10700.fb2
Секунду-другую он сверялся с газетой.
— Ну, стало быть, это ты, — произнес он. Я встал на ноги.
— А что такое?
— А то, что это, видимо, ты удостоился «почетного упоминания» по результатам конкурса сочинений для мальчиков, который устраивала Всемирная выставка.
— Что там еще? — раздался голос матери: она стояла в дверях, вытирая руки о фартук.
— Наш сын принял участие в конкурсе и выиграл, — сказал отец.
Через его плечо я заглянул в газету. Я был одним из шестерых удостоенных почетного упоминания. А победил восьмиклассник из пятьдесят третьей школы.
— Ну, выиграл, да не совсем, — сказал я, пытаясь напустить на себя равнодушный вид. Но вот же, вот черным по белому в газете — мое имя!
Мать теперь уже сидела на диване.
— Когда же это произошло? — спросила она. — Что-то я ничего про конкурс не слышала.
— Мое имя в газете! — заорал я. — Я знаменитый! Я в газете!
Мы все трое разразились хохотом. Я обнял отца. Перебежал комнату, обнял мать.
— Экий ты у нас таинственный, надо же! — сказала она.
Отец прочел всю заметку вслух. В ней приводился и отрывок из победившего сочинения. «Типичный американский мальчик должен обладать теми же качествами, что и первые переселенцы. Он должен быть ловким, надежным и смелым, должен упорно отстаивать свои взгляды. Должен быть опрятным, бодрым и дружелюбным, должен быть всегда готов прийти на помощь, нести людям добро. Он разносторонне развит, имеет хобби, любит спорт, интересуется тем, что происходит в мире… Типичный американский мальчик, пользуясь общественной собственностью, бережно к ней относится. Любит комиксы, кино и домашних животных, любит играть во дворе с друзьями и слушать радио. Он вечно занят какими-нибудь поделками или хобби, вечно придумывает что-нибудь новое и полезное. Именно поэтому будущее Америки прекрасно».
Я скрестил руки на груди.
— Не так уж это и здорово, — сказал я. — Прямо какая-то клятва бойскаутов. Скаут должен быть смелым, дружелюбным, опрятным и тому подобная мура.
— Ну-ну, Эдгар, — нахмурилась мать.
Я расстроился. У меня ведь тоже и про спорт было, и про доброту. У него про первых переселенцев. Как же это я-то не додумался! И еще он будущее Америки приплел. Что ж, правильно: типичный американский мальчик не может не упомянуть Америку.
— А разве не должны они оповестить победителей непосредственно? — удивилась мать. — Вот не получали бы мы «Нью-Йорк таймс», и что тогда?
— Почтовый ящик кто-нибудь проверял сегодня? — спросил отец.
— Пойду посмотрю, — заторопился я. — Где ключ?
— Да, пока ты не ушел, — обратился ко мне отец, — принеси-ка мне твое сочинение, хотелось бы прочитать, если можно.
Я принес тот первый экземпляр, не посланный из-за кляксы на полях, и подал его отцу. Потом вышел и помчался по лестнице вниз, в вестибюль, к ящикам.
В ящике лежал длинный белый конверт, адресованный мне, причем перед моей фамилией стояло слово «мистер». На заднем клапане конверта красовался маленький штампик с сине-оранжевыми Трилоном и Перисферой. Письмо было от Гроувера Уэйлена, председателя Выставочной корпорации. Я знал его по кинохронике — усатый такой и очень любит разрезать ленточки и всех поздравлять. Теперь он поздравлял меня. Писал, что я и члены моей семьи имеем право, предъявив это письмо на входе, бесплатно войти на Выставку, где можем бесплатно и без очереди проходить на все представления и во все павильоны, а также посещать аттракционы и пользоваться выставочным транспортом. Он писал, что я хороший мальчик и настоящий гражданин. И снова поздравлял. А подпись у него была такая корявая, что век бы я не догадался, кто это писал, если бы его фамилия не была подпечатана рядом на машинке.
— Мы можем идти на Выставку! — закричал я прямо из дверей. — Всей семьей! Бесплатно!
Но отец отстраняюще приподнял руку. Он читал матери вслух мое сочинение.
— «Он выезжает на природу и запросто пьет сырое молоко. Так же и в городе шагает он по холмам и ущельям улиц. Если он еврей, он так и говорит…»
В устах отца это звучало еще лучше. Он читал с чувством. Лучше, чем прочитал бы я. Меня поразило, что он счел все это стоящим прочтения вслух. В конце он читал уже чуть ли не шепотом.
— «Знает цену доллару. Смерть его не страшит».
И мать, и отец сидели молча. Только смотрели друг на друга. Я заметил, что мать плачет.
— Мам, что с тобой, — сказал я и почувствовал, как наружу лезет все та же застарелая и презренная моя слабость: слезы по малейшему поводу. Мать покачала головой и подняла к глазам край фартука.
— Ничего, нормально, — сказал отец. — Она гордится тобой, вот и все. Иди сюда.
Я подошел к нему, а он распахнул мне объятия, притянул меня к себе и так держал. Мне это было неловко, но я не противился. Отпустив меня, он встал, поискал в карманах носовой платок и высморкался.
Мне по-прежнему не нравилось смотреть, как мать плачет.
— Ну ладно тебе, мам, — сказал я. — У нас же теперь бесплатные билеты!
Сквозь слезы она засмеялась. Отец сказал:
— Ты не расстраивайся, что не получил первую премию, Эдгар. Просто ты не типичный американский мальчик, в этом все дело. — Он прочистил горло. — Давайте праздновать! Не слышу восторгов. Ну-ка, давайте вечером куда-нибудь сходим.
— Но он же спать тогда поздно ляжет, — засомневалась мать.
— Пойдем в кафе Крама, — предложил отец.
— Ему же завтра в школу, — еще сопротивлялась мать.
— Роуз, — сказал отец, — наш парень сделал кое-что из ряда вон. Пошли, брось дурака валять, одевайся. Еще совсем рано.
Мать довольно легко сдалась — ей ведь и самой хотелось. Так что через каких-нибудь несколько минут мы уже шли по Магистрали — мать, отец и я. Он шел в середине. Руку матери он держал в своей, а по другую сторону его держал за руку я. Они очень хорошо смотрелись вместе. На ней было летнее платье в цветочек, жакетка и элегантная шляпка с загнутым на одной стороне полем, а на отце двубортный серый костюм и лихо заломленное соломенное канотье. Я надел чистую рубашку с галстуком и помыл лицо.
— Между прочим, мы шикарно смотримся! — сказал я.
Мы все были ужасно довольны. Кафе Крама было невдалеке, у Фордэм-роуд. Там изобретали лучшее мороженое и лимонады в Бронксе. А может, и в мире. Вечер исходил ароматами, солнце уже село, но небо сохраняло еще синеву. На Магистрали царило предвечернее оживление — машины, гуляющий народ. Деревья на разделительной полосе посреди мостовой еще ярко зеленели. На улице включили фонари, и некоторые автомобили ехали с включенными подфарниками, но пробегающие по небу облака еще подсвечивало солнце. В хорошем настроении отец всегда вышагивал, поводя плечами и почти пританцовывая; так он шел и сейчас. Голова у него подпрыгивала.
— Плечи назад, — говорил он мне, — выше нос, взгляд вперед! Вот так. Жизни смотри в лицо.
— Надо бы позвонить в Филадельфию, сообщить добрую весть Дональду, — заговорила мать. — Сделаем это, придя домой, — через мгновенье закончила она. — Все равно сейчас, вечером, его, наверное, нет дома. И где ты только этого поднахватался? — обратилась она ко мне, наклонившись вперед и заглядывая мне в глаза. — Всех женщин почитает, скажи пожалуйста! А что, правильно: каков дуб, таков и клин, — сказала она, и, когда мы рассмеялись, она засмеялась с нами вместе.
А я про себя подумал, что так ведь оно и есть, хотя и в другом смысле. Отца-то, наверно, больше всего порадовало не то, что я написал сочинение, и не то, что проявил инициативу, а то, что тем самым я устроил нам всем некое приключение, самым невероятным образом раздобыв билеты на Выставку.
На той же неделе в пятницу вечером приехал Дональд, и на следующий день мы все пошли смотреть Выставку. От того, как вышло, что мы в конце концов туда отправились, Дональд был в восторге. Твердил, что это у него просто в голове не укладывается. Шлепал себя ладонью по лбу.
Едва мы прошли в ворота, я в ту же минуту почувствовал себя дома. Все было в том самом виде, как тогда. Второй раз даже еще интереснее. Показали письмо, и нас, как было обещано, тут же впустили и каждому дали специальный пропуск, вроде значка, который полагалось приколоть к лацкану. Я очень гордился, мне нравилось, что люди на нас оглядываются.