107064.fb2
Джильо сильно испугался неистового гнева аббата. Он стал со смирением и скорбью уверять его, что надо обладать сильной, твердой душой, чтобы понимать его трагедии, а у него, Джильо, она вся разбита и раздавлена событиями не только странными, призрачными, но и злосчастными, в какие он последние дни вовлечен.
― Верьте мне, господин аббат, ― говорил Джильо, ― надо мной тяготеет таинственный рок! Я похожу на арфу, не способную ни воспринять, ни издать ни единого мелодичного звука. Вам показалось, что я заснул, слушая ваши великолепные стихи. И правда, на меня напала такая болезненная, неодолимая сонливость, что даже самые сильные речи вашего несравненного белого мавра показались мне тусклыми и скучными.
― Вы что, взбесились? ― вскричал аббат.
― Не гневайтесь так на меня! ― продолжал Джильо. ― Я чту вас как величайшего мастера, вам обязан всем своим искусством и теперь ищу у вас совета и помощи. Позвольте рассказать обо всем, что со мной случилось, и поддержите меня в час моего самого тяжкого горя! Помогите мне, чтоб я, восстав в солнечном блеске славы, в которой воссияет ваш «Белый мавр», излечился от злейшей из всех лихорадок!
Эти слова смягчили аббата, и он разрешил Джильо рассказать ему все о сумасшедшем Челионати, принцессе Брамбилле и прочем.
Когда Джильо кончил, аббат на несколько мгновений погрузился в глубокомысленное молчание, потом важным, торжественным тоном изрек:
― Из всего поведанного тобой, мой сын Джильо, я вправе заключить, что ты не виноват ни в чем. Я прощаю тебя, и, дабы ты видел, сколь безграничны мои великодушие и сердечная доброта, через меня тебе выпадет величайшее счастье, какое только может встретиться в жизни! Отдаю тебе роль «Белого мавра», и когда ты ее сыграешь, жгучая тоска души твоей по самому высокому и великому будет утолена. Но, о сын мой Джильо, ты попал в сети к дьяволу! Адская интрига ведется против всего возвышенного в поэзии, против моих трагедий, против меня, и тобой хотят воспользоваться как убийственным орудием. Тебе никогда не доводилось слышать о старом князе Бастианелло ди Пистойя? Он жил в том старом дворце, куда так быстро юркнули трусливые маски, и несколько лет назад бесследно исчез из Рима. Так вот, этот старый князь Бастианелло был самым вздорным чудаком: во всем, что он говорил, что делал, было много нелепого. Так, например, он уверял, будто происходит из королевского рода какой-то далекой, неведомой страны, что ему лет триста ― четыреста от роду, хотя я лично знаю священника, крестившего его здесь, в Риме. Он часто рассказывал о каких-то таинственных посещениях, и правда, в его доме не раз можно было видеть самые фантастические фигуры, которые столь же внезапно исчезали, как появлялись, ― князь называл их членами своей семьи. Но разве так уже трудно переодеть попричудливее своих слуг и служанок? Ведь ими-то и были те необычайные личности, на которые люди глазели разинув рты, принимая князя за необыкновенного человека, чуть не за колдуна. Глупостей он вытворял превеликое множество. Например, известно, что однажды во время карнавала он сеял на Корсо апельсиновые зернышки, из которых, к великому восторгу толпы, вырастали крошечные, прехорошенькие Пульчинеллы, а он уверял, что это самые сладкие для римлян плоды. Но что мне вас утомлять всеми бессмысленными глупостями, какие говорил князь, я лучше вам расскажу о том, что делает его опаснейшим человеком. Можете себе представить, что проклятый старик задался целью убить хороший вкус в литературе и искусстве? И что в театре он взял под защиту маски, отводя им там главное место, признавая право на существование только за древней трагедией, упоминал даже о такого рода трагедии, измыслить которую может только горячечный мозг. В сущности, я никогда толком не понимал, чего он хочет, но по его утверждениям получалось, что высочайший трагизм должен достигаться чуть ли не путем особого вида шутки и что... нет, это невероятно, это почти невозможно выговорить, ― что мои трагедии, понимаете, мои трагедии, по его мнению, необычайно забавны, правда на особый лад, ибо трагический пафос в них сам себя пародирует. Но что мне его глупые мысли и мнения! Если бы князь только этим довольствовался, но ведь в действительности, в страшной действительности, его ненависть обратилась на меня и мои трагедии. Еще до вашего появления в Риме со мной произошло нечто ужасное. Шла лучшая из моих трагедий, не считая «Белого мавра». «Lo spettro fraterno vendicato» [11]. Актеры превзошли самих себя: никогда еще они так не постигали внутреннего смысла моего текста, никогда не были в своих движениях и позах так истинно трагичны. Пользуюсь случаем, синьор Джильо, сказать вам, что ваши жесты, особенно позы, еще далеки от совершенства. Синьор Цекьелли, мой тогдашний трагик, умел, широко расставив ноги, твердо упершись ими в пол и воздев кверху руки, так вращать корпусом, что лицо его попеременно смотрело то вперед, то в спину; своими движениями и мимикой он являл взору зрителей двуликого бога Януса. Это всегда производит самое ошеломляющее действие. И должно быть выполнено всякий раз, как у меня стоит ремарка: «Начинает приходить в отчаяние!» Зарубите это себе на носу, сын мой, и научитесь отчаиваться так, как синьор Цекьелли. Но возвращаюсь к своему «spettro fraterno». Лучшего спектакля я в жизни не видел, и все же публика при каждом слове моего героя разражалась неистовым хохотом. Но когда я увидел в ложе князя ди Пистойя, который первым начинал смеяться, словно подавая знак остальным, мне стало ясно, что это он один, бог знает какими дьявольскими уловками, навлек на меня столь ужасную беду. Как я радовался, когда князь исчез из Рима! Но его дух продолжает жить в старом проклятом шарлатане, в этом сумасшедшем Челионати, который, хотя и тщетно, пытался в театрах марионеток злостно осмеять мои трагедии. Да и князь Бастианелло, видимо, опять шутит свои шутки в Риме; на это указывает диковинное шествие масок, которое вошло в его дворец. Челионати преследует вас, чтобы повредить мне. Ему уже удалось убрать вас с подмостков и уничтожить трагедию в театре вашего импресарио. Вас хотят полностью отвратить от искусства, набивая голову всяческой чепухой, фантастическими бреднями о принцессах, причудливых видениях и тому подобном. Послушайтесь моего совета, синьор Джильо, сидите дома, пейте больше холодной воды и поменьше вина и как можно усерднее штудируйте моего «Белого мавра», которого я дам вам с собой. Только в нем вы почерпнете утешение и покой, а засим счастье, честь и славу. Будьте здоровы, синьор Джильо.
На другое утро Джильо собирался последовать совету аббата и засесть за чтение его замечательной трагедии «Белый мавр». Но дело не клеилось: буквы на каждой странице расплывались у него перед глазами в образ прелестной, милой Джачинты Соарди.
― Нет! ― воскликнул он, потеряв наконец терпение. ― Нет, я больше не выдержу, я должен пойти к ней, к моей красавице. Я знаю, она все еще меня любит, не может не любить и, несмотря на свою сморфию, не сумеет этого скрыть, когда опять меня увидит. И тогда я совершенно избавлюсь от лихорадки, которую проклятый колдун напустил на меня, и, как феникс, восстану из безумного хаоса сновидений и фантазий, полностью возрожденный в роли белого мавра. Будь благословен, аббат Кьяри, это ты наставил меня на правильный путь!
Джильо тут же наилучшим образом принарядился, чтоб отправиться в дом маэстро Бескапи, где думал встретить свою милую. Но, собираясь уже перешагнуть порог, он почувствовал на себе действие «Белого мавра», которого пробовал читать. Трагический пафос, словно лихорадочный озноб, напал на него.
― Что, если, ― воскликнул он, выставив правую ногу, откинувшись всем телом назад и простерши перед собой обе руки, словно оборонялся от призрака. ― Что, если она меня больше не любит? Если, обольщенная колдовскими призраками темной преисподней, опьяненная напитком забвения, даруемым нам Летой, она перестала думать обо мне, действительно забыла меня? Что, если какой-нибудь соперник... Ужасная мысль, рожденная черным Тартаром из смертоносной бездны! О отчаяние! Убийство и смерть! Ко мне, желанный друг, который в жарких потоках алой крови искупает всякий позор, суля покой и утешение... и месть!
Последние слова Джильо произнес с таким рычанием, что они гулко отдались по всему дому, затем схватил лежавший на столе блестящий кинжал и сунул его в карман. Но это был всего лишь бутафорский кинжал.
Маэстро Бескапи немало удивился, когда Джильо спросил его про Джачинту. Он заявил, что впервые слышит, будто она когда-либо жила в его доме, и все уверения Джильо, что всего несколько дней назад он сам видел ее здесь на балконе, говорил с ней, ни к чему не привели. Больше того, Бескапи оборвал этот разговор и, улыбаясь, спросил, помогло ли Джильо давешнее кровопускание. Услыхав про кровопускание, Джильо сломя голову кинулся бежать. Добравшись до площади Испании, он увидел впереди себя старуху, которая с трудом несла закрытую корзину. Джильо узнал в ней старую Беатриче.
«Ага! ― прошептал он, ― ты будешь моей путеводной звездой, я пойду за тобой!» Каково же было его удивление, когда Беатриче, которая скорее кралась, чем шла, свернула в ту улицу, где прежде жила Джачинта. Остановившись у двери дома синьора Паскуале, она поставила корзину наземь и в эту минуту заметила Джильо, шедшего за ней по пятам.
― А! ― громко воскликнула она, ― любезный господин бездельник снова появился? Хорош верный возлюбленный, шляется по всем улицам и закоулкам, где ему вовсе не место, а свою милую совсем забросил в эти чудные, веселые дни карнавала! Ну-ка помогите мне втащить наверх тяжелую корзину, а потом сходите поглядите, не припасла ли для вас Джачинта несколько оплеух, чтобы вправить вам мозги.
Джильо осыпал старуху горчайшими упреками за ложь, за обман: разве не уверяла она, будто Джачинта сидит в тюрьме? В ответ старуха заявила, что слыхом о таком не слыхала, что Джильо это только померещилось: Джачинта ни разу не отлучалась из своей комнатки в доме синьора Паскуале, работая во время маскарада усерднее, чем когда-либо. Джильо тер лоб, дергал себя за нос, словно хотел убедиться, что не спит.
― Одно знаю: либо я сейчас сплю, либо спал все это время и мне грезился самый запутанный сон.
― В таком случае, ― ответила старуха, ― сделайте милость, поднимите эту корзину: по тому, как она станет давить вам спину, вы узнаете, спите вы или нет.
Джильо послушно взвалил на себя корзину и стал подниматься по крутой лестнице, волнуемый самыми необычными чувствами.
― Что это у вас, черт возьми, в корзине? ― спросил он шагавшую впереди старуху.
― Глупый вопрос, ― ответила та. ― Вам что, никогда не приходилось видеть, как я хожу на базар и покупаю провизию для моей Джачинтинеты? И потом, мы сегодня ждем гостей.
― Гостей? ― удивленно протянул Джильо. Но в эту минуту они пришли. Старуха велела Джильо поставить корзину на пол и пойти в комнатку, где он застанет Джачинту.
Сердце Джильо билось в робком ожидании и сладостном трепете. Он тихо постучался и открыл дверь комнатки. Там, за столом, заваленным цветами, лентами, лоскутами и тому подобным, сидела Джачинта и прилежно работала.
― А, синьор Джильо! ― воскликнула Джачинта, и глаза ее засветились. ― Откуда вы вдруг появились? Я думала, вас давно нет в Риме.
Джильо нашел свою милую столь безмерно прекрасной, что растерялся и застыл на пороге, не в силах и слова сказать. Действительно, все ее существо было преисполнено особого очарования и прелести: на щеках играл яркий румянец и светившиеся, как мы говорили, глаза смотрели Джильо прямо в душу. Коротко говоря, Джачинта была в своем beau jour [12]. Хотя это французское выражение не в ходу, все же следует отметить, что в нем есть не только своя правота, но и своя особенность. Всякая милая барышня, не отличающаяся красотой, а то и просто некрасивая, побуждаемая внешними или внутренними причинами, должна живей обычного подумать: как я хороша! И она может быть уверена, что с этой радостной мыслью и приятным чувством в душе сам собой придет ее beau jour.
Наконец Джильо не помня себя стремительно ринулся к своей милой, бросился перед ней на колени и, патетически воскликнув: «О моя Джачинта! Жизнь моя!» ― схватил ее за руки. Вдруг ему в палец так глубоко вонзилась игла, что он подскочил от боли и с криком «черт! черт!» запрыгал по комнате. Джачинта звонко рассмеялась, затем спокойно сказала:
― Это вам, милый синьор Джильо, в наказание за ваше неприличное и несдержанное поведение. Все ж очень мило с вашей стороны, что вы навестили меня: скоро, быть может, вам уже нельзя будет так бесцеремонно видеться со мной. Я разрешаю вам остаться. Садитесь напротив и расскажите, что вы за это время поделывали, какие новые роли играете и обо всем остальном. Вы ведь знаете, что я люблю вас слушать, если вы не впадаете в свой отвратительный, плаксивый пафос, которым вас заразил синьор аббат Кьяри ― да не лишит его господь за это вечного блаженства!
― Моя Джачинта, ― сказал Джильо, страдая от любви и от укола иголки, ― моя Джачинта, давай забудем все горести разлуки. Они снова вернулись к нам, сладостные, блаженные часы счастья и любви!
― Не пойму, ― перебила его Джачинта, ― что за глупости вы там болтаете! Какие горести разлуки? Когда б я и впрямь верила, будто вы со мной навеки расстаетесь, я нисколько бы не горевала. Если же вы называете блаженными те часы, когда вы всячески мне докучали, то не думаю, чтоб они когда-либо вернулись. Однако окажу вам откровенно, синьор Джильо, в вас есть нечто располагающее. Вы мне бывали иногда даже приятны, и потому я охотно разрешу вам впредь со мной видеться. Правда, обстоятельства препятствуют всякой короткости между нами и вынуждают несколько отдалиться друг от друга, что обяжет вас соблюдать в отношении меня некоторые церемонии...
― Джачинта! ― воскликнул Джильо. ― Что за странные речи!
― Ничего особенного я не говорю. Сидите спокойно, мой добрый Джильо! Кто знает, возможно, мы в последний раз так непринужденно с вами разговариваем. Однако на мою милость вы всегда можете рассчитывать, ибо, как я уже говорила, я никогда не лишу вас той благосклонности, какую питала к вам.
Вошла Беатриче, неся на тарелках отборные фрукты и зажав под мышкой солидную флягу с вином. Как видно, корзина была уже опорожнена. Сквозь открытую дверь Джильо заметил весело потрескивающий огонь очага и кухонный стол, заваленный всякой снедью.
― Джачинта, ― ухмыляясь, проговорила Беатриче. ― Чтобы хорошенько уважить гостя нашей скромной трапезой, мне нужно еще немного денег.
― Возьми, старая, сколько нужно, ― ответила Джачинта, протягивая Беатриче вязаный кошелек ― сквозь его петли поблескивали новенькие дукаты. Джильо похолодел, узнав точный двойник кошелька, сейчас почти уже пустого, как он думал, подсунутого ему Челионати.
― Что за дьявольское наваждение! ― вскрикнул он и, быстро вырвав из рук старухи кошелек, поднес его к самым глазам. Почти без чувств упал он на стул, когда прочел вышитые на кошельке слова: «Помни о своей мечте!»
― Ну-ну, синьор голодранец! ― проворчала старуха, отбирая у Джильо кошелек, который тот держал в далеко откинутой руке. ― Неужто от одного этого прекрасного зрелища вы так одурели? Оно вам, верно, в диковинку. А звон-то какой, послушайте! ― Она потрясла кошельком так, что золото в нем зазвенело, и вышла из комнаты.
― Джачинта! ― воскликнул Джильо, убитый горем и отчаянием. ― Джачинта, какая страшная, ужасная тайна! Откройте ее! Откройте и изреките мне смерть.
― Вы все тот же, ― ответила Джачинта, держа точеными пальчиками иголку против света и ловко вдевая в ее ушко серебряную нитку. ― Вы все тот же; так привыкли от всего приходить в экстаз, что превратились в ходячую, нудную трагедию с невыносимо скучными ахами, охами и увы! Ничего страшного и ужасного в моих словах не было, и если вы будете вести себя прилично, а не кривляться как полоумный, я кое-что вам расскажу.
― Говорите же! Убейте меня! ― сдавленным голосом прошептал Джильо.
― Помните, синьор Джильо, что вы мне однажды говорили о молодом чудо-актере? Вы назвали этого героя сцены ходячим любовным приключением, живым романом о двух ногах и бог знает кем вы еще его не называли. Теперь моя очередь сказать вам, что еще большим чудом следует назвать молоденькую модистку, которую благие небеса наделили стройным станом и приятным лицом, а особенно той внутренней волшебной силой, благодаря которой девушка только и обретает подлинную женственность. Такая-то любимица благодетельной природы, витающее в воздухе очаровательное приключение, крутая лесенка к ней наверх ― это небесная лестница, ведущая в царство любовных, по-детски смелых снов. Она ― олицетворение нежной тайны женского наряда, что завораживает вас, мужчин, своими чарами ― то сверкающим блеском роскошных красок, то мягким сиянием лунных лучей, розоватым туманом или голубоватой дымкой вечернего воздуха, и, одурманенные страстью и желанием, вы приближаетесь к чудесной тайне. Вы видите могущественную фею среди ее орудий волшебства, и каждое кружевце, тронутое ее белыми пальчиками, превращается в любовные сети, каждый бант ― в силки, в которые вы попадаетесь. В ее глазах отражается ваше восхитительное любовное безумие, узнает в них себя и радуется себе. Вы слышите, как ваши вздохи глубоко отдаются в груди очаровательницы, но мягкие, тихие, словно тоскующая нимфа. Эхо зовет из-за дальних волшебных гор своего возлюбленного. Тут безразличны ранг и сословие, знатному принцу ли или нищему актеру скромная светелка волшебницы Цирцеи одинаково кажется цветущей Аркадией, где он ищет прибежища от неприютной пустыни жизни. И если меж роскошных цветов в этой Аркадии растет немного змеиной травы, что за беда! Она из тех соблазнительных трав, что так дивно цветут и благоухают!
― О да! ― прервал девушку Джильо. ― И из ее цветка выползает крохотный гад, чье имя носит трава, и внезапно жалит своим язычком, острым, как швейная игла.
― Это случается всякий раз, когда чужой, которому не место в цветущей Аркадии, неуклюже сует туда свой нос.
― Хорошо сказано, прелестная Джачинта! ― с досадой и злостью ответил Джильо. ― Вообще, должен признаться, что с той поры, как мы с тобой виделись в последний раз, ты удивительно поумнела. Так философствуешь о себе, что я просто диву даюсь, и необычайно нравишься себе в роли волшебницы Цирцеи! А портной Бескапи не забывает снабжать прекрасную Аркадию твоей светелки всеми необходимыми орудиями волшебства!
― Возможно, ― невозмутимо продолжала Джачинта, ― со мной произойдет то же, что с тобой. Ведь и мне привиделись чудесные сны. Все же, милый Джильо, то, что я тебе говорила о хорошенькой модистке, прими наполовину за шутку, за желание позабавиться, подразнить тебя. Тем более не отнеси этого на мой счет, что сегодня я, может быть, в последний раз склоняюсь над шитьем. Не пугайся, мой добрый Джильо, но легко может статься, что в последний день карнавала я сменю это жалкое платье на пурпуровую мантию, а табурет на трон.
― Небо и ад! ― вскричал Джильо, порывисто вскочив и ударяя себя кулаком по лбу. ― Небо и ад! Смерть и гибель! ― значит, правда то, что нашептывал мне на ухо этот вероломный злодей! О, разверзнись предо мною, изрыгающая пламя бездна Орка! Взвейтесь, чернокрылые духи Ахерона!.. Довольно!
И Джильо начал читать монолог из какой-то трагедии аббата Кьяри, полный ужасного отчаяния. Джачинта, которой Джильо сотни раз читал этот монолог, помнила его весь до слова; не отрываясь от работы, она суфлировала своему отчаявшемуся возлюбленному, когда он местами запинался. Закончив, он вынул кинжал, вонзил его себе в грудь и с грохотом упал, затем встал, стряхнул с одежды пыль, вытер пот со лба и, улыбаясь, спросил:
― Сразу чувствуется мастер, верно, Джачинта?
― Несомненно, ― спокойно, продолжая работать, ответила Джачинта. ― Ты замечательно читал, мой добрый Джильо. А теперь пора, я думаю, сесть за ужин.
Тем временем старая Беатриче накрыла на стол, принесла несколько блюд, от которых шел соблазнительный запах, поставила таинственную флягу и сверкающие хрустальные стаканы. Как только Джильо это увидел, он вышел из себя.