10715.fb2
(Лидия Лесная)
И критик решительно осуждает, не принимает эту литературу "неживых людей" и "ненастоящей жизни":
"Какая же ненастоящая жизнь! Устранение жизни! Люди - марионетки. Это не жизнь. Это - измышление своего "я", преломление, выдумка. Неживые, ненастоящие люди!"
Но, разбирая отдельно первую книгу Веры Инбер "Печальное вино" и находя в ней поначалу знакомых "маркиз" и "принцесс", критик с радостью и большим интересом замечает в ней и другое:
"Это изысканная поэзия Короля Солнца.
Но нет-нет и проскользнет наше родное, русское, на французский манер:
Мы всю ночь сплетаем, как Парки,
Нити людских судеб..."
Сохранились наброски по поводу книги Анны Map "Кровь и кольца". Из них ясно вытекает резко отрицательное отношение Зощенко к извращенной, патологической психике покончившей самоубийством писательницы.
(На рукописях этих глав пометка - "1919 год. Октябрь". П.)
Следующая глава книги - "Конец рыцаря Печального Образа" (о поэзии Алекс. Блока). Статья была написана по предложению Чуковского в августе девятнадцатого года.
В ней Зощенко останавливается на "идее поэта".
В мечту о любви уходит поэт от своей непонятной тоски, от унылой, серой скуки "долгих будней" - все покрыто постылой серой пеленой, все серое, и не серое лишь одно - любовь.
Но любовь у Блока - это даже не "любовь к далекой", как у Виктора Гофмана, это любовь к "неизвестной", к той, которая "никогда не придет", к мечте, к призраку.
Но мечта постепенно развенчивается поэтом - мистическая "Прекрасная Дама" превращается в "Незнакомку", затем в "Тэклу" - "нежную и тонкую". Но тут "прозревает" поэт, "печальный рыцарь", - "Тэкла" превращается в "Феклу" и наконец - в реальнейшую "Катьку" из поэмы "Двенадцать"...
В этом критик видит "трагедию Блока", "прозревшего Дон Кихота, изверившегося в идее своей любви".
Зощенко в последний раз "всерьез" возвращается к теме своей юности, к теме любви - он размышляет и о том, какой путь прошла любовь от трубадуров до наших дней - до Маяковского, и о том, какой путь прошла "идея любви" у Блока.
Но тут он оговаривается:
"Я совершенно не настаиваю, что Александр Блок, изверившись в идее своей любви, написал поэму "Двенадцать". Я совершенно не отнимаю иную идею у поэта, которая так ясна..."
Поэтому "Двенадцать" он называет "героической поэмой", в которой все ясно - "от идеи до слов".
Статью свою он заканчивает следующими словами:
"Но я повторяю, что ничуть не отнимаю от поэта большую идею мировой социальной революции - это так ясно. И старый мир - "голодный пес", и Иисус Христос, ведущий евангелистов к новой жизни, все это огромно и величественно...
Но я остановился на идее любви, характернейшей для всей поэзии Блока".
В этой статье, кроме "идеи любви и поэзии Блока", Михаил Зощенко говорит и о другом - о "новом пролетарском искусстве", говорит, что он признает это новое искусство.
"Да и как я могу не признать, когда я читаю книги и слышу песни - и они новые, несомненно новые, в них часто не испытанные еще в поэзии слова и мысли".
И в поэме "Двенадцать" он видит:
"Тут уж новые слова, новое творчество, и не оттого, что устарели совершенно слова, и мысли, и идеи наши, нет, оттого, что параллельно с ними, побочно, живет что-то иное, что, может быть, и есть пролетарское".
И он считает, что "героический эпос с элементарнейшей основой во всем явление ничуть не удивительное, - я совершенно был уверен, что такое "умирание" в искусстве, в частности в литературе, какие были в последние годы, вообще не способно к продолжительной жизни".
Зощенко как бы ставит крест на всей литературе начала века, он чувствует, что она изжила себя, что она была нереальной, "придуманной", что ей суждено умереть вместе с породившим ее и уходящим в историю больным и изломанным классом, на смену которому пришел другой класс, сильный и цельный новый человек.
Следующая глава книги "На переломе" - "О Владимире Маяковском" (1919, июль).
Поэзия Маяковского поразила, потрясла молодого Зощенко.
В двух своих статьях - "О Владимире Маяковском" и "Вл. Маяковский" - он с искренним удивлением говорит о нем. С удивлением и восхищением.
В первой статье он противопоставляет "футуриста" Северянина "футуристу" Маяковскому:
"Вот и Северянин непременно футурист, а ведь он и Маяковский, я бы сказал, под одним знаменем величайшая наглость контрастов".
Северянин - "поэт-эстет, последний из умирающих".
Маяковский - "тринадцатый апостол", несущий "новое свое евангелие".
Но тогда Зощенко знал только "Простое, как мычание" и "Мистерию-буфф".
Поэтому Маяковский представлялся ему лишь "разрушителем", кастетом, крушащим старый мир.
"Тот" Маяковский разрушал, отвергая все старое, еще не зная "новых слов о жизни", он даже как будто призывал начать жизнь сначала, с каменного века: "Бросьте города, глупые люди". Зощенко писал о нем как о вдохновенном глашатае:
"Он гениальнейший поэт хаоса, разрушения.
Он совершеннейший "тринадцатый апостол".
Он заворожил меня огромной силой своей, волей к разрушению, идеей физической силы.
Так привыкли мы к поэзии манерной Северянина, к прекрасной Гиппиус, к прекрасным строчкам Зайцева, нам поистине удивительна огромная воля к жизни поэта после умирания, пустоты, отчаяния и непротивления".
Это был 1919 года, когда казалось:
"Все разрушено, все разрезано ножом, кастетом и вдохновенными криками".
Но Зощенко и тогда уже верил, что "приходит гений" и начинает "все заново". "Камень к камню, кирпич к кирпичу".
Маяковский - первый поэт, которого "принимает" Зощенко, принимает потому, что вместо манерного, "придуманного" Северянина и "неживого" Зайцева видит в нем силу и волю к жизни.
Зощенко не ошибся: очень скоро Маяковский стал активно помогать революции не только разрушать, но и строить новый мир.
Во второй статье о Маяковском Зощенко разбирает "особенности" его творчества - его рифмы, метафоры, гиперболы, ритм, манеру.