108408.fb2
Мне было не до утопленников, но я все рассказал Снегиреву об этом запутанном деле.
— Действительно, ребус, — потирая подбородок, протянул он.
В пустом помещении штаба исправительно-трудовой колонии было прохладно и тихо. Роман еще раз прошелся по коридору, подергал двери. Оперативных работников на месте не было. “Тоже где-то бегают, — подумал он, — на месте не сидится, опера есть опера”.
— Дневальный! — гаркнул Роман.
На втором этаже послышались быстрые шаги, и по лестнице торопливо сбежал дневальный из осужденных.
— Здравствуйте, — вежливо приветствовал он оперуполномоченного.
Хотя Роман был в штатской одежде, дневальный, высокий, худощавый, улыбающийся человек в очках, сразу отнесся к нему с почтением, так как оперативник держался уверенно, а главное — он был одет не в черную форму осужденных, и у него на груди не было таблички с фамилией и номером отряда. Кроме того, на территорию колонии просто так не попадешь, а значит…
— Вызовите мне Куфтина, — сказал Вязьмикин.
— Сейчас устроим, проходите, пожалуйста, в мою комнату.
Вскоре в комнату вошел невзрачный мужичонка лет сорока пяти.
— Здравствуйте, моя фамилия Куфтин.
— Вы беседуйте, а я пойду порядок наводить, — подскочил дневальный и исчез за дверью.
Куфтин переминался с ноги на ногу. Роман подвинулся на диване и предложил ему сесть. Тот боязливо опустился рядом.
Вязьмикин еще в дороге обдумывал, с чего начать разговор, но так ничего стоящего и не придумал, решив начать с вопроса, который придет в голову первым.
— Куфтин, вы не знаете, откуда у Мозгунова была записная книжка?
Осужденный непонимающе захлопал ресницами. Он, вероятно, ожидал, что его начнут расспрашивать, как Мозгунов оказался в воде, а тут какая-то книжка.
— Без понятия, — прошамкал Куфтин беззубым ртом.
— Может, обокрали кого-нибудь? — подсказал Роман.
— На кой хрен мне это надо! Зачем бы я тогда рыбалил?! Я, может, из принципа не крал. Может, я честно жить решил. Обокрали. Скажете тоже, — обиделся Куфтин.
— Зачем же тогда Мозгунова купали? — пробасил Вязьмикин.
Куфтин насупился и отвернулся.
— Откуда я знал, что он пузыри пускать начнет? Всю жизнь на реке и, на тебе, плавать не умеет! Страдай теперь из-за него… Я его окунул малость, а он, как колун под воду ахнул.
— Что же вы сразу не признались?
Куфтин подскочил и картинно развел руками, как в фильме “Трактористы”:
— Испугался… Все, думаю, хана тебе Толик, припух. Вышак корячится. Иди доказывай, что случайно! Как же, поверят! Судимостей-то на плечами… Бежать. Да не успел, с этой дракой в совхозе замела меня. Я с дуру-то, как подумал, что и убийство Мозгатого прилепят, сопротивление оказал. Сейчас, думаю, браслеты накинут и каюк. Меня Кромов задерживал. Хороший мужик, в рапорте даже не упомянул, что я сопротивлялся, правда, рука до сих пор побаливает, как он на прием взял. Посадили меня за хулиганку с применением ножа, сюда определили, а умные люди посоветовали, кайся, говорят, пока не поздно, все равно еще пять лет мотать осталось. Зачтут, говорят, ты ж мужик, нарушений режима нет, много, говорят, за неосторожное не дадут… Ну я и написал.
Роман понимал, что его поездка не удалась, что Куфтин ничем не поможет, но все же спросил:
— Вы были знакомы с Ершовым?
Куфтин ошалело посмотрел на него:
— Какой Ершов? Вы что мне еще вешать надумали?! Не знаю никакого Ершова!
— Художник, — спокойно прогудел Вязьмикин.
Куфтин подозрительно глянул на него:
— Художник?.. Какой художник?.. Ну знаю я Ершова, из девятнадцатого отряда, но он и корову-то не нарисует… Художник?..
Роман достал бланк протокола допроса, записал показания осужденного, гадал для порядка несколько вопросов, внес в протокол ответы на эти ничего не значащие вопросы. Куфтин то и дело убеждал его, что не знал, что Мозгунов не умел плавать. Вязьмикин и это отразил в протоколе, но расследование, в интересах которого он проделал свой вояж, не продвинулось ни на шаг…
Договорившись о встрече с художником Хабаровым, Петр легко вбежал на шестой этаж жилого дома, где находилась мастерская. Постучал. Послышались шаркающие шаги, будто маленький человек надел непомерно большие шлепанцы и при каждом шаге рискует их потерять.
Хабаров и впрямь оказался невысоким, правда, на ногах у него были обычные туфли, но шагал он, стараясь не отрывать подошвы от пола и не разгибать колени. Свиркин взглянул на сухонькую фигуру художника, наводившую на мысль о последней стадии чахотки или дистрофии, на обтянутое желтоватой кожей лицо с иконописной бородкой и черные прямые волосы нависшие над глазами, и уже был готов пожалеть Хабарова, как жалеют немощных и убогих, но встретился взглядом с ярко-голубыми, энергичными, полными неиссякаемой жизненной силы глазами художника, и отложил сочувствие до следующего раза.
Петр представился. Прошли через темный, нескончаемый коридор уставленный пустыми рамами, банками, чистыми холстами на подрамниках, досками и различным скарбом труднообъяснимого назначения в просторную высокую комнату. Свиркину прежде не приходилось бывать в мастерских художников, и он с интересом осматривался. Свет лился в помещение через огромное, во всю стену окно, в продуманном беспорядке тут и там были развешаны картины, придававшие холодной белизне стен уют и теплоту.
— Я сейчас чай заварю, — то ли спросил, то ли констатировал факт Хабаров.
Оперуполномоченный рассеянно кивнул и принялся рассматривать картины. Они были разные: очень большие и совсем маленькие, в рамах и без рам, на холсте и на оргалите, некоторые а вовсе на какой-то волнисто-пористой бумаге, на одних все было понятно — дерево, оно дерево и есть, машина, как машина, женщина, так женщина, но на других… Как ни старался Петр, он не мог разобрать в хаосе ярких пятен и геометрических фигур, что изображено на некоторых полотнах. Хабаров, заметив, как озадаченно вытянулось лицо Свиркина, насмешливо спросил:
— Нравится?
— Очень! — совершенно искренне воскликнул Петр. — …Но не все…
Художник с удивлением отметил про себя юношескую восторженность оперативника, его взгляд потеплел, и он предложил Петру свое любимое большое деревянное кресло с потрескавшейся кожаной обивкой, а сам, сутулясь, опустился на диван с высокой спинкой, с полочками, на которых раньше, должно быть, стояли маленькие белые слоники, а теперь в беспорядке валялись кисти и карандаши.
Петр, косясь на холст, укрепленный на мольберте, опустился в кресло.
— Вы все это сами нарисовали?
— Сам, но не все, — улыбнулся Хабаров, — вы хотели поговорить о Саше Ершове? — Он погрустнел и еще больше стал похож на икону… Я вам сначала покажу его работу. Это подарок, я им очень дорожу… Сделано в настроении, — художник подошел к холсту в тонкой простой серой раме.
Свинцово-серый, как речная вода глубокой осенью, фон. Багряно-красный телефонный аппарат о оборванным, безвольно свисающим шнуром, из которого, словно обрывки вен и нервов, торчали тонкие разноцветные проволочки, парил в воздухе. На теле аппарата змеились черные трещины, как на лопнувшей от зноя земле.
Глядя на картину, Петр ощутил смутную тревогу и, пытаясь избавиться от давящего чувства, зябко передернул плечами, но картина не отпускала от себя, заставляя переживать отчаяние и безысходность. Словно где-то вдалеке, он услышал голос Хабарова и, встряхнув головой, переспросил:
— Что вы сказали?
— Я спросил, нравится? — улыбнулся художник.
— Не то слово, — как завороженный ответил Свиркин и отступил от холста.