10715.fb2
Через несколько дней в Ленинград приехал Симонов, специально для того, чтобы уговорить Михаила Михайловича выступить на собрании и сказать несколько покаянных слов.
Зал был полон. Мы стояли в коридорчике недалеко от сцены, а Михаил Михайлович сидел там же на подоконнике и курил.
Он был не смуглый, как всегда, а какой-то желтый, с провалившимися глазами.
Симонов, в отличном серо-сиреневом костюме и в шерстяной рубашке темно-вишневого цвета, то и дело подходил к нему и что-то с жаром ему говорил, а Михаил Михайлович сидел с тоскливым, безучастным видом, держа в худой руке потухшую папиросу.
Я знаю, что он не хотел выступать. Но Симонов своего добился.
Сквозь раскрытую дверь в зал я вижу отчаянное лицо Михаила Михайловича. Он стоит на сцене, и я слышу, как, срываясь, с дрожью в голосе он почти кричит:
- Нет, я не подонок, нет, я не прохвост.
На возвышении, как на эшафоте, стоял такой беззащитный, такой ранимый писатель Михаил Зощенко и уверял других писателей, что он не подонок.
* * *
Так как постоянно мы жили в Комарово, мы стали реже видеть Михаила Михайловича,
При встречах он и раньше был немногословен, а теперь стал еще молчаливее. Меньше шутил. Глуше смеялся. Начал прихварывать.
Как-то мы были у него в другой маленькой квартире. Он плохо себя чувствовал. Болело сердце.
Он был один. Лежал, прикрывшись пальто. Рядом на стуле стояли пузырьки с лекарствами. В комнате было не прибрано. Везде, на столе и на книгах, лежала пыль.
Он был грустен и говорил:
- Я все думаю, Сашенька, что человеку надо вовремя умирать. Боже, как был прав Маяковский. Я, Сашенька, опоздал умереть. Умирать надо вовремя.
Мы сидели у него недолго. Боялись его утомить.
И ушли с саднящей болью в сердце.
В Комарово ходили слухи, что Михаил Михайлович болен.
Я встретила медсестру Литфонда, которая сказала:
- Еду к Зощенко, он очень плох. Ничего не ест.
Смерть его я скрыла от Сани. На похоронах мы не были. О похоронах Зощенко и обо всем, что там было, я знаю от друзей.
H. Томашевский
В ЭТОМ МНОГОСТРАДАЛЬНОМ ДОМЕ...
(c) H Томашевский, 1990.
К тому времени, когда мы (наша семья) оказались соседями Зощенко, я был уже благодарным его читателем. В родительской библиотеке мне попался в руки журнал (кажется, 1924 года), в котором я прочитал несколько маленьких рождественских рассказов: про вора Ваську Хряща, напугавшего какую-то графиню и потом раскаявшегося, про нэпмана Егора Нюшкина, "веселившегося вокруг елки, украшенной червонцами", про уборщицу Дуню и рабочего Егора, "говорившего мужественным в противовес аристократии голосом". Рассказы своим удивительным юмором привели меня в восторг. Было мне тогда восемь лет. С тех пор я с жадностью прочитывал все, что носило подпись М. Зощенко. Вскоре, в середине тридцатых годов, я неожиданно получил надежного руководителя по зощенковскому чтению в лице Цезаря Самойловича Вольпе, талантливого литературоведа и критика, интересно писавшего о Зощенко и еще более интересно толковавшего его за столом. В нашем доме Ц. С. был частым гостем.
И вот, к великой моей гордости, мы поселяемся в одном доме, в так называемой "писательской" надстройке над домом № 9 по каналу Грибоедова. Сам дом, солидный, некрасивый, казарменного вида, с огромным прямоугольным двором, принадлежал когда-то придворному конюшенному ведомству. Потом, кажется еще до революции, в нем охотно селились певчие и оркестранты, побуждаемые доступностью квартирной платы и близостью к месту службы (Малый оперный театр, а затем и филармония, капелла - в двух шагах). Вот этот-то дом и было решено надстроить для ленинградских писателей. Для большинства переезжавших туда и живших крайне стесненно сооружение надстройки тянулось мучительно долго. Вечно чего-нибудь не хватало: то гвоздей, то досок, то еще чего-то. Но все же надстройку в конце концов закончили и заселили. Сооружение довольно нелепое: потолки низкие (в отличие от трех первых этажей, выстроенных когда-то для конюхов), окошки маленькие, но зато длиннющие унылые коридоры и какие-то бездарные закуты. Оттуда двери в квартиры. С Зощенко мы оказались не только в одном доме, но даже в одном подъезде (во дворе первый слева, сразу за глубокой аркой). Правда, на разных этажах: мы на пятом, Зощенко на четвертом. Его соседями оказались: Ольга Форш (та самая, в ту пору знаменитая, о которой В. А. Десницкий шутливо говаривал, что "ее сам Горький боялся"); Борис Корнилов, вскоре уничтоженный как "враг народа" и "шпион"; Валентин Стенич, также погибший в те зловещие годы; Я. Горев, сколько помню, замечательный тем, что в порядке освоения классического наследия измерял школьной деревянной линейкой величину реплик в пьесах Чехова, дабы держаться этой величины в своих собственных.
В этом многострадальном доме, историю которого следовало бы написать (сколько в нем проживало славных людей, сколько сгинуло в страшные тридцать седьмой - тридцать восьмой годы, сколько блокадных трагедий!), в этом подъезде Зощенко прожил до конца своих дней, то есть целую четверть века. Там я видел его несметное количество раз, не будучи ему представленным по малолетству. Впервые пожать руку "самому M. M." я сподобился лишь где-то незадолго до финской войны в доме чудеснейших А. Б. Никритиной и А. Б. Мариенгофа, где я дневал и ночевал, приятельствуя с их сыном Кириллом, покончившим с собой еще школьником в марте 1940 года.
22 июня 1941 года началась еще более страшная война. Как-то незаметно молниеносно она придвинулась к самому городу. В августе начались воздушные налеты. Рытье окопов сразу за городом, укрытий в городе, дежурства на крыше. В подвале по нашему подъезду, где проживал известный всему огромному дому дворник Гриша, поставщик дров и заодно утренний вестник о ночных "опустошениях" тридцать седьмого -тридцать восьмого годов, было устроено бомбоубежище. Никакого специального оборудования там не было, и походило оно на суетливый, крикливый и основательно грязный домовой клуб. Кроме постоянных жильцов дома появлялись там и гости, случайно забредшие, и добрые знакомые, иногда остававшиеся ночевать. Среди них - Анна Андреевна Ахматова. В этой пестрой, суматошной и не всегда сдерживающей эмоции толпе Зощенко неизменно выделялся своей внешней невозмутимостью, подтянутостью и благожелательностью даже к самым несносным. На природных паникеров - и на тех облик M. M. действовал умиротворяюще.
Вскоре, по решению городских властей, Зощенко был эвакуирован. Дом постепенно пустел. Кто успел уехать - уехал, кто погиб от голода.
Наша семья была вывезена на самолете в Москву в начале сорок второго года.
Там, в Москве, я снова увидел Михаила Михайловича. Зимой сорок третьего - сорок четвертого года. Я был уже вполне взрослым. Служил в армии и даже носил две лейтенантских звездочки. Встретились мы в Доме литераторов. M. M. пригласил меня в "Москву", где он остановился. Разговор был грустный. Собственно, даже не разговор, а монологические сетования на то, что произошло с повестью ("Перед восходом солнца"), начатой печатанием в "Октябре". Рассказал он и о самом раннем замысле ее, о разговоре с Горьким (между прочим, рассказал о связке записей снов, которую показал ему Горький, полагавший, что все они не так уж случайны и что в них следовало бы научно вникнуть), о поддержке научной стороны повести со стороны профессоров Сперанского и Тимофеева, о лестных оценках художественных достоинств повести товарищами по перу. Больше всего M. M. расстраивало ренегатство этих последних. Как только на повесть была обрушена официальная брань - было велено провести "обсуждение". На обсуждении и выявилась истинная мера гражданской и профессиональной порядочности, выяснилось, что такое "друзья". Назывались разные имена, но особенно огорчил его В. Шкловский (а как бы расстроился M. M., когда бы смог предвидеть поступок Шкловского и других литераторов, поспешивших из Ялтинского писательского дома в редакцию местной газеты заявить свой "гневный протест" в связи с публикацией "клеветнического" "Доктора Живаго" за границей). Встреча была грустной. Но даже меня, тогда совсем не искушенного в литературных делах, поразила наивная уверенность M. M. в том, что в главном (декретированное осуждение повести) произошло какое-то досадное недоразумение.
Следующая встреча произошла при обстоятельствах уже совсем печальных. Летом сорок шестого года я демобилизовался и вернулся в Ленинград. Поступил на филологический факультет университета. С помещением было скверно, ютились вместе с востоковедами в красивом с фасада здании против Петра I, решительно непригодном для такого количества студентов. Учились фактически даже не в две, а в три смены. Последняя лекция кончалась поздно вечером. Время было тревожное, настороженное. Только что, как снег на голову, в конце августа чудовищное по сути и непристойное по тону постановление о "Звезде" и "Ленинграде" с заборной бранью в адрес Зощенко и Ахматовой. Ну и, разумеется, соответствующие манифестации в учебных заведениях, Академии наук, многочисленных писательских организациях и прочих, преимущественно "культурных", заведениях. Домой, как правило, возвращался после полуночи (пешком по набережной Невы, через Дворцовый мост, по Невскому до Дома книги, а тут уж рукой подать). Подымаясь по лестнице (лифта тогда еще не существовало), на площадке между четвертым и пятым этажами на низком подоконнике выходившего во двор окна неизменно оказывался M. M. Рядом с ним - котомочка. В первую же такую нечаянную встречу, видимо, перехватив мой удивленный взгляд на котомочку, M. M. пояснил: "Не хочу, чтобы это произошло дома". Жутко подумать, сколько же таких мучительно бессонных ночей или полуночей провел этот благороднейший, совестливейший человек! Всякий раз я пытался хоть немного отвлечь или развлечь M. M. разговорами "ни о чем", какими-то университетскими сплетнями, новостями об общих знакомых. Заговаривать о чем-то серьезном мне почему-то казалось бестактным, тем более что M. M. охотно поддерживал этот разговор "ни о чем". Когда же нет-нет разговор все же соскальзывал на постановление, то M. M. уже не утверждал, что это "досадное недоразумение". Он недоумевал по поводу чудовищной нелепости обвинения, терялся в догадках, кому всерьез и по какой причине понадобилось это абсурдное действо. Возвращаясь в этой связи к теме "друзей" - а последовавшие за постановлением времена с каждым днем давали все больше материала для развития этой "пушкинской" темы, - M. M. не без сарказма заключил, что единственно заинтересованные в постановлении - это сотоварищи по литературному цеху. Тут срабатывает инстинкт самосохранения. Разве, спрашивал M. M., даже наиболее честные из них не заинтересованы в нашем профессиональном или даже физическом небытии? Какого бы скромного мнения, продолжал свою мысль M. M., я бы ни был о своем месте в литературе, согласитесь, что на моем фоне имярек - беллетрист сомнительный... Или возьмите Михаила Афанасьевича Булгакова - кто же из них умеет так писать для театра?.. Конечно, я не хочу сказать, что они куда-то бегают и пишут на нас кляузы, нет. Но когда их спрашивают: "Что вы думаете о книгах такого-то?" они пожимают плечами. Этого достаточно. Ага, хорош же этот тип, если собственные его друзья увиливают от ответа!
Со времени тех разговоров прошло более сорока лет. Я сознательно не заключаю слова M. M. в кавычки, как, впрочем, и не расшифровываю "имярек", ибо за ним стоят вполне почтенные литераторы, не обладавшие, однако, личным и профессиональным мужеством, но за смысловую точность передачи ручаюсь.
В последующие годы, до моего переезда в Москву в 1950 году, мы виделись с M. M. довольно часто и уже не на лестнице по ночам, а у нас дома, в квартире на пятом этаже. В те годы (после 1946-го) родители мои душевно сблизились с M. M. То, что мне запечатлелось в облике M. M., те его суждения, которые отложились в памяти во время этих встреч, мне хотелось бы соотнести с некоторыми им написанными страницами. Постараюсь осуществить это в недалеком будущем.
M. Левитин
TOT САМЫЙ ЗОЩЕНКО
(c) М. Левитин, 1990.
Недалеко от входа в Екатерининский сад стоял столик. За столиком на табуретке сидел безбровый старик. Это был графолог. И, как постоянно предупреждал он сам, в недалеком прошлом он носил пышную бороду и занимал очень высокий пост.
Каждому, кто подходил к нему и спрашивал, что значит слово "графолог", он отвечал очень пространно: "Графологи определяют прошлое и будущее, узнают характер человека. Я занимаюсь тем же самым за небольшую плату. Я расскажу вам о вашем характере, чем следует гордиться, о чем лучше помолчать. Так что платите рубль, и вы через десять минут узнаете о себе то, о чем вы никогда бы не узнали". Говорил он серьезно, но, боясь, что его не поймут, гордо повторял: "Я расскажу вам все с исчерпывающей полнотой".
Вот к нему и обратился Михаил Михайлович Зощенко, когда мы, прогуливаясь по Невскому проспекту, забрели в сад.
Я не помню весь текст, что написал графолог, но один абзац, последний, произвел на меня "сильное" впечатление. Было там почти дословно следующее: "В настоящее время вам не везет, но в недалеком будущем вам повезет очень сильно. В любви вы не очень удачливы. Избегайте бездетных вдов и женщин, играющих на различных инструментах. Ваша профессия связана с административной деятельностью, и от этого зависит вся ваша жизнь. Здесь вас ждет приятный сюрприз и увеличение зарплаты".
В тот момент, когда графолог писал эти слова, к столу подошла женщина преклонных лет. "Ты что делаешь? - обратилась она к графологу. - Это же Зощенко!.. Простите, Михаил Михайлович!"
Услышав эти слова, графолог достал кошелек, куда он уже успел положить полученный "гонорар", и молча вернул деньги. "Простите, пожалуйста, Михаил Михайлович, - еще раз повторила женщина, - и не пишите о нас. Стыдно будет людям в глаза смотреть!"
Журнал "Бегемот" - сатирическое приложение к "Красной газете" по-настоящему стал популярным лишь тогда, когда его фактическим редактором стал Михаил Михайлович Зощенко. И именно в редакции "Бегемота" познакомился я с Михаилом Михайловичем. Я сотрудничал в "Красной газете" и принес в "Бегемот" свой первый юмористический рассказ. Через неделю я получил записку на "бегемотском" бланке: секретарь редакции и ее постоянный сотрудник Николай Николаевич Черний сообщал, что рассказ вообще нравится, но его надо сократить. В конце следовала приписка: "Товарищ Михаил Левитин, мне поручено сократить Ваш рассказ, один я это сделать не решаюсь, но Вы не расстраивайтесь. Приходите в редакцию, где я бываю пять раз в неделю и жестоко расправляюсь со всеми поступающими рассказами". И подпись: "М. Зощенко".
На другой же день я, страшно волнуясь, рано утром пришел в редакцию. В кабинете редактора, кроме H. H. Чернего, сидел молодой, но очень серьезный на вид человек. Обращали на себя внимание его удивительно печальные глаза.
Поздоровавшись с Николаем Николаевичем, я как-то нерешительно подошел к столу этого серьезного человека.
- Давайте знакомиться - Михаил Зощенко. - И он протянул мне руку. Я неуверенно назвал свою фамилию. - Я так и понял, - заметил он. - Ну так вот, хочу предупредить вас, разговор пойдет серьезный, деловой. Садитесь и слушайте, что я скажу. Мне рассказ нравится. Если мы выкинем из него все ненужное, то, видимо, в ближайшем номере вы уже сможете его прочесть. Я бы на вашем месте, прежде чем ошеломить своим творчеством читателя, сократил его хотя бы наполовину... Оставьте в покое свою кепку. Это же не носовой платок!
Говорил он негромко, несколько глуховатым голосом и в то же время как-то задушевно, что так не вязалось с его возрастом.
Несмотря на мягкое обращение, волнение мое усилилось и руки непроизвольно продолжали мучить кепку. Михаил Михайлович вздохнул и сочувственно посмотрел на меня.