107797.fb2
Гость вдруг устремил на меня пытливый поблескивающий взгляд с невероятно расширившимися зрачками.
- Ну, скажите! – с нажимом сказал он. – Разве по большому счету я не прав? Ну, казнят они сегодня меня… нас, всех пойманных заговорщиков, а дальше что? Придут германцы, и где все эти вышинские, ежовы, сталины, молотовы окажутся? Сейчас они разгромили нашу оппозицию, завтра разгромят их, и в чьих руках окажется страна? – В руках уцелевших германских шпионов, троцкистов?
Я оторопел. Меня будто обухом по голове ударило. Самое поразительное, что в этот момент под прессом его гипнотизирующего взгляда верилось, что так оно и будет, что придут германцы и разобьют нас!!! Непрекращающийся за окном лай собак будто выстучал вон из моей головы всю историю, и я смотрел на мир с позиции тридцатых годов того века. В эти мгновения я был жителем тридцатых годов, и грядущие сороковые пугали меня абсолютной неясностью.
Гость еще некоторое время посмотрел на меня и, упившись моим ошарашенным видом, едко усмехнулся.
- Сталин, конечно, по-своему делал великое дело, - продолжил мой гость после небольшой паузы, - когда разворачивал социалистическое строительство, но он не умел заглядывать вперед. Он – слушатель духовной семинарии в прошлом – вообще не обладал ни диалектическим, ни историческим мышлением. Он не был теоретиком, хотя и тужился писать теоретические труды. Мы должны были встать у власти! Мы! Нужно было привести к власти таких людей, которые могли бы договориться с Германией, в чем-то ей уступить и свести к минимуму наши неизбежные будущие потери. Да, для того, чтобы исключить потери экономического характера, нам придется пойти на серьезные политические жертвы. Да, нам придется вернуться к капиталистической системе! Именно это и было поставлено нами во главу угла. В данной исторической ситуации, в условиях нашей слабости всякий дальнозоркий политик неминуемо перешел бы на правую платформу. Именно – правую! Нам надо доделать то, что не успела доделать история перед октябрем семнадцатого года. Для более уверенного броска вперед, надо сделать шаг назад. Нам надо поднять на ноги и укрепить капитализм. Именно поэтому я обратил внимание на поднимающийся в деревне слой кулаков и зажиточных середняков. Я сказал им: "Обогащайтесь!"
- Да, но! – воскликнул я, с большим усилием сбрасывая с себя дурман его гипноза. – Что вы называете будущими неизбежными потерями? В войне!… – Жертвы населения?! – Простых людей, которые попадут под гнет германского фашизма?! И во имя чего?! – Во имя того, чтобы германцы передали вам – лидерам оппозиции – бразды правления своими новыми колониями?!
Мой гость будто запнулся. Он стоял перед своей арестантской кроватью, изумленно глядя на нее, будто первый раз увидел ее. С него вдруг слетела профессорская спесь. А я, наконец, пришел в себя.
- И для чего, - с трудом выговорил я, - вы вообще тогда затевали Октябрь?
Гость стоял неподвижно, как вкопанный. Он будто не слышал меня.
- Да! Так и происходило перерождение идей… - медленно и как-то опустошенно проговорил он. – Просто затмение какое-то… Под фразеологией псевдомарксизма – фактический отход от исторической задачи коммунизма. Сейчас, на ваших глазах, это затмение захватило меня на одну минуту, а тогда оно растянулось на годы… Мысль о людских жертвах, конечно, приходила в голову, но она не воспринималась столь трагично, как вы здесь ее подали. Ведь, Германия – цивилизованная держава, которая не опустится до азиатского варварства…
Его взгляд снова помрачнел.
- Но нет! Не возможность оказаться порабощенными подтачивала наше движение изнутри…
Из стенограммы.
Последнее слово Бухарина (продолжение).Я хочу коротко объяснить факты своей преступной деятельности и свое раскаяние в своих злодеяниях.
Я уже указывал при даче основных показаний на судебном следствии, что не голая логика борьбы погнала нас, контрреволюционных заговорщиков, в то зловонное подполье, которое в своей наготе раскрылось за время этого процесса. Эта голая логика борьбы сопровождалась перерождением идей, перерождением психологии, перерождением нас самих, перерождением людей. Исторические примеры таких перерождений известны. Стоит назвать имена Бриана, Муссолини и так далее. И у нас было перерождение, которое привело нас в лагерь, очень близкий по своим установкам, по своеобразию к кулацкому преторианскому фашизму. Так как этот процесс шел все время у нас очень быстро в условиях развивающейся классовой борьбы, то эта самая борьба, ее быстрота, ее наличность были тем ускорителем, тем катализатором процесса, который нашел свое выражение в ускорении процесса перерождения.
На некоторое время в комнате установилось тяжелое молчание. На его фоне отчетливо слышался долбящий душу ночной лай собак.
- Во имя чего? – повторил гость мой вопрос, обратив его в пространство.
Он снова замолчал. Взгляд его стал растерянным и каким-то инерционным.
- Тогда, в октябре семнадцатого мы просто боролись, - продолжил он, - за лучшую жизнь… мы выполняли миссию освободителей трудового народа.
- Во имя этого и боролись, - проговорил он после некоторого раздумья. Мышцы его лица напряглись, было заметно, что теперь мысли давались ему с трудом. – Во имя взлета страны, во имя тех гигантских успехов, которые стали возможны с приходом к власти большевиков.
Гость снова тяжело замолчал.
- А ведь успехи действительно были ошеломляющи.
Эту фразу он проговорил задумчиво и чуть ли не на распев.
- Ну что за нелепость! - задрожавшим голосом проговорил гость, сев на кровать и обхватив голову руками. – Почему бы не радоваться этим успехам от души?! Почему бы не обратить свою энергию на их ускорение? Почему я здесь, а не там?! Ведь я же не враг! Что за чудовищная игра судьбы вытолкнула меня на эту колею?
Из стенограммы.
Последнее слово Бухарина (продолжение).
Но этот процесс перерождения людей, в том числе и меня, происходил совершенно не в той обстановке, в которой происходил процесс перерождения международных рабочих деятелей в Западной Европе. Он происходил в обстановке гигантской социалистической стройки, с неизмеримыми масштабами, задачами, победами, трудностями, героикой...
И на этой основе мне кажется вероятным, что у каждого из нас, сидящих здесь, на скамье подсудимых, была своеобразная двойственность сознания, неполноценность веры в свое контрреволюционное дело. Я не скажу, что это сознание отсутствовало, но оно было неполноценно. Отсюда происходил известный полупаралич воли, торможение рефлексов. Мне кажется, что мы представляем собою людей до известной степени с заторможенными рефлексами. И это вытекало не из отсутствия последовательного мышления, а из объективного величия социалистической стройки. То противоречие, которое получалось между ускорением нашего перерождения и этим торможением рефлексов, выражает собой положение контрреволюционера или развивающегося контрреволюционера в обстановке развивающейся социалистической стройки. Создалась психология двойственная. Каждый из нас может это констатировать в своей собственной душе, хотя я не буду заниматься далеко идущим психологическим анализом.
Иногда и сам я увлекался тем, что я пишу во славу социалистической стройки, хотя назавтра это отрицаю своими практическими деяниями преступного характера. Здесь образовалось то, что в философии Гегеля называлось несчастнейшим сознанием. Это несчастное сознание отличалось от обычного только тем, что оно в то же время было преступным сознанием.
Мощь пролетарского государства сказывается не только в том, что оно разгромило контрреволюционные банды, но и в том, что оно внутренне разлагало своих врагов, что оно дезорганизовало волю своих врагов. Этого нет нигде и этого нельзя иметь ни в одной капиталистической стране.
- Это все амбиции! Раздутое самолюбие! – вдруг со злостью проговорил гость. – Еще при Ленине мне зарделось занять место лидера партии. Ну что ты – великий ведь теоретик! Главный идеолог партии! – заключил он с сарказмом.
- Я ведь и на Ленина, - едко продолжил гость, - бывало, смотрел свысока. Будучи на восемнадцать лет его младше! Смешно признаться, но для меня важным казалось, что его в свое время выгнали из Казанского университета, а меня – из самого Московского. Ребяческий какой-то снобизм! Ей-богу! Но это так. Тем более что некоторые мои идеи, например, об империализме были так успешно подхвачены и развиты Лениным, что он даже признан первопроходцем в этих вопросах. Хотя они были моими! Ленин был старше, опытнее и авторитетнее, и я никак не мог вырваться из его тени, хотя и уделял теоретической работе больше времени. Мы – молодая поросль революционеров – левые коммунисты, нередко бывали в большинстве, но никак не могли политически реализовать свое преимущество. Смерть Ленина развязала нам руки. Я наконец-то развернулся на теоретическом фронте, полагая, что нахожусь на самом Олимпе, где выше никого нет.
- А далее был, - сухо, но очень напряженно продолжил он, - тот известный всякому ученому случай, когда теория начинает довлеть над тобой, когда ты стремишься защитить и обосновать даже обанкротившиеся концепции. Особенно, когда эти концепции обладают научной уникальностью, когда до тебя никто и никогда эти идеи не выдвигал. Ибо если ты их не защитишь – как ученый ты можешь превратиться в ничто, тем более если ты не просто ученый, а создатель школы, если за твоей спиной стоят ученики и последователи. Развенчание для тебя становится хуже вселенской катастрофы. И ты лезешь из кожи вон, подбирая факты, оправдывающие твои теоретические построения, ты подгоняешь их, ты наизнанку выворачиваешь интерпретацию простых событий. Так и случилось с моей рыночной теорией социализма. Защищать ее пришлось на фоне форсированной индустриализации и коллективизации, которые просто разбивали мою концепцию. Сталин строил социализм, но слишком прямолинейно, по-мужицки его строил, это был фактически бедняцкий социализм. Вот она ключевая точка нашего столкновения. Он опирался на бедноту, собирая ее в колхозы, а я грезил о социализме с европейскими кустиками, я смотрел в сторону зажиточных кулаков, делал ставку на единоличника, на его нэпманский интерес. Мы подтягивали со всей страны информацию, "научно" подкрепляющую тезис о деспотически-феодальном характере сталинских преобразований. Мы собирали все факты недовольства. И этим пропитались все мои многочисленные сторонники и последователи на местах. Пропитались настолько, что когда антиколхозных выступлений не хватало, они начинали действовать сами. Сами стряпали argumentum ad referendum[1]. Они прилагали усилия для активизации кулаков. Они повсеместно подталкивали их к неподчинению советским законам, к правовому нигилизму. Выстроенная мною теоретическая пирамида уже работала сама по себе, без моего участия. О деяниях своих последователей я мог и не знать. Они как верные псы служили моей концепции, обеспечивая ее фактологическими подтверждениями. Но во главе всего этого стоял я. Я вооружил всю эту пирамиду концептуально, поэтому я не отделяю себя от всех этих деяний, о которых мог и не знать. Поэтому я говорю – мы! Да, мы активизировали кулака. Сталин собирал свои бедняцкие полки в колхозы, а в борьбе с ним, в пику ему мы ставили и решали свою политическую задачу – мы искусственно расширяли социальную базу кулачества.
- О, боже! – мой гость на некоторое время замолчал, что-то вспоминая. – Мы ведь обрекли на гибель многие крепкие семьи середняков тем, что подстрекали их нанимать батраков, повышая их социально-экономический статус до уровня кулаков. Ведь все знали, что по закону за батраков могут раскулачить, но мы науськивали середняков не слушать советских законов. А они видели, что импульсы неповиновения идут из самой Москвы, из самого ЦК и это придавало им смелости. Мол, в случае чего у них есть покровители аж на самом верху. А их раскулачивали и массово ссылали в Сибирь. Но нам именно это и было нужно, нам нужно было нагнетание обстановки, нам нужно было доказывать античеловеческий характер коллективизации, мы раскручивали маховик неподчинения советской власти дальше. На этом – на отрицании советской системы – и стала в итоге зиждеться моя концептуальная пирамида.
Остановиться бы здесь! Ведь в своем теоретическом раже мы сами не заметили, как развернулись на сто восемьдесят градусов, как встали во главе враждебного направления. Однако рефлексы тормозили. Вырвавшиеся из-под нашего контроля кулаки уже действовали, как самостоятельный класс, со своими звериными классовыми инстинктами. Они вступали в открытые конфликты, прятали хлеб, резали скот, убивали активистов. Неспроста на суде я упомянул о преторианском кулацком фашизме. Судьи пропустили эти слова мимо ушей, восприняв их просто как броскую фразу бывшего журналиста. Ну не могу же я на суде читать еще и лекции по политической экономии! Ведь эта мелкобуржуазная стихия – самая лучшая питательная среда для фашизма, она как губка втягивает в себя его идеологию, она становится его идеальным носителем. В случае войны с Германией мы получили бы внутри страны обширную поддержку фашизму. Получили бы удар в спину от своего собственного российского кулацкого фашизма. И еще неизвестно, кому германцы отдали бы бразды правления в российской провинции – нам, бывшим ленинцам, или выходцам из кулацких кругов.
Вот такой выходил парадокс. Для доказательства своих розовых концепций затухания классовой борьбы, мы стали ее разжигать. Это было бы смешно, если бы не было горько, если бы не оборачивалось спровоцированными нами человеческими трагедиями. Мы вредили социализму – тому самому социализму, за который сами же прошли царские тюрьмы и ссылки.
- Как же глупо и нелепо! – воскликнул гость, опять обхватив голову руками. – А ведь как все хорошо начиналось – в далеком Октябре, когда мы все были вместе! Да и если не обращать внимания на наши право-троцкистские деяния, то можно сказать, как замечательно сейчас все идет! Я говорю это не ради красного словца. Когда я работал редактором газеты, в мои руки текла огромная информация о повсеместных достижениях, о больших и малых делах, о массовых сдвигах. Через живые письма, которые приходили в газету отовсюду, я собственными глазами видел, как ликует народ. Я действительно держал руку на пульсе и видел, как поднимается, как преобразуется на глазах гигантская страна. А какие замечательные стихи сочиняют наши поэты – и маститые, и никому не известные! Большим потоком шли в редакцию многочисленные оды! А какие замечательные фильмы снимают наши режиссеры! Одна только "Путевка в жизнь" стоит всех толстовских романов. Вся страна получила Путевку в Жизнь! Ну почему бы мне не загореться этим эпохальным процессом, почему я думал только о своем неудовлетворенном тщеславии? И вот теперь, когда вся страна радуется новой жизни, ликует, я сижу здесь – изгой… и враг народа!... Враг всех тех, кто писал мне, кто читал мои публикации, кого я сам вооружил своей "Азбукой коммунизма" в пропагандистских целях…
Сегодня утром меня расстреляют. Мой жизненный путь заканчивается! Чем?! Во имя чего я ухожу в мир иной?!... Если бы в двадцатых годах я погиб-таки от эсеровской бомбы, это была бы гибель за революцию. А сейчас за что я получу пулю? До сих пор в голове не укладывается такой финал.
- Скажи мне что-нибудь, - вдруг обратился он ко мне, не отрывая от пола свой остекленевший взгляд, - Человек…
Из стенограммы.
Последнее слово Бухарина (продолжение).Мне кажется, что когда по поводу процессов, проходящих в СССР, среди части западно-европейской и американской интеллигенции начинаются различные сомнения и шатания, то они, в первую очередь, происходят из-за того, что эта публика не понимает того коренного отличия, что в нашей стране противник, враг, в то же самое время имеет это раздвоенное, двойственное сознание. И мне кажется, что это нужно в первую очередь понять.
Я позволяю себе на этих вопросах остановиться потому, что у меня были за границей среди этой квалифицированной интеллигенции значительные связи, в особенности среди ученых, и я должен и им объяснить то, что у нас в СССР знает каждый пионер.
Часто объясняют раскаяние различными, совершенно вздорными вещами вроде тибетских порошков и так далее. Я про себя скажу, что в тюрьме, в которой я просидел около года, я работал, занимался, сохранил голову. Это есть фактическое опровержение всех небылиц и вздорных контрреволюционных россказней.
Говорят о гипнозе. Но я на суде, на процессе вел и юридически свою защиту, ориентировался на месте, полемизировал с государственным обвинителем, и всякий, даже не особенно опытный человек в соответствующих отделах медицины, должен будет признать, что такого гипноза вообще не может быть.
Очень часто объясняют эти раскаяния достоевщиной, специфическими свойствами души (так называемый I'ame slave), что можно сказать о типах вроде Алеши Карамазова, героев "Идиота" и других персонажей Достоевского, которые готовы выйти на площадь и кричать: "бейте меня, православные, я злодей".
Но здесь дело совершенно не в этом. В нашей стране так называемая I'ame slave и психология героев Достоевского есть давно прошедшее время, плюсквамперфектум. Такие типы не существуют у нас, они существуют разве на задворках маленьких провинциальных флигельков, да вряд ли и там существуют. Наоборот, в Западной Европе имеет место такая психология.
Я буду говорить теперь о самом себе, о причинах своего раскаяния. Конечно, надо сказать, что и улики играют очень крупную роль. Я около 3 месяцев запирался. Потом я стал давать показания. Почему? Причина этому заключалась в том, что в тюрьме я переоценил все свое прошлое. Ибо, когда спрашиваешь себя: если ты умрешь, во имя чего ты умрешь? И тогда представляется вдруг с поразительной яркостью абсолютно черная пустота. Нет ничего, во имя чего нужно было бы умирать, если бы захотел умереть, не раскаявшись. И, наоборот, все то положительное, что в Советском Союзе сверкает, все это приобретает другие размеры в сознании человека. Это меня в конце концов разоружило окончательно, побудило склонить свои колени перед партией и страной. И когда спрашиваешь себя: ну, хорошо, ты не умрешь; если ты каким-нибудь чудом останешься жить, то опять-таки для чего? Изолированный от всех, враг народа, в положении нечеловеческом, в полной изоляции от всего, что составляет суть жизни... И тотчас же на этот вопрос получается тот же ответ. И в такие моменты, граждане судьи, все личное, вся личная накипь, остатки озлобления, самолюбия и целый ряд других вещей, они снимаются, они исчезают. А когда еще до тебя доходят отзвуки широкой международной борьбы, то все это в совокупности делает свое дело, и получается полная внутренняя моральная победа СССР над своими коленопреклоненными противниками.
Долго, очень долго мы просидели, не проронив ни слова. Время будто остановилось. По моим ощущениям, за окном уже должно было начать рассветать, однако его проем оставался черным.
В горле стоял комок. Я не знал, что сказать.