10756.fb2
– Мать. Хворая она больно, боюсь, не сегодня-завтра помрет. Ну, еще лошадь, та к зиме сдохнет с голоду.
– А у меня жена, детишки, – печально продолжал солдат. – Жинка у меня молодая, пригожая, двое пацанов-сорванцов. Они все меня зовут, чтоб домой скорей приходил. Так я им в каждом письме пишу, что войне скоро конец, я вернусь. Кончить-то, может, мы ее и кончим, а вернуться… Поди знай… Тот, раненый, был тебе другом?
Оляндрэ понял, что он спрашивает о советском солдате, с которым его схватили тогда ночью.
– Нет. Я нашел его. Не знаешь, что с ним?
– Отдыхает. В земле. Ну и староста у вас, не человек, а зверь. Выбил тому зубы, у него было несколько золотых, не то серебряных, не знаю. И все чертыхался, что у того всего один сапог. Хороший сапог, но что, говорит, с ним делать, если он один, а у старосты две ноги, чтоб они отсохли, у изверга.
Василе содрогнулся. Значит, прикончили. И зубы выбили. И ему несколько зубов вышибли. Хотя у него не было ни золотых, ни серебряных. Это – когда его «допрашивали». А теперь вот передают в другие руки.
Дождь перестал, ветер стих понемногу. Вокруг стояла глухая давящая тишина. Лишь звуки шагов по липкой грязи. С вершины холма Сэлкуца была как на ладони. Василе смотрел на нее долго, с печалью. Кто знает, увидит ли он ее еще… Где-то там, на окраине угадывал он свой низенький домик, с больной матерью и ослабевшим конягой. А неподалеку от церкви стоял дом Тоадера Оляндрэ. Панагица, небось, приготовила обед для господина офицера и невдомек ей, что сегодня Василе ведут из села под конвоем. А может, знает и где-нибудь плачет украдкой. С той минуты, как он запустил в Тоадера кружкой, ему не привелось больше видеть Панагицу.
Он молча смотрел на село, прощаясь с ним, может, навсегда. Затем повернулся влево, в сторону виноградника, с раскидистым орехом у границы. Там они встречались с Панагицей. Густые ветки ореха склонялись до самой земли, образуя укромное, гостеприимное убежище. Он жадно глядел на далекий Хыртоп с его манящими тайнами, на поля, где он пас чужой скот, пахал чужую землю и умножал чужое богатство. Но сейчас все это было дорого, словно принадлежало ему. Где-то далеко за бугром раскинулся молчаливый задумчивый Вэленский лес, в чащу которого вела когда-то их тайная тропка. Он стоял так долго, смотрел, и солдат закурил еще одну самокрутку, не подгоняя его.
Вдалеке, по ту сторону Долины Турка, послышался собачий лай. Оба повернули туда головы. Несколько псов гнали зайца. Тот петлял из стороны в сторону, пытаясь оторваться от преследователей, иногда это удавалось, но гончие скоро настигли его, закатываясь угрожающим нетерпеливым лаем.
– Бедолага, – размышлял вслух арестованный, – живет, пока бежит…
И подумал, что в общем-то и человек порой завоевывает право на жизнь только бегством. Если бы той ночью удалось бежать и ему, не шагал бы он сейчас по этой дороге под конвоем. Или, если бы смог сейчас… Но как? Винтовка у того заряжена, готова шарахнуть в любой момент. И он загадал с детской наивностью: ежели заяц попадет в лапы псам, ему, Василе, несдобровать. Ежели улизнет, – спасется и он.
– Люблю охотиться, – сказал солдат. – Я сам горец и страшно люблю охотиться… Не было воскресенья, чтобы мы с приятелями не побродили по лесу. У меня есть двустволка и борзая, не собака – золото. Вечером я приносил по шесть-семь зайцев, а то и больше. Теперь приучаемся к другой охоте… На людей… И хошь – не хошь, надо охотиться. Иначе сам добычей станешь. Таков закон этой проклятой охоты…
– Спасся, – облегченно вздохнул Василе.
– Кто?
– Косой, – радостно ответил он, глядя на псов, которые потеряли след и теперь беспорядочно кружились, в то время как заяц стремглав летел совсем в другую сторону.
Послышался скрип кэруцы. С горы к дороге спускался Скридон Кетрару. Василе узнал его по лошадям. Здесь находился один из его участков, а в том конце виноградник. «Ни дождь, ни слякоть ему нипочем, – думал Оляндрэ, глядя, как тот трясется в шарабане верхом на срубленных ветках. – Видать, довольный: надел снова к нему перешел…»
Как-то весной спозаранку Оляндрэ поехал в район и, примерно на этом же месте, заметил в предутренней мгле человека. Тот бродил по пашне: сделает несколько шагов, нагнется, пороется в земле и дальше. Василе показалось это подозрительным, и он повернул к пашне. Это был Скридон.
– Душа у меня болит, товарищ председатель, – признался Кетрару. – Всю мою силушку отдал я земле этой. И не было для меня ничего дороже землицы. Одной ею грезил и жил. Я собрал ее по клочку, можно сказать, по горсточке. И вот тебе на, она уже не моя. Отдали вы ее другим, у которых за душой, кроме здрасте, ничего нет и не было. Да хоть бы обрабатывать ее умели, а то… Ну некоторые еще пекутся, куда ни шло, а иные, не приведи господь, измываются над землицей. А у меня душа болит, земля-то моя. Моя и моих детей.
Он опустился на колени, захватив горсть черной влажной земли.
– Глянь, какая жирная. Сколько зим я вывозил сюда навоз…
Он долго мял ее в ладонях, затем размельчил, и она стала сыпаться между его короткими толстыми пальцами. Обнажив голову, он прильнул лбом к холодной почве. Его плечи вздрагивали, но рыданий не было слышно.
– Напрасно ты себя истязаешь, бадя Скридон, – пытался успокоить старика Василе. – Тот, кто любит работу, только сейчас и начнет жить по-настоящему. А о земле не жалей. Ведь она твоей и останется. Этой осенью организуем колхоз, и вся земля вокруг твоею станет. Твоей и остальных мужиков. Перепашем все межи, соберемся воедино, сильнее станем, богаче.
Кетрару поднял перепачканный землею лоб, протяжно вздохнул, устремив невидящий взгляд туда, где занималась заря. Оляндрэ тронул лошадей. Скридон встрепенулся и, повернувшись к нему, спросил со страхом в голосе:
– А как ты думаешь, товарищ председатель, меня тоже могут того… раскулачить?
– Раскулачивают кулаков, бадя Скридон, а у тебя батраков не было, значит, ты никого не грабил, чужим трудом не жил. Сам работал со своей семьей. Какой же ты кулак?
– Да вот я тоже думаю. А Тоадер говорит, что и меня могут выслать. Его родитель, говорит, давно уже сидит, ждет…
Немного помолчав, он добавил, уставившись на свои босые ноги:
– Сплоховал я тогда, шибко сплоховал… Надо было за тебя отдать Панагицу… Насильно я ее замуж выдал, на землю позарился. А она, вот, земля-то… На всех одна. А бедной девке придется всю жизнь маяться. Своей рукой отрезал ее от корня, сохнет она, на глазах сохнет…
И вот снова встреча. Скридон сидит на возу поверх дров и что-то насвистывает. Видно, довольный жизнью. Земля снова его. Только его. Так что работы хватает и по дождю. Да и Тоадером он, видно, доволен…
Заметив Василе, он смолк, сдвинул на затылок кэчулу,[2] чтобы разглядеть его получше, натянул вожжи. Лошади с готовностью остановились, пропуская вперед тех двоих.
– Прощай, бадя Скридон! – бросил ему Оляндрэ, когда они поравнялись с кэруцей. Кетрару неловко поклонился и ничего не ответил. Когда подводу миновал и солдат, он повернул лошадей, выехал на размытую дорогу, еще раз бросил взгляд на арестованного и глубоко вздохнул:
– Вот так… Ее и искать не надо, сама найдет… А когда ищешь, так и подавно…
Он стегнул лошадей.
– Но, милые, но!
Глянул на размокшую землю и расплылся в улыбке.
– Но, милые, но!
Солдат удивленно вскрикнул:
– Глянь! Глянь! Как клюет!
Василе Оляндрэ повернул голову, куда тыкал рукой солдат. Тот самый заяц скакал по узкой полоске стерни, ее рискуя пуститься через вязкую пашню. А над ним летел коршун. Время от времени он камнем бросался Вниз, избивая его крыльями. После чего, вконец перепуганный, ошалелый косой начинал беспорядочно метаться из стороны в сторону… Но эта хитрость, благодаря которой он спасся от стаи борзых, теперь не помогала. Широко раскрыв крылья, коршун парил над ним, и заяц не знал, откуда ожидать атаки, куда скрыться. А хищник, прицелившись, снова пикировал на свою жертву. Наконец, косой выдохся и, видно, смирился со своей судьбой. Он еле двигался по мокрой стерне, заросшей щетинником и молодой сурепкой. Коршун снова бросился на него, но на этот раз не бил его крыльями. Он впился в него когтями и кривым острым клювом разможжил голову. Солдат вскинул винтовку. Эхо выстрела прокатилось по долине и затихло где-то за Вэленским лесом. Птица судорожно затрепыхалась, словно добивая крыльями добычу, затем стихла.
– Целкач, – пробормотал Василе.
А заяц так и застыл в когтях сраженного хищника.
Они молча двинулись дальше. Снова начало моросить. Клейкая грязь цеплялась за подошвы, собираясь там, как грехи на душе человеческой.
Кто знает, что творилось в голове солдата, который шел вслед за Оляндрэ с заряженной винтовкой и взведенным курком. Василе же думал о том, что произошло перед его глазами. Странная эта штука, жизнь. Вроде игры в прятки. Соблазн и проклятье. Каприз природы.
Зачастую даже не знаешь – бежать или стоять на месте. Бить или обороняться… И заяц, не высунься он, может, борзые и не нанюхали бы его, и сейчас сидел бы он в своем укрытии и снилась бы ему морковка, капуста и прочие радости. Но он выскочил, чтобы надежнее уберечь свою жизнь. И это была роковая минута. Когда он считал, что удрал от погони и был готов остановиться, искать новое убежище, его выследил зоркий хищный взгляд. И, видно, возрадовалась птица, не ведая, что и для нее это мгновение станет роковым. Темная штука жизнь. Или беда сама к тебе пожалует, или сам спешишь ей навстречу. Вот и он идет, вернее, его ведут. А что его ожидает? Может, попробовать сбежать? Но солдат – парень меткий, притом на посту, и не отпускает его дальше десяти шагов, и не подпускает ближе пяти. И винтовку держит наготове.
Перед глазами Василе снова тот загнанный заяц и коршун, впившийся в череп. Неужто и его ждет такая же участь? Он рассердился на самого себя. Что, Василе Оляндрэ такой уж слабак, чтобы загубить свою жизнь, как тот косой? Нет, он не заяц. И у него есть не только ноги, чтоб бежать, но и цепкие руки, крепкие кулаки. Человек не должен бежать, прятаться в кусты да чуланы. Тогда, той ночью, не надо было бежать. Не должен был он бежать из села. И другие тоже. За жизнь надо бороться смело, но и умело. Жизнь добывается жизнью, а не стыдом и страхом.
Кровь хлынула к его вискам, вены напряженно забились.
Но сзади шагал солдат с винтовкой, не подпускал ближе пяти шагов. И поле вокруг было опустошенным, раздетым, как арестант. И беспомощным, тоже как арестант. Василе крепко сжал челюсти. В жизни иной раз все зависит от пустяка. Надо уметь избегать таких пустяков, но при случае и пользоваться иными…
Внизу, за болотом их поджидал колодец Кэрбуне. Когда они поравнялись с ним, Василе осенило. Он спросил солдата:
– Можно попить немного?
– Почему немного, пей, сколько влезет. Да и у меня пересохло в горле.