10715.fb2
Все началось с того, что еще с вокзала он позвонил в Союз писателей, чтобы узнать, когда его смогут принять. Ему ответили, что час приема еще не назначен, а пока ему надлежит ехать в гостиницу "Метрополь", где для него забронировано место. Он отправился туда. Администратор выслушал его, полистал какие-то бумажки и сообщил, что место для него действительно имеется в четвертом этаже, комната номер такой-то. При этом администратор почему-то смущался и сетовал на трудные послевоенные времена.
Уже поднимаясь в лифте, Михаил Михайлович подивился внимательному взгляду и странному тону администратора, каким тот сообщил номер отведенной ему комнаты.
Дежурной по этажу не оказалось на месте, и Михаил Михайлович решил поискать ее в коридоре, но, проходя мимо чуть приоткрытой двери и увидев на ней цифру, названную администратором, толкнул ее и вошел. А войдя, остановился в остолбенении.
Комната оказалась апартаментами довольно внушительных размеров, сплошь уставленным кроватями, между которыми ветвились узкие, замысловато перекрещивающиеся проходы. Дело происходило утром, но почти на всех кроватях лежали люди. Одни, уже одетые, размышляли о чем-то, уставившись в потолок, или читали газеты, другие спали, свернувшись калачиком под тонкими, сиротскими одеялами.
Михаил Михайлович поздоровался, поискал глазами свободную кровать и, стараясь не побеспокоить спящих, добрался до нее, осторожно ступая на цыпочках. Здесь он поставил в ногах свой портфель, скинул пиджак и ботинки и прилег, а прилегши, незаметно для себя самого задремал.
Очнулся он от резкого телефонного звонка и, оглядевшись, только сейчас заметил, что в центре комнаты стоит стол, а на столе - телефон.
Между тем звонки следовали один за другим, что, впрочем, не мешало людям, лежавшим вокруг, продолжать нежиться в своих постелях, видимо, в ожидании, пока кто-нибудь первым не выдержит характера и возьмет трубку.
Наконец один из соревнующихся, вне всякого сомнения наименее выносливый, яростно чертыхнулся, встал и подошел к телефону.
- Слушаю вас! - сказал слабохарактерный этот человек и некоторое время действительно слушал невидимого своего собеседника, не прерывая. Потом лицо его отразило крайнюю степень недоумения. - Кого, кого? - переспросил он и, убедившись, что на этот раз не ослышался, торжественно отчеканил: - Нет! Писатель Зощенко в настоящее время в гостинице "Метрополь" не проживает! после чего, сочтя вопрос исчерпанным, приготовился бросить трубку.
Но тут Михаил Михайлович вскочил со своей кровати и принялся показывать знаками, что он и есть Зощенко, которого зовут к телефону.
Молчаливое это притязание привело человека, стоявшего у стола, в смятение. Он недоверчиво оглядел Михаила Михайловича с головы до ног, пожал плечами и только после этого протянул ему телефонную трубку.
Оказалось, что звонят из Союза писателей, чтобы сообщить, что секретарь примет Зощенко сегодня во второй половине дня. Выслушав эту добрую весть и поблагодарив, Михаил Михайлович снова улегся, но заснуть не пытался, понимая, что без объяснений с соседями по комнате теперь уж дело не обойдется. Так оно действительно и оказалось.
- Значит, вы тот самый Зощенко и есть? - адресовался к нему лежащий на соседней кровати плотный пожилой человек, глядя на него с интересом.
Михаил Михайлович подтвердил, что тот самый.
И сразу же к его кровати подошло несколько любопытных, а один даже присел у него в ногах.
По словам Михаила Михайловича, это было похоже на то, как если бы с ним приключился на улице обморок и вокруг столпились любопытствующие и недоумевающие прохожие. Однако очень скоро он понял, что недоумевающих здесь не так уж много. Выяснилось, что некоторые обитатели "Боярского зала" (так почему-то именовалась комната, в которой происходила вся эта сцена) читали не только "Приключения обезьяны", но и многие другие его рассказы и вовсе не склонны считать Зощенко злопыхателем и клеветником. А один из собеседников Михаила Михайловича, тот самый, что устроился у него в ногах, вообще отказывался верить в то, что сыр-бор загорелся из-за одной "Обезьяны", и стал убеждать его порыться в памяти и вспомнить, нет ли у него еще каких-либо прегрешений.
Иначе, чем другие, повел себя только тот человек, который давеча подходил к телефону. Понаблюдав некоторое время за поведением роящихся вокруг Михаила Михайловича доброжелателей, он окинул их мрачным и пронзительным взглядом и проскрежетал:
- Любопытно! До чрезвычайности любопытно! - И, повернувшись к участнику разговора, сидевшему на кровати, потребовал: - Вот вы, например... потрудитесь сообщить... по-вашему, эту самую "Обезьяну" критиковали напрасно? По-вашему, нынче, когда все мы, а если взять конкретно, например, я, на своем, пусть незначительном предприятии, - я лично работаю на консервном заводе, - не щадя сил, восстанавливаем хозяйство, разрушенное войной, а товарищ писатель себе позволяет всякие, понимаешь, хихоньки да хахоньки, мы это будем терпеть?!
И он еще раз обвел глазами тех, что стояли вокруг, на этот раз как бы пунктиром, отметив каждого в отдельности.
Охотников спорить с суровым этим оратором не нашлось, кружок любопытных, столпившихся вокруг Михаила Михайловича, стал быстро редеть, и уже через минуту он остался в одиночестве.
Последним покинул его тот, что сидел у него в ногах. Испуганно поглядев на строгого своего оппонента, он сделал вид, будто вспомнил о неотложном каком-то деле, и кинулся к телефону.
И все же от всей этой сцены, которая в изображении Михаила Михайловича была исполнена какой-то иронической примиренности, у меня осталось непреложное убеждение: неправедно суровые критические оценки, при каких бы обстоятельствах они не выносились и какой бы аргументацией не сопровождались, ничего, кроме сочувствия к автору, подвергнутому такой критике, у сторонних и беспристрастных наблюдателей вызвать не могут.
Следующая наша встреча с Михаилом Михайловичем произошла уже в Ленинграде, у него на квартире, кстати сказать, новой, меньшей, чем предыдущая, в которую он переехал совсем недавно.
Комната, куда он проводил меня, открыв мне дверь, выглядела очень печально. Было похоже на то, что хозяин не только спит, ест и работает в ней, но даже, кажется, готовит здесь пищу.
Жаркий летний день был в разгаре, и сквозь пыльные, непромытые окна не по-северному яркое солнце освещало давно не метенный пол, книжные полки, покрытые густым слоем пыли, письменный стол и высокую конторку, за которой, как мне было известно, Михаил Михайлович имел обыкновение работать.
Усадив меня и расспросив о моих делах, а надо сказать, что он всегда делал это с непритворной заинтересованностью, Михаил Михайлович осведомился, слышал ли я что-нибудь о его встрече с английскими студентами. Я сказал, что об этой встрече ходят самые противоречивые слухи, но мне говорили, будто он с честью выдержал выпавшее ему на долю нелегкое испытание.
Михаил Михайлович покачал головой.
- Вам не все рассказали... Один из вопросов, который мне задали эти самые англичане, был о том, считаю ли я справедливыми упреки, которые были мне сделаны. Вероятно, чтобы с честью выдержать испытание, я должен был сказать, что согласен со всем, что обо мне говорилось. Но я не мог. Я офицер, дважды воевал, награжден, я добровольцем вступил в Красную Армию, а меня называли трусом, меня упрекали в том, что я будто бы убежал из осажденного Ленинграда... Ведь это неправда!.. Не говоря уже о ругани... С чем я должен был соглашаться?..
Михаил Михайлович помолчал, потом взял со стола маленький кожаный портсигар, вынул из него тоненькую папиросу из тех, что именуются "гвоздиками", и закурил.
- Если же вам говорили, что я не искал сочувствия у этих белоподкладочников, то чему здесь удивляться? Во-первых, я давно недолюбливаю субъектов этого сорта, а во-вторых, они ведь намерены были убедиться, что я "гонимый"... Так вот, я решил не дать им возможности насладиться этим зрелищем. Пускай смотрят другие достопримечательности Ленинграда... А я нарочно надел свой лучший костюм - коричневый, вы его знаете, сделал непромокаемое лицо и был, вероятно, так не похож на страдальца, что им, по-моему, стало жалко потраченного на меня времени. И отлично! Пусть не думают, что я нуждаюсь в их заморском барском сочувствии.
И Михаил Михайлович так гордо, я бы даже сказал - так высокомерно, усмехнулся, что мне вчуже стало неловко за бестактных и самоуверенных его интервьюеров.
А он помолчал и вдруг спросил:
- Помните наши с вами давние разговоры о литераторах, полагающих, что, заставив своего героя страдать, они представляют его читателям с самой что ни на есть выгодной для него стороны? Так вот, чем больше я живу на свете, тем непоколебимее убеждаюсь, что нет на свете, если не считать жестокости, ничего более отталкивающего, чем человек, щеголяющий своими душевными язвами... Была у меня однажды смешная встреча. Стою я в очереди за железнодорожным билетом на городской станции. Народу немного, ждать, судя по всему, предстоит не больше четверти часа. И вот подходит моя очередь, ныряю я с головой в окошечко кассы и вдруг чувствую: кто-то сверлит мне спину пальцем. Я, понимаете, боюсь что-нибудь напутать в разговоре с кассиршей, стараюсь быть деловитым, лаконичным, а он сверлит и сверлит... Наконец справился я со своей задачей, кассирша начала что-то там подсчитывать и стучать компостером, а я, улучив минуту, оборачиваюсь и вижу: стоит за моей спиной пожилая дама с неаккуратно выкрашенным злым ртом и голубоватыми сухими морщинками и смотрит на меня с ненавистью. "Что, говорю, с вами? Почему вы волнуетесь? Сказали бы прежде, что торопитесь, я бы вам уступил очередь..." А она отвечает: "Пострадали бы вы с мое, молодой человек, я бы посмотрела, как бы вы не волновались!" И такой мне показалась противной эта ее уверенность в каких-то своих правах, заработанных страданиями, сказать не могу... Мне ведь сейчас многие считают нужным выразить сочувствие, а для меня это сочувствие... <...>
У вас есть мой перевод финского писателя Майю Лассила?.. Не слышали о таком писателе? Я вам подарю эту книжку, вы ее прочтете и непременно его полюбите.
Михаил Михайлович взял с полки книгу, на переплете которой значилось: "М. Лассила. За спичками" (о том, что литературная обработка перевода сделана М. Зощенко, как я установил позднее, сообщалось мельчайшим, стыдливым шрифтом на обороте титульного листа), и удивительным своим почерком сделал на ней дарственную надпись. Потом подумал и приписал немного пониже еще две строчки:
Грехи людей мы отливаем в бронзу,
Их подвиги мы пишем на воде...
Пока он был занят этим делом, я принялся перебирать стоявшие на полке издания его книг. Их было очень много - разных форматов, толстых, тонких, на множестве языков. Одна из них мне приглянулась. Это был очень хорошо составленный сборник, изданный в сороковом году в Ленинграде. Увидев, что я особенно внимательно проглядываю его, Михаил Михайлович спросил:
- Подарить вам эту книжку?
- Но ведь у вас только один экземпляр.
- Ничего. Мне не жалко.
Мне почудилось в этой щедрости Михаила Михайловича настроение, которое один из моих друзей определил когда-то формулой "все все равно". Но формула эта была шуточной, здесь же было совсем другое. Сердце у меня сжалось. И даже подарок не утешил меня.
Были у меня после того и другие, по преимуществу мимолетные встречи с Михаилом Михайловичем, но отделаться от чувства тревоги за него мне так и не удалось. Очень уж он стал ко всему равнодушен, обращен внутрь, замкнут. И не то чтобы он совсем перестал улыбаться, шутить, интересоваться судьбами друзей, хорошими книгами... Но все это было в нем как-то расплывчато, не отчетливо и не ярко, словно он смотрел на все сквозь серую кисею.
Вероятно, именно поэтому, когда в газетах появилось сообщение о кончине Михаила Михайловича, для меня оно было неожиданным.
1966
И. Меттер
СВИДЕТЕЛЬСТВО СОВРЕМЕННИКА 1
1 Воспоминания. С. 169-180.
1