107585.fb2
– Алёшенька! Остановись. Остановись, миленький – ты погляди – ты же…
Алёша полностью отдался чувству ненависти, и синева залила большую часть его лица – этот синий цвет переходил в тёмный. Алёша волком рыча, разорвал–таки рубаху. Всё его тело было чёрным, левая половина груди почти от шеи и до низа живота вздулась уродливым, чернейшим наростом, который пульсировал. Алёша и сам не ждал такого увидеть – да этого и не было совсем недавно. Медальон питался его ненавистью – разрастался в нём.
А в это время, ворота воеводского дома бесшумно раскрылись, и медленно вышла из них Матрёна – жена нынче покойного Ильи. После страшной, бессонной ночи, она неузнаваемо изменилась – лицо заострилось, исхудало, под глазами залегли тени, сами глаза впали; в волосах появилось несколько седых прядей. Покачиваясь, подошла она к Вихрю, положила дрожащую руку на поводья – раздался глухой, словно из могилы прорывающийся голос:
– Отдайте ребёночка мне… Отдайте. Я его обласкаю… Отдайте!.. Или с ума сойду!.. Клянусь – буду любить, как родного. Только отдайте!..
Ольга молча протянула ему плачущую малютку, и, как только руки Матрёны подхватили её, так и перестали дрожать
Тут Алёша резко обернулся от стены. Теперь половина его лица была вполне нормальной, и даже раскаяньем сияло; вторая – отвратительная, распухшая тёмно–синим цветом маска мертвеца; глаз на этой половине стал непроницаемо чёрным, вороным. И голос его представлял небывалую смесь из чувств покаяния, жалости, и лютой, волчьей злобы; казалось, что в любое мгновенье фигура его может расколоться на две части:
– А знаешь ли ты, что сегодня ночью потеряла?!.. Две души тебя беззаветно любившие!.. Больше никто и никогда так тебя любить не станет…
– Алёшенька! – в мучении выкрикнула Оля. – …Зачем, зачем эту боль причиняешь?!.. Мало ли разве боли…
– А затем, чтобы знала! – проскрежетал зубами Алёша. – Да, чтобы знала, как Соловей её беззаветно любил. А то что – уж верно и позабыла, о любви той первейшей, когда ещё в деревне жила. Да – это тот юноша, которого ты ради воеводы, ради богатств его позабыла. Он из–за тебя разбойничий городок основал; и из–за тебя, да – из–за твоей неверности, эта бойня была!..
– Алёша, зачем же… зачем же… – Оля рыдала.
Алёша остановился, и медленно переводил взгляд своего искажённого, из двух половин сцепленного лица с Оли на Матрёна. Матрёна стояла спиной прижавшись к обледенелой стене; глаза её были темны – она укачивала плачущего младенца, но делала это бессознательно, и такое глухоё, тёмное отчаянье прорезалось в заострённых его чертах, что казалось – сейчас вот с воем бросится за город, да и утопится в проруби. Из ворот воеводского терема вышли дворовые, но остановились безмолвные, уже отягченные принесённой гонцами вестью, и глядели ещё и на эту, новую напасть, ужасались и ликом и голосом Алёши, гадали, что это за страшный колдун, и какое он ещё учинит лихо.
А Алёша уже не был тем жутким, сердце разящим колдуном. Просто всплыло видение сотканного Олей платочка, и он был спасён этим видением. И он уже пал перед Матрёной на колени, и он рыдал, целуя обледенелый снег.
– Простите вы меня, сил у меня больше нету!.. Просто, просто Соловей вас действительно очень–очень Любил – всю свою жизнь, одну вас. И вы прекрасная! Да – вы прекрасная, Любящая мать; ведь не зря же и Илья–воевода так вас обожал… Ну, простите, простите меня, пожалуйста…
Матрёна ничего не отвечала, но стояла, всё такая же страшно бледная – безмолвие её было страшнее любого воя, и только младенец кричал по всей улице… Хотя нет – уже рвалась из некоторых домов, заупокойная, пронзительная, чрез многие века тянущаяся песнь матерей, сестёр, жён. И тогда решилась–таки, подошла одна из бабок, что в прислуге состояла, проговорила:
– Накормить надо малюточку…
Она хотела принять из Матрёниных рук плачущего, однако, та не дала – прижала к себе, и бережно поцеловала в лобик; проговорила невыразительным, словно стёртым голосом:
– Нет – в смерть мужа своего не верю. Нет, нет – не верю… Даже и не говорите ничего… Соловья помню… Помню…
Тут она как то странно поглядела на Алёшу и на Олю, вздохнула и промолвила совсем тихо:
– …А ведь я знала, что Любит он меня; бывало – по ночам снился, звал к себе. Только, право – что с того… Ну… – тут губы её задрожали. – …ну и я его Любила. Вам то первым в этом признаюсь!.. Да, сердцу не прикажешь… – тут лик её вновь стал совершенно серым. – Выходит, обеих не стало? Да?..
– Матрёна, медленно–медленно пошла к терему; младенец на её руках по прежнему заливался криком.
Ну а Алеша вскочил в седло, закричал:
– Лети, Вихрь, лети! Что есть сил – на север! Скорее!
И вот Дубград остался позади – впереди, залитый ярким, чуждой людской радости и скорби – всех этих, придуманных человеком порывов, лежал – всё же в радости, но в вечной, сияющей радости Любви, Янтарный тракт. Снежные поля пылали, золотились, сверкали так ярко, что поначалу наездники прикрывали глаза, но затем привыкли.
Они совсем забыли, что наступала Ночь Большого Полнолуния – самая длинная ночь в году. И люди знали, так же точно, что свет – это свет, а тьма – это тьма, что в эту ночь вся нечистая сила черпает из каких–то одной ей, нечистой силе ведомых источников, такую силу, как не в какую–иную ночь года. Леса, поля, дороги, и даже улочки деревень и городков полнятся таинственными тенями, с которыми, лучше, право, не встречаться. в некоторых местах на реках трескается лёд и выбираются русалки, сливаются с ветром, выискивают новых невест для водяного; и кричит кто–то и стонет и ухает в ночных глубинах; в общем – люди себя чувствуют также, как муравьи над которыми занесена чья–то стопа; прячутся, забиваются, однако ж и не понимают, что это всё значит…
* * *
Ярослав чудом уцелел в той бойне, которая прокатилась и выжгла улицы Разбойничьего городка. Перед самым началом штурма, он, вместе с иными ребятами, участвовал в штурме снежной крепости, а потом начались эти крики, беготня, и уже взрослые носились среди огненных бликов и тоже играли в штурм, но в этом штурме много было крови, боли, многие жизни обрывались – в общем, дети знали искусство этой игры куда лучше своих родителей.
Ярослав побежал к большому дому, но не увидев там знакомых, устремился к стенам, где подхватила его круговерть сражающихся. Потом вырвалось из мрака лицо Сашки – этот мальчонка бежал, бережно прижимал совсем крошечную свою сестрёнку, но вот резко дёрнулся, вскрикнул, стал заваливаться, стрелой поражённый. Ярослав хотел было прорваться к нему, но его оттеснили; потом поблизости рухнул пылающий дом; воздух стал нестерпимо жарким, ослепительно сияющим от переполнивших его искр; тогда Ярослав вскрикнул, прикрыл лицо руками, и что было сил бросился прочь. Бежал долго и не разбирая дороги, и остановился тогда только, когда услышал поблизости конское ржанье – огляделся: оказывается, он забежал глубоко в еловую чащу. И ему стало жутко, и он не смог сдержать слёзы, когда подбежал конь, а за ним, увязнув ногой в стременах волочилось чьё–то (из–за потёмок невозможно было разглядеть – солдата иль разбойника), избитое о коренья да о стволы тело. И Ярославу множество усилий пришлось приложить, чтобы отцепить это телу, ну а потом уж он взобрался в седло и…
Дальнейшее помнил плохо; голова кружилась – давала знать о себе усталость и нервное напряжение – ведь в течении последних нескольких часов он видел столько смерти!..
Смутно, едва различимо проскользнули молчаливые, напряжённые улочки Дубграда (это было на самом рассвете, ещё до прибытия Алёши и Ольги) – Ярославу даже и не пришлось понукать коня, чтобы он уносил его дальше от этих мест – так и выяснилось, что конь был разбойничий, прирученный избегать людских поселений…
Потом неслись по пустынной дороге, Ярослава укачивало, голова склонялась всё ниже к седлу, и, наконец, он заснул… Пробудился от холода, да от голода. Уставший от долгого бега конь стоял на Янтарном тракте, и со всех сторон, ветвистыми великанами подступали к нему тёмные, обнажённые зимними холодами дерева. Был уже предзакатный час, и в темнеющим воздухе даже и не разобрать было, каких пород эти деревья. Иногда налетал ветер, гудел в мрачных их вершинах, и тогда так они вздрагивали, так трещали, что, казалось – вот сейчас оживут и схватят мальчика. Ярослав невольно поёжился и стал оглядываться – не видно ли где приветливого, деревенского огонька – нет – лишь ветви, да дорога пустынная, безмолвие; и вдруг – в безмолвии этом, словно гром среди ясного неба, грянул – казалось совсем с ним рядом скрипучий, жалобный голос:
– Помоги мне… Сойди с коня и помоги мне…
Ярослав даже и не понял, откуда этот голос вырвался (казалось, что со всех сторон он исходил) – стремительно стал оглядываться, и вот увидел – в нескольких шагах от дороги в снегу был овраг, а на дне этого оврага, в густой тени, шевелилось нечто тёмное, бесформенное. Конь зафыркал, попятился, а Ярославу не малых трудов стоило совладать с собою:
– Кто вы? – всё же голос подрагивал.
– Я стану твоим счастьем, если ты только поможешь мне. Ведь ты, Ярослав, хотел стать матросом, не так ли?.. Я назначу тебя в свою команду, и не то, что матросом – первым помощником, если только поможешь. Сойди же сюда, скорее…
Ярослав настолько был обрадован этим необычайным предложением, что даже и не удивился, откуда это таинственное существо знает его имя, и главное в жизни устремление. Он вскрикнул что–то неразборчивое, соскочил с седла, да и побежал к звавшему. Только он сделал несколько шагов, как овраг оказался прямо под его ногами, и он покатился по склону – оказывается, в потёмках он обманулся, и стены были гораздо более глубокими; пребольно ударился, и тут же некая сила, леденящей хваткой сжав его плечи, вздёрнула Алёшу на ноги.
Вновь разразился скрежещущий голос – только вот теперь в нём не было и крапинки жалости – одна лишь леденящая, колдовская мощь:
– Возьми–ка этот лом и освободи мой корабль!..
В руках Ярослава оказалось орудие настолько тяжёлое, что он пошатнулся, и непременно выронил бы его, если бы оно только не приросло к его рукам. Тут он увидел, что на дне оврага выступает изо льда длинная высокая лодка от которой веяло такой жутью, что Ярослав подумал, что величайшим благом было бы прожить всю жизнь на суше, чем плавать на такой по морю.
– Ну, ломай лёд! – властный голос, словно кнутом подстегнул его.
Ярослав обернулся и увидел закутанную в широченные одеяния, и потому бесформенную фигуру, в которой было метра три роста. Лица не было видно – он был сокрыт низко опущенным, широким капюшоном. Что касается одеяний, то они были разодранными и в многочисленных этих разрывах виден был непроницаемый мрак – всё это так колыхалось, будто был сильный ветер… И действительно на тихом до этого дне оврага стал нарастать ветер, и источником его была именно эта фигура.
– Быстрее! Не медли! Или в снежинку превращу!..
И тогда Ярослав принялся за работу – с огромной натугой, невысоко приподымал он приросший к рукам лом, опускал его на лёд, и лёд трещал, покрывался трещинами, и уже слышался встревоженный говор разбуженных, тёмных, ледяных вод – разбивая лёд, Ярослав понимал, что ведёт себя как дурачок, который пилит ветвь на которой сидит – ветвь трещит, вот–вот упадёт вместе с дурачком, а он всё пилит–пилит – но он не мог остановиться; он знал, что, если остановится – то действительно будет обращён в снежинку, а ему страстно хотелось жить! Ведь ему ещё даже и моря не доводилось видеть…
И вот, с протяжным, пронзительным треском лёд был расколот – причём не в одном месте, а на всей протяжности этой реки (тут, конечно, не обошлось без колдовства); льдины уменьшились, были поглощены в поднявшиеся бурными, тёмными валами воды. Ярослав вскрикнул, потому что лом со страшной силой рванул его вниз, в бездну, но в последнее мгновенье могучая рука, словно котёнка, за шкирку подхватила его, бросила внутрь жуткой, плывущей теперь лодки.
– Нет – не сейчас! Ты мне ещё пригодишься!..
Лом выпал из его рук, а он покатился по днищу, пребольно ударился об дальний борт – ему показалось, что к нему кто–то приближается, вскочил на ноги. Нет – трёхметровая фигура стояла у кормы, и правила лодку длинным железным шестом, причём отталкивалась с такой силой, что при каждом рывке лодка стремительно пролетала не менее чем на десять метров вперёд. Зловещее это создание не оборачивалось, но, должно быть и спиной видело каждое движение Ярослава. Во всяком случае, когда он, крадучись, стал отступать к борту, намереваясь прыгнуть, выбраться на берег, ну а дальше уж бежать до тракта, а там – гнать коня, пока есть силы, и ни за что больше не останавливать – вспомнил он, что наступала Ночь Большого Полнолуния!, – как фигура насмешливо пророкотала:
– Не советую тебе этого делать; иначе руки утопленников уволокут тебя и ты останешься с ними навсегда…
Ярослав резко обернулся, и тут же вскрикнул, отшатнулся подальше от борта: окружающие лодку, веющие нестерпимым холодом воды прямо–таки кишели синюшными, искорёженными, жуткими руками; у некоторых были необычайно длинные, по полметра пальцы, и, когда они двигались, то издавали такой пронзительный скрежет, что, казались уж и не пальцами, а несмазанными железными механизмами. Иногда из водной толщи проступали и лица, но они не были лицами человеческими – во всяком случае в них не осталось никаких человеческих чувств – это были яростные маски, с выпученными, тёмными глазами; глотки их беззвучно раскрывались, и там за длинными, жёлтыми зубами клокотала, клубилась тьма.
– Что это?! Куда вы меня везёте?!.. Что вам от меня надо?!.. – так выкрикнул Ярослав, резко обернулся и тут нахлынула тьма.
Стало невыносимо холодно, и ему подумалось, что лодка перевернулась, и сейчас страшные руки утопленников схватят его. Он дёрнулся куда–то, обо что–то ударился, закричал дико, и тут услышал это, которое, причудливо дробясь, загудело, закачалось над его головою.