108848.fb2
И сундук мой был не сундук, а резонатор для датчика. В семье у Оскара Гивича еще со времен Эриванского похода сохранился сундук одного офицера, им оставленный и потом не востребованный. Видно, погиб бедняга. Именовался этот сундук почему-то "ермоловским". Брать его с собой нельзя было; вдруг его там кто-нибудь признает за свой - жуть что будет! Но реставраторы из Эрмитажа изготовили этому сундуку близнеца, а в той же Туле выложили внутри лентами фольги по моему эскизу.
Репетиции шли целый месяц. Вывозили меня во чисто поле со всем моим скарбом и оставляли на ночь. Мнусь я вокруг дормеза, дистанция мне обозначена - полсотни метров в любую сторону, есть у меня часы-луковица, огарок свечи, кремень, кресало, трут для добытия огня. Иные ночи я так в одиночку и проводил. Привыкал к обстановке. А иногда проносились мимо тройки. Я должен был в это время стоять рядом с дормезом на виду, чтобы ни у кого не возникло соблазна подобрать брошенный экипаж. Видят люди кто-то тут копошится, и едут себе мимо. А я рад-радешенек. Потому что ежели тройка остановится и меня оттуда окликнут, тут самая мука и начинается. Я не Щепкин, не Станиславский, лавры эти даже в раннем возрасте меня не соблазняли, сноровки актерской у меня никакой, все заготовленные фразы куда-то вон из головы вылетают. Но до того, чтобы я сказал: "Езжайте себе, товарищи, с богом!" - не доходило. Клянусь вам. Это уже приплели.
Да! В космонавты в сто раз легче готовиться, чем в анахронисты. Ручаюсь собственным опытом.
А потом прививки пошли. От сорока хвороб, с бубонной чумы начиная. От ночных репетиционных бдений и прививок иссох я вовсе. Но мой бледно-зеленый усталый вид опять же на образ работает - очень естественно я выгляжу. Даже сам верю, что я Томас, он же Фома, Шульц, что моя бедная муттер - вдовица и почти бедствует на хуторе под Дерптом, где у меня ейн клейн брудер и одна швестер почти на выданье; что я лютеранин, но, ежели кариир укажет, готов принять православие. И что черчению кораблей обучил меня добрейший герр Симон Фогель в городе Риге, искусством этим владею я в совершенстве, шпангоуты, бимсы, штевни у меня от зубов отлетают наравне со всем бегучим и стоячим такелажем. И полагаю я в этом верную основу своего жизненного преуспеяния в городе Херсоне, тревожась лишь о том, каково мне будет доставать там английскую тушь и бристольский чертежный картон. Идее водонепроницаемых переборок вместиться в мой мудрый копф не суждено. Слышал я, что земля - шар, но убежден, что моря на этом шаре плоские, иначе они растеклись бы. Есть при мне подорожная от псковского полицеймейстера и рекомендательное письмо благодетеля моего, герра Фогеля, капитану первого ранга Федосьеву-второму, главноначальствующему Херсонского морского завода Е.И.В. адмиралтейства.
Проэкзаменовала меня комиссия, положила головку на левое плечо, вывела мне четыре балла. Пяти там отродясь никто не получал. Водрузили мой дормез на трейлер, доставили в город Арзамас на полигон, следом прибываю я, и устраиваемся мы на девятнадцатой площадке на стенде первой четверти. У них там по площадке на век, а на каждой площадке по четыре стенда, наведенных каждый на свое двадцатипятилетие. И устраивают мне прямо на стенде месячный карантин. Да-да! Предки наши меня инфицировать не сумеют, я фагами от их кокков по ноздри напичкан. Но ведь и о них подумать надо. Они-то от наших вирусов не защищены. И чтобы я не учинил там эпидемии, просвечивают и прополаскивают мой дормез и меня ежедневно по три раза и никого к нам не подпускают.
Я-то думал, народу там суетится тьма-тьмущая, но вокруг пустынно, стоит мой дормез на жухлой лужаечке, дышла-колеса вразброс, сундук сзади веревкой наперекосяк прикручен, - являем мы самое жалкое зрелище. Выстреливают мне издали пакеты со стерильной кашей и по радиомегафону талдычат, чтобы по прибытии я вынул из облучка слева гвоздь и вложил его в среднее гнездо. А при готовности к отбытию переставил этот же гвоздь в правое гнездо. И чтобы я крепко-накрепко запомнил, что, сделавшись в том времени левосторонним, должен это проделать наоборот. Сплю там же, в дормезе, укрывшись каким-то рядном. Сентябрь, холодновато, но там-то будет начало лета. Короче, робинзонада в окружении немыслимой техники. И не говорите!
А само отбытие очень просто происходит. Утро, солнышко светит. Садишься, руки кладешь на подлокотники и полчаса сидишь, закрыв глаза. Только чуть потряхивает и бока сжимает, будто ты не шестьдесят тысяч суток во времени назад отсчитываешь и не на сорок пять парсеков при этом смещаешься в пространстве, а доезжаешь по булыжной дороге от одного яма до другого.
Открываешь очи - а ты уже фиксирован в 00 часов 24 мая 1824 года по юлианскому календарю в таврической степи в ста верстах от города Херсона. Лунная ночь, теплынь, тишина.
Переставил я гвоздь, он вошел легко. Значит, с фиксацией все в порядке. Пора ориентироваться по звездам. Глянул я на небо - батюшки-светы! Ничего понять не могу. Не те звезды. Потом пригляделся - а все созвездия-то шиворот-навыворот! Если вдуматься, то так оно и должно быть. Я тому миру левосторонним кажусь, и он мне левосторонним кажется. Когда по земле ходишь и нос кверху не задираешь или, скажем, в пасмурный день - все ничего. Но мне-то на звезды глядеть надо, работать по ним! А они мало того что в зеркальном изображении, - они еще дергаются вверх-вниз, вправо-влево всем небосводом: это меня из Арзамаса постоянно корректируют, приводят к точке. Луна навыворот. Я думал, она восходит, а она теперь не в той стороне закатывается. Попытался я представить себе, на каких гребнях и вихрях мироздания да из какого далека стараются меня удержать, думал - так лучше будет, а вышло-то наоборот. Промяло меня, укачало. Даже поташнивать начало.
Но держусь. Нашел Полярную звезду, подправил разворот дормеза, включил датчик, настроился. Пока работал, терпимо было. Но как кончил работать и поневоле огляделся, мочи моей не стало. Забился я в дормез, укрылся с головой своим рядном, а мне все чудится, как плывет Вселенная разом и в ту сторону, и в эту, как трясет ее, матушку, и как она при этом поскрипывает. Ей-богу, слышал скрип.
Еле дождался положенного часа. Стал гвоздь переставлять - руки не слушаются. Зубы сжал, пальцы сплел - переставил. Сел, зажмурился, затрясло меня - впору богу душу отдать. Так и сидел, пока мне по радиомегафону не велели глаза открыть. Гляжу - а я в Арзамасе. Утро, солнышко светит, благодать! А у меня подкорка черным холодом набита. Страхом. Мне командуют: "Докладывайте!" А что мне докладывать? Ничего я не видел. Даже того, что мог видеть. Под рядном прятался. И вылезать из-под него не желаю. Стыдоба!
А они, анахронисты-то, весь полигон, довольны сверх всякой меры, что обошлось без приключений. Того они и добивались.
Через сутки тем же манером отбыл я во второе странствие. И с тем же результатом. А еще через сутки - в третье.
Ну, я попривык, конечно. Осмелел. Под рядно не прячусь, на звезды смотрю спокойно. Даже азарт появился: опознаю созвездия и, опознавши, на дышло зарубки ставлю. Вдруг слышу - вдали шум. Едет кто-то. Засосало у меня под ложечкой от томления. "Пронеси, господи!" - молюсь. Ибо религиозная терминология у меня на кончике языка висит после долгого репетирования.
Темно. Луна зашла. "Авось, - думаю, - не заметят!" И точно. Пронеслось что-то по дороге, тройка не тройка, я даже толком на рассмотрел что. Отлегло у меня от сердца. И только, знаете, отлегло, как слышу неразборчивый крик, препирательства, и больше чую, чем вижу, что тройка назад поворачивает. Поворачивает, приближается, останавливается, и такой звонкий резковатый голос окликает:
- Эй! Тут есть кто живой?
Я молчу.
- Кто живой тут есть? - повторяет голос.
- Та никого тут нема, ваше благородие, - вмешивается другой голос, хрипловатый такой, басистый.
- А ты молчи, пьяница! Не твое дело! - восклицает первый.
И слышу я, что кто-то на дорогу спрыгивает и направляется в мою сторону. Дальше молчать невозможно, я перескакиваю на аварийный вариант сценария и возглашаю:
- Что вам угодно, сударь?
- А! - восклицает звонкий голос. - Я же говорил; тут кто-то есть! Приветствую вас! Вы здесь по собственной воле или по нужде? Вам чем-нибудь помочь?
- Нейн, нейн, - говорю, - ваше сиятельств. Мой экипаш сломал себя, кучер хабт гефарт нах блишний дорф за починка, я ему шду и вахте мейн имусчество.
Тьма - хоть глаз выколи! Ничего не вижу - только неясный силуэт передо мной маячит.
- Как! - слышу. - И вы решились ночевать один в степи? Это безумие! Да здесь же разбойник на разбойнике! Вас ограбят и зарежут!
"Вот, - думаю, - нанес мне черт заботничка!" Крещусь и вслух толкую:
- О, не надо такие страшные слова! У меня нет чего грабить. Не смею задерживать ваше сиятельств. Вы изволите поспешать, а мейн кучер незомненно скоро приедет.
- Да кучер ваш напился пьян и спит себе где-нибудь под забором! восклицает голос. - Раньше полудня он здесь не появится. Садитесь ко мне, я довезу вас до ближайшей станции.
- Нейн, нейн, - говорю. - Дас ист унмеглихь. Мой кучер - чесни человьек, ми договорьилис. Я не испитвает никакой нушда. Данке шен, ваше сиятельств. Пусть ви едете с миром, да восдаст вам господь за сочуствий к бедни путник.
Засмеялся он.
- Напрасно вы упрямитесь, - говорит. - У вас есть пистолеты?
- Нейн, - отвечаю. - Как мошно!
- Так я и знал! - говорит. - Да в этом краю без пистолетов шагу сделать нельзя. Благодарите бога, что я вооружен. Знаете что? Я разделю с вами это приключение до утра. Хотите пари по-английски, что кучер ваш до рассвета не явится? Ставлю сто рублей.
"Сам знаю, что не явится, - думаю. - Навязался ты мне на голову, прямо беда!"
- Нейн, - говорю. - Таких гельд я не имеет. ("Дай, - думаю, - пугну его!") В наш край открилос поветрие, и я спешно ехал, в чем был.
- Ах! Всюду неладно, - отвечает. - У вас поветрие, а тут холера. У вас, говорят, потоп, а тут саранча. Нет у вас денег и не надо. Все равно проиграли бы. Да вы, должно быть, голодны! Эй, ты! - кричит он ямщику. Подай сюда мой ковчежец! - И ко мне: - Вы не разделите со мной трапезу? Увы, ничего достойного предложить не могу. Холодная курица и бутылка венгерского. Дрянь ужасная, но, говорят, предохраняет от лихорадки. Цыган поблизости не видели?
- Никак нет, - говорю. - Не видел.
- Жаль, - говорит. - У них обычно можно достать кое-что получше... А вы, собственно, кто таковы будете?
И вот излагаю я ему во тьме кромешной свою легенду, а он ест, пьет, причмокивает, мне предлагает. Каково мне, месяц на стерильных кашах отсидевши, курицу эту нюхом чуять! Но терплю, на еду не бросаюсь. Не положено мне.
А он, как услышал, что я не какой-нибудь там заезжий индейский петух, а бесчиновная технарская сошка, так сразу, чувствую, приуныл. И высокомерная такая нотка у него в голосе появилась.
- Ешьте и пейте, герр Шульц, - говорит. - У вашей национальности не в обычае угощаться даже у друзей. Но у нас это принято, и коли вы прибыли в эти края и намерены здесь поселиться, то следует вам привыкать к здешнему обращению.
- Это, - отвечаю, - была бы недозволительная вольность с моей стороны.
- На то и вольности, - говорит, - чтобы их себе дозволять. Если мы будем ждать, пока нам их разрешат, то не дождемся.
- Это мудрые слова, - отвечаю. - Они достойны пера Гете!
Он расхохотался.
- Герр Шульц! Вы читаете Гете?
Чувствую: перегнул я и попал впросак. Надо срочно выправлять промах.
- Мой долг, - отвечаю, - читать творения государственный муш, которого светлейший герцог заксен-ваймарский приблизил к своей особе.