10715.fb2
- Что это у вас за книга?
- Ваши рассказы. Вы прекрасно пишете, - продолжала я "играть" во взрослую.
- Много прочли?
- Довольно много, - густо покраснела я, так как не читала ни одного его рассказа.
- Какой же рассказ вам понравился больше других? спросил Михаил Михайлович, как мне показалось, насмешливо поглядывая на меня.
Я замялась, пробормотала что-то невнятное и замолчала. Глаза наполнились слезами.
- Ну что это мы все про меня да про меня? Расскажите-ка лучше о школьных делах, - сжалился надо мной Зощенко и неожиданно весело рассмеялся.
"Ему смешно, а мне не до смеха", - подумала я, считая себя навек опозоренной.
Но рассказывать о школьных делах не пришлось, так как вскоре появился отец.
- Извините, ради бога, за опоздание, - еще из передней крикнул папа.
- Не беспокойтесь, Алексей Николаевич, мы тут с Ириной прекрасно провели время.
"Что он нашел прекрасного? Просто хочет меня утешить".
Я прошла в свою комнату. Папа и Михаил Михайлович устроились в столовой, за большим круглым столом красного дерева, обычно не покрывавшимся скатертью, когда не ждали многочисленных гостей. Частенько стол этот нес службу не только обеденного, но и рабочего. Помню, художники, приглашенные для оформления очередного спектакля, раскладывали на нем эскизы к декорациям, ожидая решающего слова отца.
Моя комната была смежной со столовой, дверь я прикрыла неплотно, чтобы услышать, что за оперетту написал Зощенко, которая называлась так же, как знаменитый роман Дюма.
Михаил Михайлович читал отдельные куски, а прочитав, спрашивал:
- Ну как, Алексей Николаевич, подойдет?
- Прекрасно! Я уже прикинул в уме мизансцену. Думается, что будет очень смешно. В роли Марии вижу Брилль, д'Артаньян - конечно же, Дашковский, Луиза - Лопухова...
Зощенко прочел еще две картины.
- Жду ваших замечаний, Алексей Николаевич. Только, пожалуйста, будьте ко мне построже, не щадите меня.
- У меня пока нет ни единого замечания, Михаил Михайлович.
- Вы добрый человек и не хотите меня огорчить. Ведь я так мало знаком с жанром оперетты.
- А вам не надо его знать, вы его чувствуете, да еще как блестяще! В данном случае интуиция вас не подводит.
Из этого разговора я поняла, что мне непременно надо сейчас же приниматься за чтение рассказов Зощенко.
Премьера "Трех мушкетеров" состоялась через месяц, в театре на улице Рубинштейна, где временно работал Ленинградский театр музыкальной комедии. Брата и меня папа провел через служебный вход, так как дети на вечерние представления не допускались.
Остался в памяти радостный, забавный спектакль, часто во время действия прерывавшийся аплодисментами. Была невероятно смешная по тексту и виртуозно по-актерски выполненная сцена, когда Дашковский - д'Артаньян и Маршаль Портос, переодетые в поношенные, рваные одеяния пилигримов, дурачат мадам Паку - классную даму пансиона урсулинок.
Брат, сидевший в ложе рядом со мной, всякий раз дергал меня за косу, когда я слишком громко смеялась. Я покорно замолкала, а через минуту заливалась смехом пуще прежнего.
Конец спектакля. Публика не расходится. По традиции, после премьеры на сцене собираются все участники спектакля. На вызовы и аплодисменты публики выходят: постановщик, художник и дирижер спектакля. Слышатся возгласы: "Автора! Автора! Зощенко!" Но автор исчез. Отец оглядывается по сторонам: Михаила Михайловича нигде не видно. Сняв пенсне, папа выходит на авансцену, ищет Зощенко в зрительном зале. Может, он затесался где-то среди публики? Но и там автора нет. Пройдя за кулисы, через несколько минут отец вытаскивает всерьез, не показно сопротивляющегося Михаила Михайловича. Зощенко наконец на сцене. Но и там он старается укрыться за спиной не то художника, не то дирижера.
Уже дома, вернувшись после премьеры, мама не переставала удивляться необычайной скромности писателя.
- Он не только скромен, но и чрезвычайно раним, - вздохнул отец. Михаил Михайлович рассказал мне, что, сидя в зрительном зале, слышал, как какой-то мужчина громогласно заявил: "Зощенко-то хорош! Все стянул у Дюма, даже имена мушкетерам не мог придумать другие". Такое глупейшее и необоснованное высказывание могло только рассмешить, а его обидело. Эх, Михаил Михайлович, цены вы себе не знаете!
Михаила Михайловича мне довелось увидеть еще раз. Было это в Доме писателя, на улице Воинова, примерно через год после постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград". Шла я на какой-то литературный вечер. Подымаясь по лестнице, увидела Зощенко. Внешне трагические события его жизни на нем, казалось бы, не отразились. Он, как всегда, был подтянут, строен. Вот только глаза были какими-то отрешенными - словно смотрел он не на окружающий мир, а внутрь, в себя. Легкой походкой он спустился по лестнице. А я все стояла, не в силах сдвинуться с места, и смотрела ему вслед...
В. Тулякова-Хикмет
АПЛОДИСМЕНТЫ
(c) В. Тулякова-Хикмет, 1990.
С чего начать мне непростую эту историю, соединившую два литературных имени, две драматичные судьбы - турецкого поэта Назыма Хикмета и русского писателя Михаила Михайловича Зощенко? Несколько раз я принималась ее записывать, но безуспешно. Бросала после первых фраз. То ли не могла найти нужных слов, чтобы вместить в емкую форму рассказ со столь крутыми поворотами, то ли мешала говорить неописуемая жалость к героям моего повествования, то ли сама история представлялась мне запретной по нашим старым временам.
Сейчас все можно сказать про минувшее. Но прошло тридцать лет. Сумею ли?
Назым Хикмет, начиная с 1955 года, часто приходил к нам на киностудию "Союзмультфильм", где по его сценариям ставились два фильма и где я работала редактором. В то время (думаю, так происходит и сегодня) мультфильмы создавали веселые, до озорства насмешливые, чистые люди. Наш сценарный отдел - пристройка к бывшей церкви, узкий, длинный, как пенал, - был любимым перекрестком всех студийных дорог. Сюда забегали отвести душу, сообщить или узнать интересную новость, проверить на юмор трюк, реплику или послушать, о чем нынче говорят обожаемые наши авторы: Н. Р. Эрдман, М. Д. Вольпин, М. А. Светлов, Назым Хикмет, В. В. Сутеев, А. А. Галич и им подобные хорошие люди.
Назым Хикмет был превосходным рассказчиком и с восхищением отмечал талантливую шутку, меткое слово, хороший анекдот и вообще тяготел к людям, умеющим смеяться, и в самых горьких ситуациях тоже. Он любил приходить в наш сценарный пенал, частенько озадачивал нас своими непредсказуемыми вопросами, и увлеченно, охотно, с неповторимым юмором рассказывал множество своих историй. А мы любили его слушать, и нам всем казалось, что в этой атмосфере, исключающей всякую пошлость и хамство, он, человек так много переживший, отдыхает.
Скомпрометированное постановлением имя Михаила Михайловича Зощенко возникло в равноправном списке любимых классиков Назыма, произнесенное им вслед за Мольером и Гоголем, прямо скажу, для всех нас внезапно. Мы его читали, знали, но великим его даже в нашей творческой среде никто не считал. А произошло это так.
В тяжеловесные пятидесятые годы, когда ржавые замки с дверей нашей жизни сняли, а решетки на окнах еще продолжали висеть, общественное мнение людей выражалось в бесчисленных анекдотах. Процесс этот набирал темп пропорционально государственному истреблению сатирического жанра. Анекдотами люди отзывались на любые проявления лжи, глупости, демагогии, социальной несправедливости и административного головотяпства. Их рассказывали везде и всюду, и никто почему-то не задумывался, откуда они берутся.
Однажды к нам пришел Назым и с улыбкой сообщил, что на днях он встречался на Украине с товарищами колхозниками и от них услышал очень злой анекдот про коммунизм. "Смысл его заключается в том, - говорил он, - что коммунизм наступит при условии, если в каждом колхозе появится вертолет, чтобы крестьяне в любой момент могли слетать в Москву за пшеном. Я спросил их, - продолжал он,- а знают ли они, кто в Советском Союзе сочиняет анекдоты? Они очень серьезно отвечали: "Политические - Илья Эренбург, а про пшено - это все Зощенко!" Я их не стал разубеждать. Я очень за товарища Зощенко обрадовался. Какой замечательный у него народный авторитет, несмотря на весь позор, который здесь сделали! И я очень хочу, чтобы товарищ Зощенко знал об этой прекрасной любви советских людей".
В этот летний день, ставший впоследствии памятным днем 22 июля 1958 года, Назым приехал на студию усталый и застал у нас в отделе нетрадиционное сборище: один известный преуспевающий композитор - большой мастер жестоких розыгрышей - самозабвенно живописал изумленным слушателям о своих проделках над любимым публикой комическим артистом Хенкиным.
Назым попал на историю, когда удачливый композитор, посверкивая бриллиантовыми пуговками своей белоснежной рубашки, рассказывал очередной сюжет про то, как однажды изрядно выпивший Хенкин не без труда добрался поздним вечером к себе домой под невидимой охраной своих ресторанных собутыльников. Хорошо зная привычку актера мгновенно засыпать, приятели вскоре вошли в подъезд его дома, где, как они знали, шел капитальный ремонт. Они прихватили ведро с половой краской, цвета жидкого шоколада, стремянку и, отперев хенкинскую дверь имеющимся у одного из них ключом, тихонько вошли к безмятежно спящему артисту. Потом, как и было задумано, они макнули подошвы его башмаков в половую краску и, сообразно ритму хенкинского шага, пустили цепочку его следов от кровати по полу к светлой стене, затем, тем же манером, прошли масляными подошвами по стене наверх к потолку; обтоптав и его, спустили следы по противоположной стене, довели до кровати и, замкнув круг, поставили ботинки рядышком. А потом, забрав ведро со стремянкой, тихо скрылись.
Дальше шел замечательный хичкоковский финал - пробуждение артиста, "случайные" звонки приятелей - жадный контроль за нарастающим помешательством несчастной жертвы и наконец веселое признание шалунов с фужером коньяка за моральные издержки.
Вслед за этой новеллой, каскадом, в нескольких обкатанных репризах, композитор без передышки рассказал другую. Опять все про того же доверчивого и одинокого артиста Хенкина, которому все та же милая компания устроила заимствованный на Лубянке трюк.
И на этот раз любимец публики, артист Хенкин, только что с триумфом отыгравший спектакль, кажется в театре Сатиры, и, по обыкновению, пропустивший рюмочку-другую перед сном, с трудом взошел на свой этаж. А дело происходило в конце сороковых годов, когда вновь кругом шли аресты.
И тут бедняга с ужасом увидел, что дверь его квартиры опечатана сургучом с красовавшейся на нем гербовой печатью, а для ясности квартиросъемщика по белому, примазанному к двери листу бумаги крупно чиркнуто красным карандашом роковое слово "опечатано".
Ну где тут потрясенному человеку заметить, что сургуч бутылочный, а печать поставлена медной монетой. Он всему поверил. А спрятавшиеся под лестницей весельчаки за животы хватались, наблюдая за насмерть перепуганным Хенкиным. Им было очень смешно лицезреть, как бедняга умолял в подъезде по телефону всех своих друзей и подруг приютить его на ночь, а те, обманно предупрежденные честной компанией, что бывшего лицедея Владимира Хенкина пускать не надо - по его преступному следу Лубянка спешит, - естественно, отказывали человеку, поставленному приятелями на самый край жизни.
Композитор был очень доволен произведенным эффектом и даже не заметил, что никто не смеялся. И вдруг Назым с огорчением, брезгливо спросил его в упор: "Разве можно так с человеком обращаться? И с таким милым беззащитным человеком?! Вы же его медленно убивали. Жалко. Значит, даже великая литература не дает никаких уроков... Черт побери! Бедный Гоголь! Бедный Зощенко!"
И тут непрошибаемый композитор чисто механически реализовался еще раз не сдержавшись от каламбура, вскричал: "Зощенко уж действительно бедный. Он сегодня умер".