: ведь он все же не убивал никого. Однако перед самим собой (не перед Мег, конечно) мне приходилось признать, что теперь, перечитав его книжку дважды, я заметил то, чего в первый раз не понял. Он непрестанно жаловался на дурной нрав своих зверей. У него с ними случались стычки. Однажды слон поднял его и отшвырнул. Орангутанг укусил его, а однажды он чуть не свалился в яму к тигру, известному своим людоедством. Зверей он называл дьяволами, поганцами, жалкими отродьями, животинами и «экземплярами». Когда один из них подох на судне по пути в Америку, Фрэнку Баку было жалко, но главным образом жалко ему было пропавших денег, которые можно было на этом экземпляре заработать. Малайцев, которые на него работали, он называл «мальцами». А я в этой как бы малайской деревне, устроенной на Выставке, видел, что никакие это не мальцы, а нормальные взрослые люди, пускай в тюрбанах и набедренных повязках, причем с животными они обращаются очень ловко и бережно. Сам Фрэнк Бак навряд ли произвел бы на меня большее впечатление. Малайцы переговаривались, смеялись, входили и выходили из своих бамбуковых хижин спокойно и с достоинством, а на хозяев этой самой «Страны Джунглей» не обращали ни малейшего внимания. Я огляделся в поисках Фрэнка Бака, впрочем хорошо сознавая, что его тут не должно быть. Я понимал, что сама природа его бытия, само существование легенды о нем покоится на том, чтобы его тут не было, но все же я искал его глазами. Дело в том, что я уже уяснил: Фрэнк Бак — довольно-таки противный, злобный человечек, который непрерывно орет на своих «мальцов», ревниво оберегая «экземпляры» и хвастаясь, сколько и где он их продал, а главное, почем. На тех, кто у него работает, смотрит сверху вниз. Ни с кем толком сойтись не может — ни с начальством охотничьих заповедников, ни с капитанами судов, которые принимали на борт его клетки с живым грузом, ни с самими животными. Я это уже заметил, но все еще хотел на него походить, разгуливать в тропическом шлеме, в рубашке хаки и с хлыстом, чтобы эти «жалкие отродья» ходили по струнке. В «Стране Джунглей» выдавали памятные значки — золотистые с красными и желтыми надписями. Значок Мег я приколол ей к платью, свой — себе к рубашке. Немного побродили. Ели джем в шариках, очень вкусный, а оболочка шариков хрустящая, красная и прозрачная. По дороге попался джаз-банд, он с буханьем и звоном куда-то вышагивал, и мы прошлись по главной аллее за ним следом. Вечер был еще почти весь впереди, а я уже все на свете забыл, кроме Выставки. Все, что не было Выставкой, перестало существовать, и Выставка стала всей вселенной, словно эти катанья, толпы людей вокруг, оглушительная музыка, аттракционы и были истинной жизнью. Я не думал ни об отце, ни о матери, ни о брате, забыл о школе, о Бронксе и даже о том, чтобы не терять голову и смотреть, куда ступаешь. После каждой вылазки мы возвращались к Норме в ее махровом халате и с мокрыми волосами. Вошли в ритм. Она встречала нас, сидя в одном из тех пляжных шезлонгов из полосатой парусины — то подняв колени и обхватив их руками, то сидя нога на ногу и покуривая с мечтательным и задумчивым видом свои сигареты.
Сходили мы и в «Странноторий», где показывали уродцев — кошмарного вида создания, которые подчас были куда страшнее самого страшного зверя из «Страны Джунглей»: один был полубородатый полумужчина-полуженщина, одетый в половину купальника с одного бока и половину фрака с другого; другой вообще весь зарос шерстью; сиамские близнецы, сросшиеся в бедрах; мужчина с огромными ластами вместо ступней; мужчина, который клялся, будто у него резиновая кожа, и в доказательство подвешивал к кольцам у себя на груди тяжелые гири — когда он вставал, его кожа оттягивалась к гирям, как крылья летучей мыши; в корзине сидела женщина без рук и без ног, лишь с маленькими плавничками на плечах и на бедрах, причем плавнички были спрятаны в шерстяные розовые варежки и розовые сапожки, — и тому подобное.
Мег все это не нравилось, и я ее понимал. Немного приободрилась она лишь в колонии лилипутов, которая называлась «Чудо-городок Крошка». Лилипуты были взрослыми, они и вели себя с уверенностью и достоинством взрослых — они там действительно всем заправляли сами, разве что ростом были маленькие и говорили тоненькими голосочками, будто по телефону. Личики у них были маленькие и немножко клоунские. При этом смотрели на всех прямо и даже снисходительно. У них были свои машины, своя железная дорога, свои театры, магазины и своя фабрика кукол и игрушек. Они пели песни, всем все в своем городке показывали, и их там было множество; они показывали свою мэрию, разрешали заглядывать в окна домов, а некоторые там были даже в солдатской форме и стояли на часах перед маленькими палатками военного лагеря.
В соответствии с духом Выставки почти по соседству с лилипутами помещался настоящий великан, который продавал кольца со своего пальца по пятьдесят центов штука. У него была английская фамилия — Альберт какой-то. Самый настоящий великан, без дураков, и, чтобы доказать это, он каждые несколько минут вставал во весь рост, хотя по большей части сидел, потому что быть таким гигантом нешуточное дело и огромная нагрузка на сердце. Он не говорил. На табличке значилось, что в нем восемь футов росту и что он прибыл из Англии. У него были густые брови, крупные черты лица и не очень здоровые зубы, но он казался добрым человеком, ну, может, только скучно ему было это занятие. Конечно, когда ему станет слишком скучно, он, чего доброго, может и рассердиться. Волосы у него были черные, аккуратно причесанные. Огромные ручищи. Мешковатый костюм. А кольцо-то дешевенькое, сразу видно. Каждый раз, продав одно кольцо, он доставал другое из картонной коробки и надевал его на палец в ожидании следующего покупателя. Цена, между прочим, кусалась. И все-таки я решил, что у Мег это кольцо будет.
Она никакого кольца не хотела. Стеснялась. Я тянул ее за руку, пока мы не оказались перед великаном. Я протянул один из моих долларов. Огромная ручища мягко его у меня взяла. Я удивился обыденности сделки. Ручища отсчитала мне в ладонь полдоллара. Он издал звук вроде отдаленного грома, потом звук оформился. Оказывается, великан хихикнул. Мег расширила глаза и затаила дыхание. Великан снял кольцо с огромного пальца, взял Мег за руку и, просунув в кольцо ее ладонь, надел его ей на запястье. Мы бросились прочь.
Весь вечер Мег не терпелось прыгнуть с парашютом. Я оттягивал это дело, как только мог. Однако выхода я не видел. Мы встали в очередь. Прыжки с парашютом финансировала конфетная фабрика. Я глянул вверх. На металлических переплетениях парашютной вышки там и сям болтались большущие конфеты всевозможных цветов. Выглядело утешительно. Очередь двигалась быстро. Люди потихоньку втягивались во тьму под огромным круглым навесом на вершине вышки, похожим на шляпку гриба. Потом они плыли вниз под раздутым куполом парашюта. Когда нас пристегивали к парашюту, я заметил, что от него отходят мощные проволочные растяжки, которые не дадут нам раскачиваться, да и парашют, вместо того чтобы свободно падать, будет спускаться на тросе. Едва ли это настоящий прыжок с парашютом, скорее нечто вроде того, как пожарный съезжает вниз по медному шесту. По мне, так это и к лучшему. Нас качнуло, и начался подъем. У меня бешено заколотилось сердце. Я напрягся и затаил дыхание. Нас влекло вверх, выше и выше, видна стала вся Выставка, она убегала куда-то под ноги, сияющие белые Трилон и Перисфера теперь были окутаны голубоватым светом. Я увидел «Лагуну Наций» с ее разноцветными фонтанами. Увидел «Водную феерию». Услышал с разных сторон музыку, а когда мы поднялись еще выше, к ней добавил свой голос ветер, будто заиграла виолончель, но заиграла с этаким глумливым подвыванием, как бы смеясь над тем, что нам предстоит бесконечно подниматься вверх, прочь от земли, в царство пронзительного ветра и тьмы, и так нам и жить теперь в просторах неба, так и скитаться там вечно.
Мег до боли стиснула мне руку.
— Эдгар! — выкрикнула она. Она вцепилась мне в локоть обеими руками. Глаза от страха стали огромными. — Я боюсь! Я хочу вниз, скажи им, пусть меня спустят!
— Закрой глаза! — закричал я. — Закрой сейчас же! — Я испугался, как бы она, начав дергаться, не вывернулась из ремней и не разбилась. — Не двигайся! Держись за меня! Еще минута, и мы будем внизу!
— Мне страшно! — захныкала она, уткнувшись лицом мне в шею.
— Ты же сама хотела! — выкрикнул я навстречу ветру. Говорить такое было не очень-то благородно, но я не смог сдержаться. Между тем виден был уже весь мир, а не только Выставка. Виден был Манхэттен, видны были облака над городом, подсвеченные снизу электричеством. Голова закружилась. Я закрыл глаза и вцепился в Мег с той же силой, что и она в меня. Я поклялся, что, если выйду из этой передряги живым, в жизни я больше не соглашусь на подобные выходки.
Потом толчок, и мы остановились. И на мгновенье повисли, словно кулон на шее ночи. Именно так я тогда подумал, такая вот мысль вдруг пронеслась у меня в голове. Будто мы украшения на груди огромной великанши. Глаза у меня были закрыты, но яркие лампы на парашютной вышке освещали мне веки, создавая иллюзию, будто позади громада белой плоти. Потом мы падали, скользили и кричали от ужаса; но было в этом и нечто захватывающее. Подняв голову, я открыл глаза: над нашими головами гигантским цветком раскрылся красивый красный парашют, вобрал в себя ветер и захлопал, наполняясь. Я засмеялся. Мы слетали опять на землю, я снова слышал звуки фисгармонии, возник безмятежный напев «Тротуаров Нью-Йорка». Я хохотал и орал. Мег вжималась в меня лицом, а я твердил ей, дескать, погляди наверх, но куда там. И снова я испугался, когда увидел, как растет и с пугающей скоростью близится земля, но тут нас аккуратно притормозили, и последние несколько футов снижение шло как бы нехотя, будто это лифт подъезжает к нужному этажу; а еще через мгновенье мы снова были на земле.
Теперь и Мег позволила себе глянуть вверх, туда, откуда мы возвратились. Лицо бледное. Ее рука в моей была влажной.
— Здорово было, правда? — проговорила она, когда мы быстрым шагом шли по главной аллее к Норме. — Мне понравилось.
А я кивнул и ничего не сказал. Слишком я был рад своей смелости, тихо дивился ей и вовсе не хотел дразнить Мег или обижать ее.
Думаю, к этому времени наша усталость уже достигла предела. У нас неестественно сверкали глаза. Потрогав наши щеки ладонью — не горят ли, Норма запретила нам что-либо предпринимать, велела сидеть и ждать, пока у нее закончится последнее выступление. Рядом с ней стоял какой-то мужчина. Одет в кожаную куртку и брюки, сидевшие на его ногах как трубы. На голове мягкая кепка с козырьком, заломленным набекрень. Он позвякивал в кармане мелочью и посматривал на нас. Широкоплечий, на вид приветливый, но, похоже, давно не брился. К кепке чуть выше козырька прицеплена бляшка с номером. Когда Норма нас с ним знакомила, он улыбнулся; звали его Джо, а поглядев, как он смотрел на нее, когда она убирала волосы под шапочку и затем отгибала кверху ее наушники, я понял, что он ее дружок.
Норма сказала нам, что должна идти работать. А Джо добавил, что у него тут тоже работа есть — смотреть, как работает Норма. Норма улыбнулась, сняла халат, и рука об руку они двинулись по дорожке к главной аллее.
Мне нестерпимо захотелось посмотреть на тех женщин в воде с осьминогом. Почему-то казалось, что это очень важно. Мег, совсем обессилев, сидела в шезлонге. Ноги себе она укутала халатом Нормы. Рассматривала коллекцию значков, которые мы насобирали на всяких стендах и аттракционах. Я чувствовал, что она знает, чего мне хочется, и своим старательным невниманием ко мне дает понять, что не возражает. Я подбежал к боковой двери и юркнул в толпу как раз в тот миг, когда все устремились в балаган. Пользуясь преимуществом малого роста, я протискивался между людьми, проползал у них под ногами, пока не оказался у самого ограждения, в первом ряду.
Оскар был на месте. Подумалось, что я, пожалуй, уже могу запросто определить, в которые из его щупалец просунуты руки сидящего внутри человека, а в которые — ноги. С ногами было проще. Когда мимо него проплывала или вообще оказывалась рядом какая-нибудь из женщин, он прямо как бы весь подскакивал над полом бассейна, а с того места в представлении, когда вода темнеет и начинает играть загадочная музыка, его активность вообще становилась угрожающей — этакий пучеглазый мешок картошки, а туда же, мечется чего-то там, причем глаза так и сверкают, так и светятся, ловя каждый лучик, пробивающийся сквозь чернильную воду. Бешено извиваются щупальца. Потом свет снова стал ярче, когда «Озабоченный Осьминог Оскар» поймал одну из купальщиц и, утащив ее к себе под воду, вопреки ее сопротивлению сперва сбросил с ее плеч лямки купальника, а потом и весь его потянул вниз по ее спине. В конце концов она высвободилась, рванулась наверх, и на какой-то миг мелькнули ее груди, как у Фей Рей, в том месте, где Кинг-Конг дрался с птеродактилем, а она бросилась в воду со скалы и вынырнула как раз перед камерой. Вот какие теперь, стало быть, пошли делишки. Зрители больше не смеялись — еще бы, Оскар, оказывается, способен ловить плавающих рядом женщин, крутить их там под водой так и сяк и срывать купальники! Одна из женщин отчаянно отбивалась руками и ногами, другие вели себя совсем спокойно, будто притворялись мертвыми, а музыка все убыстрялась, щупальца Оскара действовали все смелее, и скоро он уже гонялся за всеми женщинами сразу. Теперь они не стремились скорей вылезти из бассейна, а плавали взад-вперед, и у них под водой видны были ноги. Одну за другой чудище ловило их, затаскивало на дно и выставляло на всеобщее обозрение. Осьминог их крутил, вертел, переворачивал и с дурашливо-любопытным видом срывал купальники. В воде стал разливаться свет, делая ее бледно-зеленой. Теперь все женщины были голыми, они приблизились к стеклянной стенке аквариума и на глазах у зрителей начали всплывать, вздымая руки и помахивая ногами, как танцовщицы. Потом они все взялись за руки, вместе нырнули, проплыли вдоль дна и у самого стекла выплыли. Мне непременно надо было определить, которая из них Норма, и я ее нашел: хоть лицо ее под водой виднелось не совсем ясно, но она была единственной блондинкой, и это стало еще заметнее, когда подсветка сделалась белой. Она была и самой красивой. Проплыла вверх мимо меня — груди, бедра, все-все, — развела ноги вширь, толкнулась и сделала сальто. После этого все женщины одна за другой из бассейна вылезли, и там осталась одна Норма. Оскар бросился на нее. Перед тем он лежал на дне бассейна в изнеможении, вывалив язык (как будто у осьминогов есть языки), но теперь, при виде Нормы, казалось, снова пришел в себя. Погнался и поймал ее. То, что он делал теперь, ей, похоже, действительно не нравилось: одно из щупалец он просунул ей между ног и вытянул вдоль ее спины, а она отпихивала его и пыталась слезть с этого щупальца, крутилась и кувыркалась, сжималась в комок и переворачивалась перед самым стеклом на глазах у всех зрителей. Я не мог дохнуть. Между ногами у меня разлился какой-то ноющий жар, я почувствовал дурноту, словно вот-вот упаду в обморок, в ушах звенело, прошиб пот, а во рту пересохло; при этом в животе было холодно, как будто холодная вода из этого аквариума, едва свет померк превратившаяся в чернила, хлынула мне в желудок. По залу разбежались всплески аплодисментов.
Вскоре мы уже ехали домой в такси Джо. Он был водителем такси, как мой дядя Фил. Поскольку Джо был дружком Нормы, счетчик он оставил невключенным.
Все заднее сиденье мы с Мег имели в своем полном распоряжении. Места, где протянуть ноги, хватало. Я откинулся в уголке, а она легла на сиденье, положив голову мне на колени. Джо вел машину одной рукой, другой обнимал Норму, а та сидела, тесно к нему прижавшись. Ее волосы были еще мокрыми. Я видел, как они поблескивают в отсветах огней Всемирной выставки.
По территории Выставки мы ехали медленно.
— Глядите! — сказала Норма, и мы все встрепенулись. На Фонтанном озере начался большой фейерверк. Встав коленками на заднее сиденье, мы смотрели — сперва в боковое окно, потом в заднее. Гигантские рокочущие водопады света — красного, зеленого и белого, — с громким хлопком начинающие раскручиваться цветные спирали и медленно опускающиеся яркие шары освещали небо и наполняли уши треском. Грохот стоял неимоверный. Еще чуть-чуть, и на Всемирной выставке стало бы светло как днем. Наше такси, казалось, трясется и подпрыгивает от взрывов, над головами кружились искры, будто мы попали под обстрел. Мы завернули за угол; теперь фейерверк был скорее слышен, чем виден, в окошко нам удавалось увидеть лишь те гроздья ракет, которые разлетались в самой вышине.
Мег сползла по сиденью, я тоже. Мы снова устроились как прежде. Вскоре все стихло.
Про свою мать Мег ничего не говорила и вела себя так, словно там, под водой, ничего необычного нынче вечером не происходило. Она к этому привыкла. Перед глазами у меня стояла Норма, я никак не мог заставить себя от этого отделаться. Надо же, таких я еще не встречал. Какая свободная! Я не считал ее нехорошей женщиной, решил просто, что у нее свой, особый взгляд на вещи. Иначе бы она была не такая. С нею поговорить об этом было для меня, конечно же, невозможно, но все-таки очень меня интересовало, что бы она сказала на сей счет сама. Я задумался о безрассудной несерьезности ее жизни. Сидит себе там на переднем сиденье такси, обнимается с дружком, а похожи они, как ни странно, на каких-то новых мать и отца, которые до сих пор еще влюблены друг в друга. И снова у меня перед глазами возникло ее тело, этот подводный балет. Не знал прямо, что и думать. Да и думать-то было тошненько, вся картина вызывала во мне ощущение какого-то тянущего недомогания пониже желудка, чего-то среднего между тошнотой и болью; ну да, все так, любой посетитель Всемирной выставки мог на нее любоваться, и тем не менее я чувствовал, что мне смотреть как раз не надо было. А все же ее свобода придавала жизни остроту — да, вызывала ощущение трепета и опасности. Я так и чувствовал эту опасность. Мег от рождения унаследовала эту трепещущую свободу, о существовании которой я только теперь начинал догадываться. Гнет этой свободы делал ее спокойной и прекрасной. И я любил ее. Я ощущал весомость ее маленького тела на своих коленях, и мне это казалось естественной и неотделимой частью жизни, словно мы единое целое и по жилам у нас течет одна кровь, как у тех сиамских близнецов, хоть они и были оба мужчины. Или вдруг мы представлялись мне вроде каких-то пловцов под водой, выгибающихся и струящихся друг по другу, в сложных вращениях и пируэтах сплетающих руки и ноги. Я уже совсем засыпал и не различал, где кончается рокот мотора такси и начинается эхо моих собственных мыслей. Фейерверк отдавался у меня в ушах звоном радости оттого, что мною познано. Я вновь увидел тело Нормы, дрожь мускулов с внутренней стороны ее бедра, когда она стремительно плывет под водой, увидел, как сокращается и вытягивается мускулатура под слоем трепещущей плоти ягодиц и живота. Увидел и других женщин, весь этот подводный хоровод, противостоящий Оскару. В этот момент я обнаружил, что, если не распускаться, ту тошненькую боль вполне можно стерпеть. И я прижал к себе голову Мег. Теперь я знал — знал секрет главный и решающий, и до чего небрежно им меня осчастливили! А я, между прочим, даже и не собирался, и ничего такого я не хотел, ведь само пришло, свалилось, можно сказать, как случайное последствие авантюры. Моей вины тут нет. А ведь как это раньше томило меня, когда я отчаянно силился не упустить, поймать эту жизнь, доискаться ее, почувствовать, понять; а все, что было нужно, — это войти и быть в ней, и она сама подскажет и даст мне все, что нужно. Я заснул, а фейерверк трещал и громыхал у меня в ушах, будто это я сам колочу себя в грудь и к небесам летит мой голос: вот он я, вот же, здесь!
Несколько недель спустя я узнал, что, как только кончится учебный год, Норма с Мег переедут в Бруклин. Норма выйдет замуж за Возилу Джо, как она его называла, и они будут жить в частном доме в районе Бенсонхерст, а где это, я даже и понятия не имел.
— Такие дела, Эдгар, — подытожила сказанное Норма. — Только одно плохо: очень уж нам будет не хватать тебя!
Я изобразил равнодушие. Мег тоже, казалось, не видела впереди ничего удручающего; выказывать по этому поводу сожаления мы предоставили Норме.
Но вот настала последняя неделя занятий, когда то и дело отпускали с полдня, потом праздник класса, потом учебный год кончился, и Мег исчезла. Я ходил в парк, на то место, что против их дома, и смотрел на окна. Занавесками не задернуты. На стенах пятна солнца — квартира явно пуста. День или два спустя мать спросила меня, скучаю ли я по своей подружке, — пыталась, видимо, посочувствовать, но для меня это прозвучало бестактностью: разве же можно так бередить раны! Я сказал, что нисколечко не скучаю.
— Что ж, во всяком случае, хорошо, что они тогда сводили тебя на Всемирную выставку. Кем, ты сказал, работает ее мама?
— Этим, как их, экскурсоводом, — ответил я. — Там такие есть женщины в форме, всем все показывают, ну и она тоже.
Норма говорила мне, что, когда они на новом месте обустроятся, она известит меня, и я к ним приеду в гости. Это обещание я принял как-то не всерьез — все-таки Бруклин не ближний свет, нормальные люди туда не ездят, прямо чуть ли не заграница. Я знал, что у них там есть бейсбольная команда под названием «Ловкачи», но я от этих самых «Ловкачей» был не в восторге. Болельщики ценили их в основном за агрессивность, будто это шайка шпаны. На карикатурах в спортивной прессе они изображались на поле небритыми и с сигарными окурками в зубах. Они как бы воплощали собой облик своего района: грубы, необузданны, кичатся неотесанностью, — какие-то пригородные хулиганы. Оно бы еще и ладно, но при этом масса претензий — будто бы это и есть дух Нью-Йорка. Сам я болел за команду «Янки». Мне нравилось спокойное изящество Джо Ди-Маджио, отчаянная храбрость Томми Хенрика. Да и Билл Дики тоже — крепкий профессионал, сильный и справедливый. Такими были все «Янки» — и Ред Раффинг, и Джо Гордон. Хорошие игроки, у которых все мысли о том, чтобы как можно лучше отыграть матч, мастера высочайшего класса, и при этом скромные — никогда не станут спорить с арбитром или работать на публику. Когда им приходилось туго, они не жаловались, а только начинали вкалывать еще сильнее. В них чувствовалась культура, и держались они уверенно, но спокойно и без наглости. Вот это действительно уровень, достойный воплощать дух Нью-Йорка. Не то что какая-то шантрапа.
Мег в самом деле написала мне письмо, потом второе, а я все никак не мог ответить. Откладывал, давал себе обещания написать, но не писал. Новой моей страстью был бейсбол, и я не надеялся, что это ей будет интересно. Я любил слушать матчи по радио. Даже когда играли не в Нью-Йорке, подробности игры сообщались по телеграфу в нью-йоркскую студию, и комментатор считывал игру прямо с телеграфной ленты, но так, словно он ведет репортаж с поля. Мне это было интереснее самой игры. Сквозь гомон толпы стук биты по мячу, потом шум, свист, вопли. Слышно, как трещит телеграфный аппарат, а все равно комментатор заставит тебя вообразить картину игры. «На маунд подающего выходит Джо Мак-Карти, как всегда вперевалку… Та-ак, менеджер команды забирает у Лефти мяч, показывает ему на площадку запасных. Что ж, Лефти Гомец сделал свое дело. Медленно идет к ограждению. Надо же, как принимают его бостонские болельщики! Он приподымает кепи».
Я разыгрывал свои собственные бейсбольные матчи при помощи карт или игральных костей. Тузы обозначали пробег по всем четырем базам, короли — по трем, дамы — по двум, валеты и десятки — попадание в одну базу, поскольку в игре такое случается чаще. На самодельном табло я вел счет, придумывал имена для игроков и вычислял каждому соотношение попаданий и промахов. Пока мой приятель Арнольд не уехал в лагерь, мы устраивали турниры во дворе школы. Игра была трудна для нас, но мы некоторые правила изменили, чтобы было полегче. Маунд подающего расположили ближе к стене двора. И только один аут на команду за иннинг, иначе первый номер подавал бы весь день. Подавать было гораздо легче, чем принимать мяч. Целыми часами на солнышке в огороженном сеткой необъятном пространстве двора школы шла нескончаемая игра.
На Магистрали я никого не знал, а когда в июле заходил на свою старую улицу у подножия холма, редко кого там заставал. По большей части все разъехались на лето. Отец изо всех сил старался утвердиться на новой работе и не мог позволить себе увезти нас отдыхать. Мать была рада, что мы переехали, — по крайней мере так наши трудности скрыты от глаз соседей. Мы часто ходили в кино, иногда все втроем, но чаще только я и мать. Фильмы про любовь, которые ей нравились, мне были скучноваты, ну, разве что кроме комедий. Любимых киноактеров-мужчин у нее не было, она их всех поголовно считала болванами. Но актрис любила и восхищалась ими. Ее привлекало в них изящество и ум. Ей нравились женщины с хорошей речью и независимой манерой держаться. Она взяла за правило смотреть каждый фильм, в котором играла Лоретта Янг, или Маргарет Салливен, или Айрин Дан, или Розалинд Рассел. Моей любимой актрисой была Фей Рей и еще одна красивая женщина, которую я видел только раз или два, но очень полюбил, — ее звали Френсис Фармер. В одном из фильмов Френсис Фармер играла сразу две роли — матери и дочери. Чем-то она напоминала Норму.
Отец, если и шел в кино с нами вместе, никак не мог высидеть до конца весь сеанс. Но кинохронику смотрел с интересом. Мне он говорил, что даже во время рабочего дня, когда у него выдается свободный часик, он заходит в один из хроникальных кинотеатров и смотрит новости, а иногда и что-нибудь про путешествия. Ему всегда нужно было знать, что кругом происходит: идти в ногу с веком ему было куда важнее всяких развлекательных историй.
Раз или два на уикенд приезжал домой Дональд, брал меня с собой на пляж или в кино. Он был очень доволен жизнью, был добрый и не жалел денег. Накормил меня однажды обедом в китайском ресторане. Показал свой телеграфный ключ — хитроумного вида приборчик в черной коробке. Вынул его и продемонстрировал в действии. На вид вроде вилочного камертона, положенного набок. Нажимать, как в ключах старого типа, там ни на что не надо, а надо побалтывать рычажок между большим и указательным пальцами, и скорость передачи сигналов тем самым удваивается. Я задавал Дональду предложение из книжки, и он отстукивал его чуть ли не с той же скоростью, как я читал. Он рассказал, что у каждого радиста со временем вырабатывается свой собственный стиль передачи, узнаваемый не хуже личной подписи. Мне это показалось интересным. Я решил изучить азбуку Морзе. Там все записывается в виде точек и тире. Точка-тире значит «а». А что, вот возьму да и напишу Дональду письмо все целиком азбукой Морзе!
Настала жара, я в основном валялся и читал. Мать пыталась выгонять меня на улицу, но идти мне было некуда. Обленился ужасно. Все думал о Выставке. Вдруг в серии «Книжки-малышки» натолкнулся на книженцию № 1278 под названием «Самоучитель по чревовещанию» — когда-то давным-давно я заказал его по почте, да так и не удосужился прочесть. Чревовещание меня всегда интересовало. Так здорово: раз! — перебросил куда-нибудь голос и всех дурачишь, хотя в книжке автор и предупреждал, что выражение «переброска голоса» не следует понимать буквально: «Очень многие в остальном вполне разумные люди все еще заблуждаются, думая, что чревовещатель от природы наделен способностью перебрасывать голос… однако на самом деле чревовещатель всего лишь воспроизводит со всей возможной точностью голос в таком виде, как будто он доносится с некоторого отдаления…» Все эти фигли-мигли я пропустил, перелистнул прямо к занятиям. Труднее всего, оказывается, не разжимая губ, произносить согласные типа б и п. Но в слитной речи всегда можно обойтись, произнося вместо б «вэ» а вместо и «эф». Ну, скажем, «большое пианино» будет «вольшое фианино». Но еще до того, как начнешь работать над буквами, следует овладеть техникой чревовещателъного дрона. «Для этого, — говорилось в руководстве, — наберите побольше воздуху и, потихоньку его выпуская, формируйте звук задней стенкой горла, словно стараясь вызвать в нем боль…» Так я и делал, вновь и вновь. Стремился достигнуть появления гулкого звучного тона, который, по словам автора, я сразу распознаю, как только мои голосовые связки завибрируют нужным образом. Однако то, что у меня получалось, напоминало какое-то мокрое клокотанье, становившееся все тише по мере того, как иссякал набранный воздух, и чем дальше, тем больше оно напоминало хрип висельника. «Эдгар, — обеспокоенно вскидывалась мать, — что такое, что с тобой?» Она с нетерпением ждала, когда же наконец лето кончится и по всем существующим законам мне придется возвратиться в школу.
В конце концов, к обоюдной нашей с матерью радости и облегчению, сентябрь наступил, и я в первых в своей жизни длинных брюках отправился в пятый класс.
Я всегда любил начало учебного года. Ребята все выглядят старше, серьезнее. Все даже как-то слегка стесняются, что так сильно вытянулись за лето. Новый рост — это новая личность, надо как бы и заново знакомиться. Мы стали старше, умнее, детство осталось позади. Даже охламоны и балбесы в первые несколько дней года держались на высоте. Все пришли аккуратно причесанные, в чистых рубашках и курточках, с новыми карандашами и резинками. Некоторые из девчонок были уже не в носочках, а в чулках. Учителя зачитывали нам программы по предметам, а мы слушали и проникались сознанием того, какие мы теперь значительные и ответственные люди — одним словом, старшеклассники. Очень все это было увлекательно.
Но лучше всего — принадлежности для нынешних премудрых занятий. Новые тетрадки с более мелкими строчками, компасы, транспортиры. Невиданно толстые учебники. И новые предметы, такие, как обществоведение. В начале года я всегда очень ревностно относился к своим обязанностям. Мне нравилось, что у меня новенькая тетрадь для сочинений, прессованный картонный переплет которой еще не начал расслаиваться по углам, а черно-белые мраморные разводы на обложке еще сияют свежим лаком. Внутренняя сторона обложки еще не запестрела рисунками — ни тебе воздушных боев, ни разбойников в масках и ботфортах, ни объемно начерченных букв, из которых складывается мое имя, как бы высеченное на камне. Это все появится потом, взойдет на плодородной почве скуки.
Однажды вечером, когда я, сидя на полу в гостиной, делал уроки, я глянул вверх и обнаружил, что отец как-то странно на меня смотрит поверх газеты. Часто помаргивает. Он глядел на меня не отрываясь, отчего и мне было не отвести взгляд. Можно было бы предположить, что я что-нибудь не то сделал, но нет, в глазах у него не было того упорства, которое обычно появляется, когда человек рассержен. Он опустил закрывавшую лицо газету, и я увидел, что губы у него растянуты в чуть заметной удивленной улыбке.
— Как ты думаешь, сколько мальчиков по имени Эдгар живут в Бронксе на Большой Магистрали, дом 1796?