108138.fb2
«Какова затея — устраивать проповедь ночью, когда человек после каторжной работы наконец-то может спокойно вздремнуть!» — рассердился брат Матей.
Он натянул поверх кукуля свой плащ и перевернулся на другой бок. Однако громкая, пламенная речь Коранды проникала даже сквозь двойной покров, и брат Матей, множество раз повернувшись с боку на бок, был вынужден в конце концов, злой как черт, снова сесть, заткнув себе уши.
Но все равно он слышал голос Коранды и одобрительные возгласы вдохновленных проповедью братьев и сестер. Тем временем совсем стемнело. Внизу на Летне, на голешовицких и овенецких полях загорелись в ночи многочисленные огни в станах креcтоносцев; и здесь, на темени Жижкова, табориты тоже разожгли большие сторожевые костры. Огонь выхватывал из темноты, придавая им оттенок жути, отдельные группы людей, а посредине неясно вырисовывалась фигура пламенного проповедника, воздевшего вверх руки, будто он хотел на крыльях своего вдохновения улететь в звездное небо.
Наконец он завершил свою проповедь под бурный восторг слушателей.
«Слава тебе господи!» — вздохнул с облегчением брат Матей и снова улегся.
Сначала пела лишь горсточка людей, но к ним присоединялись все новые и новые голоса, и вторая строфа прозвучала уже в исполнении мощно гремевшего хора:
«Ну, воют! Даже поспать человеку не дадут!» — выходил из себя доведенный до отчаяния брат Матей.
Однако он был вынужден прослушать и следующие куплеты таборитской песни:
И дальше, дальше вели тысячи голосов эту бесхитростную песню, нескладную, но полную крепкой и страстной веры; песня, самим Жижкою будто бы сложенная, уже отдаленное звучание которой позднее обращало в бегство целые полчища, — она гремела, слетая величаво и вдохновенно с гребня Витковой горы, далеко разносясь над умолкнувшим ночным краем.
Отзвучала песня, лагерь Жижки отошел ко сну. И брат Матей тоже обрел долгожданный покой; некоторое время ему еще не давали уснуть, но потом убаюкали какие-то псалмы, которые тихо напевал возле него старый брат Стах.
Снились нашему герою огромный змий о семи головах и звездная жена, которая незаметно превратилась в прелестную дочку Домишка…
О солнце великого, вечно памятного дня! Ты, озарившее немногочисленное войско героев, какие наперечет в истории человечества; ты, показавшее миру, на что способен малый народ, увлекаемый пламенным порывом, радостно приносящий достояние и самую жизнь свою на алтарь святых убеждений; ты, факел небесный, воссиявший над горой Витковой, дабы окружить главы героических предков наших ореолом бессмертной славы; о солнце, отблески которого даже столетия спустя согревают и заставляют биться сильней ленивые сердца потомков, — сколько бы ни было огня в душе чешской, сколько бы ни было слов вдохновенных и жгущих в языке нашем, все они должны бы слиться в хвалебную оду, воспевающую твой триумфальный восход на пурпурном и златом горящем небосклоне! Но вместе со временем, изменились и люди. Ясное летнее солнце несчетное множество раз всходило над Витковой горой, как и в тот день, но никогда уже не пришлось ему озарить богатырей; и спустя столетия смотрит оно с высоты на поколение малое, живущее без правды и силы, без вдохновения, побуждающего отдать последнюю каплю крови за дорогой идеал, на поколение, что уже почти не понимает великого подвига предков, не верит в него и посмеивается при рассказах о нем, как смеются над старой и странной сказкой, которую и слушать-то скучно. Неспособное на подобные жертвы и высокие порывы, оно ссылается на иные времена и нравы, запрещает говорить себе о славном прошлом и при этом сидит сложа руки или играет в бирюльки. О закатившееся солнце нашей силы, взойдешь ли ты опять над землей, найдешь ли поэта, который сумел бы приветствовать тебя словом подлинного вдохновения, а не пустым суесловием и жалкою карикатурой, как я?
— Вставай, брат Матей, пора!
Броучек протер глаза и увидел, что над ним склоняется морщинистое лицо брата Стаха, подающего ему тяжелый, утыканный гвоздями цеп и кусок хлеба с сыром.
Брат Матей принял и то, и другое с тяжелым вздохом и… но нет, я не буду подробно описывать это утро нашего героя, принадлежащее к числу его самых мрачных воспоминаний о воскресных днях.
Отмечу лишь, что в этот день он хоть и не носил камни, но слушал проповеди таборитских священников и духовные песни братьев, а также (очень неприятно об этом говорить, но правда мне все-таки дороже) приобщился тела и крови Христовой по их обычаю, то есть у простого, покрытого платом стола, за которым стоял священник без церковного облачения, свершающий краткий обряд на одном лишь чешском языке.
В полдень сестры-таборитки подали брату Матею воскресный обед, составными частями коего были «шти» — род супа, о качестве которого пан Броучек, щадя престиж своих далеких предков, хранит глубокое молчание, кусок вареной говядины, ржаной хлеб я наперсток — во всяком случае, по мерке брата Матея — не поймешь какого пива.
Но когда после обеда он предавался мрачным думам, в голове его вдруг молнией сверкнула мысль, обещающая надежду на спасение. Ему припомнился подземный коридор, по которому он пришел в пятнадцатый век из века девятнадцатого, и он подумал: а нельзя ли тем же коридором попасть обратно? Утвердительный ответ показался ему столь очевидным, что он радостно вскочил и чуть было не возликовал вслух.
Потом его надежду остудило сомнение: можно ли вот так запросто по коридору переходить из столетия в столетие? Но он тут же сказал себе: «Я точно знаю, что этим коридором я забрел в прошлое — почему б чуду не совершиться через него же в обратном направлении?» Он припомнил головокружение, которое он испытал, притворив дверь, ведущую из подземного хода в сокровищницу короля Вацлава; вспомнил также, что с одной. стороны дверь была ржавая и источенная червями, а с другой совершенно новая, — ясно, что онато и служила преградой между веками, и, закрыв ее ва собой, он вихрем отлетел почти на пять веков назад.
Теперь он сделает то же самое и снова очутится в современной Праге хотя сначала, собственно, лишь под ней, в том подземном коридоре, что ведет от Козьей улицы под Градчаны, а там опять встанет вопрос, как вылезть по глубокой отвесной шахте на поверхность. И все-таки есть надежда, что днем он кого-нибудь дозовется, а если нет — что ж, в худшем случае он опять возвратится в гуситскую Прагу. Или, пожалуй, надо запастись провиантом и сидеть в подземном коридоре, как в убежище, до тех пор, пока город не будет взят и не спадет первый натиск вражеского войска; после непременно вновь установятся мир и порядок, и жизнь в этом пятнадцатом столетии станет хотя бы сносной… Хорошо было бы сразу же улизнуть от таборитов, но момент для этого был совсем неподходящий. Ибо Жижка заметил подозрительные передвижения во вражеском стане и отдал братьям команду быть наизготове: лучники, копейщики, цепники, воины других родов оружия стали быстро строиться на отведенных им местах. Часть ценников под командой Хвала разместилась у западного сруба. Среди них был также брат Матей; и хотя он стоял в последнем ряду; у самого края северного склона, но крутизна горы, стена сруба за ним и плотный строй бойцов между ним и южным склоном не позволяли и помышлять о побеге.
Зато с его места было хорошо видно все, что происходило внизу, на Госпитальном поле и дальше за рекой.
Там уже повсюду наблюдалось зловещее движение.
Пешие и конныe отряды меняли свои позиции, там разделяясь, там сходясь, строясь в ряды. Особенно оживленное перемещение войск было в стане мейсенцев у Овенца и в лагере Альбрехта Австрийского по соседству с ними.
Пражане, по-видимому, также чуяли недоброе: густые толпы их стояли на городских стенах и в воротах, изготовясь к бою и зорко следя за передвижением неприятельских войск.
Наконец — часу в четвертом — мейсенские конники вместе с венграми и австрияками, числом примерно тысяч в двадцать пять, ринулись к Влтаве и стали быстро переправляться на другой берег. В отдалении за рекой остались в резерве три отряда крестоносцев.
В городе раздался громкий крик и звон набата, и можно было видеть, что враг готовится одновременно выступить и с других сторон, от Града пражского и от Вышеграда.
Брат Матей чувствовал себя так, будто настал судный День. С ужасом наблюдал он, как вражеские войска заполняют Госпитальное поле, и лишь на минуту приободрило его замечание Хвала: «Они направляются на Поржичи: к нам сюда на конях не подъедешь!» Но неприятель не повернул к Праге; основная масса всадников карьером поскакала в обратную сторону — на восток.
— Братья милые! — разнесся по лагерю повелительный голос Жижки. — Чую я, настал решающий час. Скоро, бог даст, покажем мы вероломному королю, как умеем мы биться за божие и свое дело против всех воев антихристовых. Уже идут на нас враги правды и погубители земли чешской. Посему уповайте на всевышнего и готовьтесь к бою! Держитесь каждый дружины своей и слушайте гейтманов. И да укрепит вас господь!
— Победа или смерть! — разнеслось по лагерю, и вновь раздалось громовое пение: «Если ты господень воин…» Но когда еще грозно звучала последняя строфа: И воскликните с веселием, Глаголюще: бей их! Меч свой праведный подъемля, Бог с нами, бог велий! Бей их, убей их, Бей, не жалея! — ее перекрыл дикий рев и резкий зов труб с восточной стороны, где мейсенскаяч конница въехала по некрутому склону наверх и теперь во весь опор скакала к срубу, стоящему с того края.
Табориты не ожидали столь внезапного и мощного удара с. той стороны; они полагали, что неприятель обогнет гору и ударит на их лагерь с юга или сразу с нескольких сторон. Внезапная бурная атака нападающих внесла смятение в ряды немногочисленных защитников сруба; большинство их, напуганное страшным криком мейсенцев, блеском длинных копий и дождем стрел, обратилось в бегство, и противник первым же ударом не только овладел башней в ограде виноградника у сруба, но и форсировал ров. Уже первые его дружины, слезши с коней, с победным рыком взбирались вверх на стену сруба, где оставалась лишь горстка таборитов, среди них две женщины и одна девица. Не имея стрелкового оружия, они могли лишь метать на атакующих камни со стены и из навесных бойниц сруба.
Защищались они геройски; особенно выделялась одна женщина, высокого роста, с черными волосами, рассыпавшимися по смуглой шее и развевающимися на ветру: стоя на стене сруба, она обнаженными мускулистыми руками, как титанша, поднимала над головой большие камни и сбрасывала их на идущих на приступ мейсенцев. Прочие защитники уже готовы были отступить, она же воскликнула громким голосом: «Не должно верному христианину отступать перед антихристом!» — и, не имея больше под рукой каменьев, схватилась врукопашную с закованным в броню верзилой, который только что взобрался на сруб, — но тут ударил ей в грудь дротик другого мейсенца, и она упала, увлекая за собой и противника своего — вниз, на разъяренных нападающих.
В эту трудную минуту подоспела защитникам сруба подмога. Жижка с частью своих людей поспешил к срубу, сам первый поднялся на стену и, громовым голосом подбадривая остальных, замахал своей булавой на все стороны, сбивая мейсенцев, лезущих вверх.
Внезапно он рухнул: кто-то из врагов схватил его за ноги и потянул со стены — казалось, гибель неминуема.
Но тут рядом с Жижкой возник старый воин-таборит: вкруг впалых висков — шапку сорвало во время боя — развевались белые как снег, поредевшие кудри; старческая сухая рука с молодой силой размахнулась тяжелым. цепом и сильным ударом свалила мейсенца; остальные цепники втащили своего предводителя на стену; Жижка был спасен. Но тут же мейсенский меч пронзил дряхлую грудь старца — и сбылось горячее желание седого брата Стаха!
С грозным треском опускались теперь цепы таборитов на головы врагов, каменья и стрелы — дождем сыпались на них, так что с криком и жалобными стонами отступили они от сруба, и ров под ним наполнился вражескими телами.
Тем временем Жижка, видя, что первая атака на сруб отбита, возвратился к остальным своим людям и сказал гейтману Хвалу: — Живо и без шума отойди со своим народом виноградниками вон туда, — он указал окровавленной булавой на южный склон, — и ударь на врага сбоку.
Хвал только кивнул и поспешил выполнить приказ.
Он дал ценникам нужные пояснения и во главе своей дружины незаметно двинулся меж виноградниками к склону горы.
Брат Матей во время всего боя не выходил из состояния смертельного ужаса; он дрожал всем телом, так что даже обитый гвоздями цеп прыгал за его спиной. Он непременно бы дал стрекача, будь хоть малейшая возможность. Счастье еще, что стоял он довольно далеко от места боя.
Когда же теперь Хвал с ценниками углубился в кривые дорожки виноградников, братом Матеем овладела одна-единственная мысль: бежать, бежать во что бы то ни стало — хотя бы потому, что второй раз никакая сила не выгонит его на этом свете на поле боя.
Намерению его споспешествовало то, что он шел в последнем ряду. Только они углубились в виноградники, как он не раздумывая шмыгнул в пролом полуразрушенной стены сада и во всю прыть дунул по склону вниз, в сторону, противоположную месту боя. Он услышал за собой крик: «Трус! Предатель!»-и ему показалось, что кто-то бежит за ним следом совсем близко, почти задевая его концом булавы, что еще сильнее побуждало его к отчаянному, бешеному бегу.
Тут услышал он где-то сбоку за кустами два голоса, без сомнения, каких-то крестьян, наблюдающих бой на горе: — Смотри, вон бежит какой-то немец.
— Да нет, это таборит: у него же цеп на плече.
— Верно посланный от Жижки к пражанам.
Этот разговор отрезвил брата Матея. Он понял, что принимал за преследователя свой собственный цеп, который, раскачиваясь в такт диким прыжкам, ударял его по спине.
Оглянувшись, он не заметил позади никакой опасности. Табориты были слишком заняты битвой, чтобы преследовать беглеца.
Слова крестьян одновременно подсказали ему отличную мысль. Да, он выдаст себя за посланца Жижки и так беспрепятственно проникнет через ближайшие ворота в Прагу; там же он поспешит в дом Янека, переоденется опять в свой собственный костюм, скрыв его под длинным и широким плащом, и быстро отправится к королевскому дому «У черного орла».
Он уже не бежал, а быстро шел к близлежащим Горским воротам. По левой стороне дороги к ним тоже тянулись виноградники, за которыми сверкало оружие неприятеля на Госпитальном поле.
Над воротами, на обеих башнях по бокам, на городских стенах — всюду толпился народ, наблюдавший бой на Витковой горе, и, когда брат Матей подошел к воротам, он понял, что людьми владеют великое горе и страх. Он видел, как женщины и старцы заламывают руки либо простирают их с мольбою к небесам; слышал также плач, и рыдания, и горячие молитвы.