107064.fb2 Принцесса Брамбилла - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Принцесса Брамбилла - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Тут Джильо быстро, насколько ему позволили силы, поднялся с постели и вынул из кармана кошелек с дукатами, который готов был, если понадобится, опустошить весь целиком. Но Бескапи вытаращил на него глаза и сказал:

― И как только могла взбрести вам в голову такая чепуха, синьор Джильо? Я знать ничего не знаю ни о платье, которое будто бы испортила мне Джачинта, ни о кровавом пятне, ни о тюрьме.

Но когда Джильо снова стал рассказывать все, что слышал от старой Беатриче, и в особенности подробно описал платье, которое видел у Джачинты, Бескапи заявил, что старуха явно его обманула; вся эта история выдумана от начала до конца, никогда он не отдавал Джачинте в работу такого платья, какое якобы видел у нее актер. Джильо не мог не поверить Бескапи: иначе с какой бы стати вздумал тот отказываться от предложенных денег? Теперь наш герой окончательно уверился, что здесь орудуют странные, призрачные силы, с некоторых пор впутавшие его в свою игру. И ему ничего другого не оставалось, как уйти от Бескапи и терпеливо дожидаться, не приведет ли счастливый случай в его объятия прелестную Джачинту, к которой он сейчас снова пылал любовью.

У двери дома Бескапи стоял человек, которого Джильо хотелось бы видеть за тысячи миль отсюда, а именно старый Челионати.

― Эй, эй! ― смеясь, окликнул он Джильо. ― Предобрая вы душа, коли готовы все денежки, что привалили к вам по милости судьбы, отдать ради милой, которая больше уже не ваша милая!

― Вы страшный, ужасный человек! ― ответил Джильо. ― Зачем вы вторгаетесь в мою жизнь? Зачем стремитесь подчинить ее себе? Вы хвастаетесь своим всезнанием, но оно, вероятно, дается вам без особого труда. Окружаете меня шпионами, которые рыскают за мной по пятам, следят за каждым моим шагом, всех натравливаете против меня. Из-за вас я потерял Джачинту, свою службу... тысячей уловок вы...

― Что ж, ― громко смеясь, прервал его Челионати. ― Разве не стоило потрудиться, оберегая от промахов драгоценную персону господина экс-актера Джильо Фаву? Ведь ты, мой сын Джильо, нуждаешься в опекуне, который направил бы тебя на верный путь и привел к цели.

― Я совершеннолетний, ― вскинулся Джильо, ― позвольте мне, синьор шарлатан, самому отвечать за себя!

― Ого, сколько самоуверенности! ― сказал Челионати. ― Как, даже в том случае, если б я желал тебе всемерного добра, величайшего счастья, явился бы посредником между тобой и принцессой Брамбиллой?

― О Джачинта, Джачинта! Несчастнейший человек, я потерял тебя! Был ли во всей моей жизни более злополучный день, чем вчерашний? ― воскликнул Джильо, не помня себя от горя.

― Ну, ну, ― сказал Челионати, успокаивая его. ― Так ли уж злополучен был этот день? Урок, который вы получили в театре, пойдет вам на пользу. Вы успокоились, ― теперь не придется оставлять у харчевника перчатки и плащ за миску слипшихся макарон. Вам удалось посмотреть великолепнейшее представление, можно сказать ― лучшее в мире, ибо оно без слов выражает самые глубокие мысли. И, наконец, вы обнаружили у себя в кармане деньги, которых вам сильно не хватало.

― Они были от вас, от вас, я знаю, ― прервал его Джильо.

― А если б и на самом деле от меня? Какая разница? ― сказал Челионати. ― Довольно того, что вы нежданно-негаданно получили деньги, отчего встали опять на дружескую ногу со своим желудком, очутились в доме Бескапи, где вам пустили кровь ― полезная для вас и необходимая операция, ― и наконец провели ночь под одной крышей со своей возлюбленной!

― Что вы такое говорите? ― воскликнул Джильо. ― Под одной крышей с моей возлюбленной?

― Да, да, так оно и есть, ― ответил Челионати. ― Взгляните-ка наверх!

Джильо поднял глаза, и тысячи молний пронзили его сердце, когда он увидел на балконе милую Джачинту; изящно одетая, она была прекраснее и очаровательнее, чем когда-либо; позади нее стояла старая Беатриче.

― Моя Джачинта! Любовь моя! Моя отрада! ― горячо воскликнул Джильо. Но Джачинта только окинула его презрительным взглядом и ушла с балкона. Беатриче следовала за ней по пятам.

― У нее все еще продолжается эта проклятая сморфия, ― раздосадованно сказал Джильо. ― Но, вероятно, она скоро кончится.

― Не думаю, не думаю, ― проговорил Челионати. ― Ведь вы не знаете, мой добрый Джильо, что пока вы так смело домогались любви принцессы Брамбиллы, в вашу донну влюбился красивый, статный принц, и она, по-видимому...

― Дьяволы ада! ― вскричал Джильо, ― эта старая чертовка Беатриче свела с ним мою бедняжку! Но я отравлю крысиным ядом подлую старуху, а проклятому принцу всажу в сердце кинжал!

― Бросьте, мой добрый Джильо! Спокойно отправляйтесь домой и велите снова пустить себе кровь, если на вас нападут дурные мысли. Да сопутствует вам господь! На Корсо мы опять свидимся!

С этими словами Челионати помчался по улице.

Джильо, словно приросший к месту, бросал свирепые взгляды на балкон и, скрежеща зубами, бормотал ужаснейшие проклятия. Но когда маэстро Бескапи, высунувшись из окна, учтиво попросил его войти в дом, дабы переждать новый, видимо близкий, приступ болезни, Джильо, уверенный, что и маэстро в заговоре со старухой, бросил ему в лицо «проклятый сводник!» и как безумный кинулся прочь.

На Корсо он встретился с несколькими прежними товарищами по театру, и все они отправились в ближайший винный погребок, где Джильо надеялся избыть все свое горе, любовную тоску и отчаяние, растопив их в пламени огненного сиракузского.

Вообще-то такой способ не рекомендуется, ибо пламя это хоть и поглощает горе, зато, неукротимо вспыхивая, зажигает в душе то, что обычно следует держать подальше от огня; но с Джильо дело получилось как нельзя лучше. В занимательной, приятной беседе с товарищами-актерами, упиваясь всякого рода воспоминаниями о веселых эпизодах театральной жизни, он и вправду забыл о всех своих горестях. Прощаясь, друзья условились между собой сойтись вечером на Корсо, наряженные в самые нелепые костюмы, какие только можно было себе вообразить.

Костюм, в который Джильо уже облачился однажды, показался ему достаточно карикатурным; на этот раз он уже не пренебрег смешными, длинными, до пят, штанами. Вдобавок он вздел заднюю полу плаща на конец привязанной к спине палки, отчего казалось, будто у него из спины выросло знамя. В таком забавном виде он как бешеный носился по улице, веселясь от души и начисто забыв о своей мечте и об утраченной возлюбленной.

Вдруг его как приковало к месту: от дворца Пистойя навстречу ему шла высокая, стройная фигура в том же пышном одеянии, каким когда-то поразила его Джачинта; иными словами, он увидел перед собой свою мечту, претворенную в жизнь, в яркую действительность. Словно электрический удар пронизал все его существо. Он сам не понимал, как это случилось, но застенчивость и робкое любовное желание, которое обычно в присутствии внезапно появившейся возлюбленной парализуют ум и сердце мужчины, перешли в такую бесшабашную веселость и радость, каких Джильо никогда еще не испытывал. Выставив правую ногу, выпятив грудь и расправив плечи, он сразу встал в изящнейшую позу, в какой обычно читал свои самые трагические монологи, стащил с жесткого парика берет с длинными петушиными перьями и, пристально глядя сквозь громадные очки на принцессу Брамбиллу ― вне всякого сомнения, то была она, ― заговорил скрипучим голосом под стать своей маске:

― Прелестнейшая из фей, величавейшая из богинь спустилась на землю. Завистливая маска скрывает победную красоту ее лика. Но блеск, излучаемый ею, рождает тысячи молний, поражая сердца юношей и старцев, и все они, воспламененные любовным восторгом, славят Небесную!

― Из какой высокопарной пьесы, ― отозвалась принцесса, ― заимствовали вы эти прекрасные речи, господин капитан Панталоне или как вас там еще зовут-величают? Скажите лучше, о какой победе вещают трофеи, которые вы столь гордо носите на спине?

― Это не трофеи, ― ответил Джильо, ― ибо я только еще добиваюсь победы! Это знамя надежды, страстной любви, которому я присягнул, выкинутое в знак того, что я сдаюсь на волю победительницы! Своим шелестом оно взывает: смилостивься надо мной! О принцесса, сделайте меня своим рыцарем! И я стану сражаться, побеждать и носить трофеи во славу вашей красоты и прелести!

― Если вам угодно стать моим рыцарем, ― проговорила принцесса, ― то вооружитесь, как положено рыцарю! Наденьте на голову грозный шлем, возьмите в руки широкий, острый меч! Тогда я вам поверю!

― А если вы согласны стать моей дамой, ― заявил Джильо, ― Ринальдовой Армидой, то будьте ею всецело! Снимите роскошный наряд, который меня ослепляет, обольщает опасными чарами. Это яркое кровавое пятно...

― Вы с ума сошли! ― с живостью воскликнула принцесса и, покинув Джильо, быстро удалилась.

Джильо казалось, будто не он только что разговаривал с принцессой, не по своей воле высказал то, чего теперь сам совсем не понимал: в эту минуту он готов был поверить, что и синьор Паскуале и маэстро Бескапи справедливо сочли его немного тронувшимся. Но тут появилась целая компания ряженых в масках такого потрясающего безобразия, какое только могла измыслить самая изощренная человеческая фантазия. Джильо сразу узнал своих товарищей, и снова его охватила исступленная веселость. Он быстро вмешался в эту кривляющуюся, скачущую ораву, громко выкрикивая:

― Кипи, кипи, безумное веселье! Беснуйтесь, своевластные, проказливые духи дерзкой шутки! Я ваш всецело! Признайте же во мне своего!

Джильо показалось, будто среди его товарищей был и старик, из чьей винной бутылки возник образ принцессы Брамбиллы. Но не успел он вглядеться, как тот обхватил его, завертел по кругу, крича ему в самое ухо:

― Поймал тебя, братец, поймал! Теперь ты мой!

Глава третья

О белокурых головах, имеющих дерзость порой находить Пульчинеллу безвкусным и скучным. ― Немецкая и итальянская шутка. ― О том, как Челионати, сидя в «Caffe greco» [6], утверждал, будто находится сейчас не в «Caffe greco», а на берегу Ганга, где изготовляет парижское rape [7]. ― Чудесная история короля Офиоха, правившего страной Урдар-сад, и королевы Лирис. ― Как король Кофетуа женился на нищенке, а высокородная принцесса бегала за жалким комедиантом; Джильо же, нацепив деревянный меч, носился по Корсо за сотней масок, пока наконец не остановился, увидев, как танцует его двойник.

― Вы, белокурые! Вы, синеглазые! Вы, гордые молодые люди, от чьего «Добрый вечер, прелестное дитя!», произнесенного громовым голосом, шарахается в ужасе самая отчаянная девчонка, ― оттаять ли вашей крови, застывшей в вечном холоде зимних морозов, от порывистой трамонтаны или жаркой любовной песни? Что вы бахвалитесь своей жизнерадостностью, веселостью, если не чувствуете прелести самой шутливой, самой смешной из шуток, какие с такой полнотой и щедростью дарит вам наш благословенный карнавал? Ведь вы даже иногда осмеливаетесь находить нашего славного Пульчинеллу безвкусным и скучным, а забавнейших уродов, каких только создавала веселая насмешка, называете порождениями смятенного разума! ― Так разглагольствовал Челионати в «Caffe greco», куда он, по своему обыкновению, заглянул вечером на час-другой; он сидел за столиком этой кофейни, помещавшейся на улице Кондотти, с немецкими художниками, тоже ее завсегдатаями, которые сейчас вовсю критиковали карнавальные маски.

― Как вы можете так говорить, маэстро Челионати? ― сказал немецкий художник Франц Рейнгольд. ― Ваши слова плохо вяжутся с теми похвалами, что вы раньше расточали немецкому уму и характеру. Правда, вы всегда корили нас, немцев, за то, что мы требуем от шутки чего-то большего, чем голая шутка, и в этом я с вами согласен, хотя совсем в другом смысле, чем вы, может быть, полагаете. Боже вас сохрани думать, будто мы так глупы, что придаем иронии лишь чисто аллегорическое значение. Вы впали бы в большую ошибку. Мы прекрасно видим, что настоящей шутке, шутке как таковой, живется у вас, итальянцев, куда привольнее, чем у нас. Мне только хотелось бы возможно отчетливей объяснить вам, какова, по-моему, разница между вашей шуткой и нашей или, лучше сказать, между вашей иронией и нашей. Вот мы говорим о странных, причудливых фигурах, какие носятся сейчас по Корсо: здесь я по крайней мере могу сделать какое-то сравнение. Когда я вижу такого забавного малого, который своими отчаянными гримасами и телодвижениями вызывает в толпе безудержный смех, мне мнится, будто с ним говорит его прообраз, ставший для него зримым; но его языка он не понимает, и, как обычно в жизни, когда человек старается уловить смысл чуждых ему, непонятных слов, он подражает жестам этого прообраза, однако сильно их утрируя, потому что это дается ему не без труда. Наша шутка ― это язык того прообраза: она звучит у нас из глубины души, обусловливая жест в силу иронии, заложенной в ней; подобно тому как большой камень, лежащий на дне быстрого ручья, взбивает на поверхности воды курчавые барашки. Не подумайте, синьор Челионати, что я лишен чувства юмора и не воспринимаю смешного, не имеющего глубоких корней, питающегося только внешними мотивами, что я не отдаю должного вашему народу за исключительный дар схватывать и претворять в действие смешное. Но простите меня, Челионати, если я нахожу необходимым сдобрить это смешное, коль скоро мы его допускаем, некоторым добродушием, а его ваши комические персонажи, по-моему, полностью лишены. Добродушие, которое смягчает нашу шутку, тонет у вас в тех непристойностях, какие вносят в свои шутки Пульчинелла и сотни других масок, ему подобных; и тогда сквозь карикатурные рожи, буффонные дурачества, проглядывает страшная фурия ярости, ненависти, отчаяния, доводящая вас до безумия, до смертоубийства. И в тот день карнавала, когда каждый старается потушить у другого свечу, когда среди бешеного исступленного веселья и оглушительного хохота все Корсо потрясает дикий вопль «Ammazzato sia, chi non porta moccolo!» [8] поверьте мне, Челионати, что в то мгновение, как я, зараженный весельем толпы, громче остальных дую и кричу: «Ammazzato sia!» ― меня охватывает жуткий страх, при котором нет места моему немецкому добродушию.

― Добродушие! ― улыбаясь, повторил Челионати. ― Скажите мне, господин, добродушный немец, что вы думаете о наших театральных масках? О нашем Панталоне, Бригелле, Тарталье?

― О, ― ответил Рейнгольд, ― я считаю, что эти ваши маски открывают неисчерпаемую залежь забавнейшей насмешки, меткой иронии, вольной, я бы сказал, даже дерзкой шутки, хотя, мне кажется, их больше занимают всякого рода внешние явления человеческой природы, чем она сама, или скорее люди вообще, чем человек в частности. Впрочем, прошу вас, Челионати, не думать, будто я настолько глуп, что отказываю вашей нации в юморе ― у вас не мало людей, наделенных им в глубочайшей степени. Незримая община не знает различия наций: она имеет своих членов повсюду. Маэстро Челионати, сказать, правду, ― вы всем своим существом, всем поведением уже с давних пор кажетесь нам совершенно особенным человеком. То вы кривляетесь перед толпой, как самый заправский шарлатан, то опять забываете в нашем обществе обо всем итальянском и развлекаете нас изумительными историями, которые глубоко западают нам в душу, а затем снова принимаетесь плести всякий вздор, умея захватить нас, опутать своими колдовскими чарами. Люди правы, ославив вас колдуном; я же лично думаю, что вы принадлежите к той незримой общине, которая объединяет самые разнообразные члены, хотя все они вырастают из одного туловища.

― Да что вы можете думать обо мне, предполагать, подозревать, господин художник, ― горячо воскликнул Челионати. ― Можете ли вы с полной уверенностью сказать, что я сижу сейчас с вами и неизвестно зачем болтаю всякую чепуху о вещах, в которых вам никогда не разобраться, если вы не гляделись в светлое зеркало вод Урдар-озера и вам не улыбалась королева Лирис?

― Ого! ― воскликнули все наперебой. ― Сел на своего конька! Сейчас пойдут прыжки и курбеты! Вперед, господин колдун! Вперед!

― Ну есть ли разум в этих людях? ― крикнул Челионати, так сильно стукнув кулаком по столу, что все разом умолкли. ― Ну есть ли разум в этих людях? ― повторил он уже спокойнее. ― Какие прыжки, какие курбеты? Я только спросил вас, откуда у вас уверенность, что я в самом деле сейчас сижу среди вас и веду всякие разговоры, которые, как вам кажется, вы слышите собственными ушами, хотя, может быть, вас только дразнит какой-нибудь шаловливый сильф? Кто вам поручится, что тот самый Челионати, которого вы хотите убедить, будто итальянцы ничего не смыслят в иронии, в данную минуту не гуляет по берегу Ганга, срывая душистые цветы, чтоб изготовить из них парижское rape для носа какого-либо мистического идола? Или что он не бродит в Мемфисе меж темных, страшных гробниц, чтобы выпросить у старейшего из фараонов мизинец левой ноги и сварить из него снадобье для лечения самой гордой принцессы Аргентины? Или что он сейчас не сидит, беседуя со своим задушевным другом, волшебником Руффиамонте, на берегу Урдар-озера? Постойте, я и вправду сделаю вид, будто Челионати сидит здесь, и расскажу вам о короле Офиохе, королеве Лирис и о зеркале вод Урдар-озера, если, конечно, вам интересно об этом послушать.

― Рассказывайте, рассказывайте же, Челионати, ― отозвался один из молодых художников. ― Я предвижу, это будет одна из ваших обычных историй, в достаточной мере диковинных, фантастических, которые все ж очень интересно слушать.

― Не думайте только, будто я собираюсь угостить вас какой-нибудь вздорной сказкой; не сомневайтесь, что все так и происходило, как я вам расскажу. Всякое сомнение исчезнет, если я вас заверю, что все это я слышал из уст моего друга Руффиамонте, который сам в некотором роде является в этой истории главным действующим лицом. Всего каких-нибудь двести ― триста лет назад мы, бродя мимо горячих гейзеров Исландии в поисках талисмана, возникшего из воды и пламени, много толковали об Урдар-источнике. Итак, повесьте свои уши на гвоздь внимания и слушайте!

Здесь тебе, благосклонный читатель, придется терпеливо выслушать некую историю, стоящую особняком, как будто не имеющую прямой связи с теми событиями, о которых я взялся тебе рассказать. Но как нередко бывает, что якобы неверная дорога вдруг приводит тебя к цели, так и этот побочный эпизод, быть может, введет нас в самую суть основного повествования. Итак, слушай, мой читатель, удивительную историю.

О короле Офиохе и королеве Лирис

В давние-предавние времена, точнее сказать, во времена, следовавшие сразу за первобытными, как среда первой недели великого поста следует за вторником масленицы, страной Урдар-сад правил молодой король Офиох. Не знаю, с достаточной ли географической точностью описал эту страну немец Бюшинг, знаю только, ― в этом меня тысячу раз уверял волшебник Руффиамонте, ― что она была одной из благодатнейших стран, какие когда-либо существовали и будут существовать впредь. Ее луга изобиловали столь сочными травами и клевером, что ни одна скотина, любившая много и вкусно поесть, не пожелала бы расстаться со своим любезным отечеством. В ее необозримых лесах росли редчайшие деревья и цветы, во множестве водилась великолепная дичь, а воздух был напоен такими сладостными ароматами, что утренний и вечерний ветерок не могли досыта ими насладиться. Масла, вина и плодов всякого рода было там превеликое множество. Серебристо-светлые воды протекали по всей стране; горы рождали золото и серебро и, как истинно богатые люди, были скромно одеты в незаметный темно-серый цвет. И тот, кто захотел бы чуть потрудиться, мог извлечь из песка прекраснейшие драгоценные камни и при желании употребить их как запонки для сорочки или жилетные пуговицы. Дома в столице были из мрамора и алебастра, а если в стране не знали городов, строенных из кирпича, то это вызывалось недостатком культуры, в силу чего люди тогда не понимали, насколько приятнее сидеть в кресле под защитой крепких стен, чем обитать у журчащего ручья, в убогой хижине, вокруг которой шумят деревья и кусты, и подвергаться опасности, что какое-нибудь бесстыжее дерево свесит свою листву в окно и непрошеным гостем вмешается в разговор, а вьющийся виноград и плющ станут корчить из себя обойщика. Если к тому добавить, что жители страны Урдар-сад были отменными патриотами и короля, хотя никогда в глаза его не видели, любили превыше всякой меры и кричали: «Да здравствует!» ― не только в день его рождения, но и в другие дни, то король Офиох был, вероятно, счастливейшим монархом на земле. И оно на самом деле так было бы, если бы не только он, но и очень многие, можно сказать, мудрейшие в стране, не были одержимы какой-то странной печалью, отравлявшей им всякую радость, невзирая на все окружающее великолепие. Король Офиох был рассудительным юношей с глубокими взглядами и светлым разумом, и даже обладал поэтическим чувством. Это могло бы показаться невероятным и неподобающим, если бы не оправдывалось той эпохой, в какую он жил.

Быть может, в душе короля Офиоха еще жили отзвуки тех давних времен высочайшей радости, когда природа лелеяла и пестовала человека, как свое любимейшее дитя, наделив его даром непосредственного видения всего сущего, а следовательно ― пониманием высшего идеала и чистейшей гармонии. Ибо ему часто казалось, будто в таинственном шелесте леса, в шуме кустов и ручейков он слышит милые голоса, а из золотистых облаков к нему простирались чьи-то светлые руки, словно хотели его обнять, и тогда грудь его ширилась от какой-то жгучей сладостной тоски. Но тут все рушилось, обратившись в беспорядочную груду обломков; ледяными крылами овевал его темный, страшный демон, разлучил с матерью, и король Офиох видел, как она в гневе покидает его, беспомощного. Голоса дальних гор и лесов, прежде будившие в нем страстную тоску и сладостное воспоминание о былой радости, заглушались злорадным смехом этого темного демона. И палящий жар его язвительной насмешки рождал в душе короля Офиоха мучительную иллюзию, будто голос демона ― это голос разгневанной матери, которая злобно жаждет погубить свое негодное дитя.