10756.fb2
– Но все, что ты сделал, – продолжал родитель, – сделал на свою голову… А мне вот время пришло, и не могу я оставить тебя, сынок, с проклятием отцовским в душе. Может, и я был слишком крут с тобой… Я прощаю тебя… Прости и ты отца…
Георге приник губами к высохшей и холодной руке старика. Костаке вздрогнул, подался вперед, собираясь что-то сказать, но родитель продолжал:
– Снимаю проклятие и прощаю тебя… Отныне и дом и земля твои… Остальное…
– Отец, что с тобой? – заорал Костаке.
Старик хотел закончить свое последнее слово, но будто кто-то сдавил его горло. Он лег на спину, глотая воздух.
– Чтобы ты мучился вот так, пока не сделаешь по справедливости! – проклял его Костаке.
– Как у тебя язык поворачивается? – в ужасе воскликнул Георге. Костаке бросился к нему и схватил за шиворот.
– И ты еще рот открываешь, мерзавец?! Был босяком без стыда и совести, а теперь пришел в этот дом?!
Георге попытался вырваться из рук брата, но тот держал его мертвой хваткой. Началась потасовка. Отец умоляюще глядел на них и еле слышно шептал:
– Сынки… сынки…
Но сыновьям уже было не до него: пришло время излить злобу, которую они копили друг на друга вот уже столько лет. Они сцепились, пустили в ход кулаки. Георге задел плечом лампу, и она, сорвавшись с гвоздя, с грохотом упала, разбрасывая раскаленные осколки стекла. Темнота поглотила комнату. Однако братья продолжали тузить друг друга, катаясь по полу, ругаясь и скрежеща зубами, пока не обессилели вконец, как кони в борозде. Они замерли где-то у порога, крепко захватив друг друга, чтобы не дать возможности противнику высвободить руку и ударить. В это мгновение они услышали приглушенный стон, который сразу же оборвался.
На секунду братья затаили дыхание. Зловещее молчание заставило обоих содрогнуться. Они принялись шарить в потемках, разыскивая спички. Так и не найдя их, Георге открыл печную заслонку и зажег от догорающих углей сухой кукурузный стебель. Костаке поднял с пола лампу без стекла, выкрутил фитиль и протянул ее к горящему в руках Георге стеблю. Комнату заполнил чахлый свет, отбрасывая на стены хаотические тени. Их отец лежал посредине комнаты на половицах, разбросав руки в стороны. Они бросились к нему, подняли и уложили на место, на старую, изъеденную лавку.
– Тата! Тата! – надрывались они, тряся его за плечи.
Отец молчал.
– Преставился, – прошептал Георге со слезами в голосе.
– Прости меня, тата, – молвил Костаке.
Они опустились на колени перед лавкой, уткнулись разгоряченными вспотевшими лбами в почти охладевшее тело, и в комнате раздались глухие рыдания.
– Всю жизнь работал на нас и вот, на тебе, заставили его умереть без свечки, – причитал Георге.
– Прости, тата, – тем же сдавленным голосом молил Костаке.
Свет в комнате ослабевал, пламя лампы дрожало, словно содрогаясь от того, что произошло здесь минутой раньше. А за заиндевелыми окнами слышался одинокий вой ветра, жалобные стенанья голых деревьев, жесткий колючий скрип снега под ногами спешащих прохожих.
В тот вечер Василе, Тоадер да несколько их товарищей пришли в дом покойника и до поздней ночи играли при свечах, в бызу.
Разошлись они глубоко за полночь. В доме остались лишь Георге с сыном.
Георге зажег несколько свечей, посмотрел на желтое высохшее лицо отца и вытер глаза.
– Помолимся, Василе, господу богу, чтобы он отпустил ему прегрешения. Похороним его честь по чести. Поминки сделаем. Устроим и на могиле богослужение. Занесем его в поминальник и никогда его не забудем. Ибо смилостивился он и сделал нас с тобой хозяевами. Отныне, Василика, и дом этот, и земля, и имущество, все, что нажил и о чем пекся твой дедушка, теперь все это наше.
Он перекрестился, поцеловал заскорузлые отцовские руки, наконец-то нашедшие покой на костлявой груди, снова утер мокрые глаза и сказал Василе, чтобы он тоже поклонился покойнику и поцеловал ему руки.
– Завтра я буду занят с утра, – сказал он сыну, – надо будет найти покупателя на овец или пшеницы продадим и хватит нам денег для похорон. Так что я отдохну маленько. А ты сиди у дедушкиного изголовья. Не оставляй его одного, грех это. Увидишь, что свечка тухнет, другую зажги, не жалей воска.
К рассвету сон стал подкрадываться и к глазам Василе. Как он ни старался отогнать его, но стоило ему опуститься на скамью, и веки тотчас же смыкались. Он решил обмануть соя и на секунду опустил голову на край стола. И тут же увидел деда, но не на скамье, а на качелях, которые дед когда-то соорудил во дворе и которые сохранились поныне как свидетельство тех дале-ких лет, когда дядя Костаке и его отец были тоже мальчитками, неугомонными проказниками, лишенными забот. Лежа на качелях, дед открыл один глаз, затем другой и, заметив, что он, Василе, спит, сильно осерчал, вскочил и набросился на него:
– Вместо того чтобы качать меня и отгонять мух и собак, ты храпишь, соня ты этакий! Думал, что я помер и ничего не вижу? И твой батька тоже так думает? Я вам сейчас покажу…
Сейчас дед был гораздо выше, чем обычно. Почти что не похож на того. Схватив оглоблю, он погнался за Василе. Тот бросился наутек, но споткнулся о собачью цепь. Пес залаял.
И тут Василе проснулся. Поднял голову и увидел картину, которой испугался пуще прежнего: дядя Костаке вместе с двоюродным братом Тоадером вытаскивали из дома покойника, волоча его за руки и ноги…
– Тата!!! – в ужасе заорал он, когда, наконец, обрел дар речи. – Нашего дедушку унесли!
Дом Костаке находился по соседству.
Их застали еще снаружи, за забором. Увидев, что Георге с Василе направляются к ним, они опустили покойника, Костаке вытащил из-за пояса топорик. Тоадер тоже взял в руки тяпку. Старик лежал на боку, уткнувшись лицом в снег.
– Дурнями мы были, брат Василе, – каялся теперь Тоадер, подрагивая губой, – все-то мы дрались, плевались и за родню друг дружку не считали, словно думали, что жить нам тыщу лет…
– Садись, – Василе подвинул ему стул.
– Подлец я был, брат Василе, безмозглый подлец, – продолжал Тоадер тем же плачущим тоном. – Знаю, за все, что я натворил, не положено мне ходить по этой земле. Но каюсь и молю господа бога о прощении. И тебя молю. Молод я был, не всегда думал, что делаю. Прости меня…
Он опустился на колени и молитвенно сложил руки у подбородка.
– Ты, один ты можешь меня простить или же загнать в могилу. Молю тебя, брат Василе…
У Василе потемнело в глазах. Откуда-то издалека, через годы доносился другой голос. Хотя он тоже принадлежал Тоадеру. Слова со змеиным шипеньем выскакивали из его дергающегося рта:
– На колени, предатель! На колени! И молись всевышнему, проси милости его величества, потому что ты пропал! И мне молись, ибо теперь я сельский голова. И теперь все в моих руках, и передо мной ты за все ответишь, слышь?
Тоадер нетерпеливо бил хлыстом по голенищу, поглядывал на свою жертву, не скрывая злорадства. Его нижняя губа дрожала. Но Василе продолжал стоять прямо, в рубахе, порванной на спине от ударов хлыста с вплетенной проволокой и свинцовыми шишками на конце. Его почерневшее, заросшее лицо в кровоподтеках постарело от перенесенных страданий.
– Воды… – просили его пересохшие губы.
– Воды? – с притворным удивлением переспросил Тоадер. – Может, еще что изволите? Ты скажи. Угрожать Сибирью я не буду.
Случайно пришедшее на ум слово «Сибирь» напомнило ему о встрече в винограднике, и жажда мщения стала еще сильнее. Он полоснул его хлыстом по лицу.
– Вот тебе вода! Вот тебе Сибирь! Вот тебе все, что ты хочешь!
В комнату вошел офицер, который уже допрашивал его до потери сознания:
– Оставьте его, господин староста, пусть придет в себя. Может, и вспомнит.
Какое-то время он разглядывал Василе, затем повернулся к представителю закона.
– Господин староста, не знаю как вы, а я умираю от голода. Может, у госпожи Панагицы найдется что-нибудь…