10888.fb2
— Что-то у вас не очень виноватый вид…
Переверзев молчит, вытянувшись по-военному.
Звонит отдельно стоящий белый телефон. Зубавин берет трубку.
— Зубавин слушает… Здравствуйте… Его здесь нет. Я только что вошел… Сейчас выясню… Минуточку. — Он зажимает микрофон рукою. — Ну, что будем делать?
— Виталий Петрович, разыщем, — тихо обещает Переверзев. — Не беспокойтесь.
— Ты меня не успокаивай. Где он?
— Уехал подумать.
— Почему один? Что он, тут думать не может? Какого черта…
— Виталий Петрович, поймите, надо ему иногда выключиться, побыть без всего этого…
— Блажь, капризы. Понимать не желаю. Вы имейте в виду, Переверзев! — Забывшись, он стучит трубкой по столу. — А, черт… — Он прикладывает трубку к уху. — Извините… Алло… Курчатов уехал, к сожалению, связаться нельзя… Просто поехал подумать…
Некоторое время он слушает сердитое клокотание трубки, шея его вздувается. Он встает, вытягивается, отвечает как можно сдержаннее:
— Почему же расхлябанность… У него все же несколько иная работа, чем у нас с вами. Ему не всегда нужны телефоны, ему нужно и так, чтобы без всяких телефонов… Простите, товарищ министр, я вас не учу, я просто возражаю… — Гудки, он медленно опускает трубку на рычаг, стоит, опираясь на аппарат, лицо его постепенно отходит, снова обретает свое хмуровато-спокойное выражение. Впервые, может быть, приоткрылось Переверзеву, сколько приходится принимать на себя этому человеку.
Окраина Москвы, на горе старый Коломенский дворец, шатровая церковь Вознесения, на свежем зеленом откосе нежатся на солнышке мамаши с детьми, компания студентов перекидывается мячом, носятся ребятишки. Но это там, внизу, а здесь, на скамейке, в пятнистой подлиственной тени, тихо, спокойно. Длинно поблескивает река, пересвистываются птицы.
Откинувшись на ребристую спинку скамьи, Курчатов словно растворился в этом солнечном покое молодого лета. Далеко на горизонте дрожит, мерцает профиль Москвы, ее колоколен, золотые маковки церквей, трубы теплостанции. Курчатов смотрит на эту московскую даль, но глаза его невидяще устремлены в какую-то мысленную точку. Он сидит неподвижно, весь уйдя в размышление. Это не задумчивость, это именно размышление, работа. Иногда он хмурится, иногда недоуменно морщится, а бывает, что лицо его разгладится в довольной ухмылке. Конечно, со стороны он выглядит отдыхающим, надо внимательно приглядеться, чтобы понять внутреннюю напряженную работу, которая происходит сейчас.
Кто-то трогает его за плечо:
— Папаша, не найдется закурить?
Не оборачиваясь, Курчатов вынимает коробку «Казбека».
— Ого, красиво живете! — Парень, не торопясь, берет папироску, сигналит кому-то.
Появляются еще двое ребят. Это все студенты. Студенты сороковых годов: демобилизованные парни или же недавние школьники, отощалые, одетые в отцовские кители, в гимнастерки, в солдатские ботинки; учебники, перевязанные ремешками, вечные ручки торчат из кармашков…
— Налетели на дармовщинку, — выговаривает первый, — нахальная молодежь пошла.
— Берите, берите, — угощает Курчатов, не замечая розыгрыша. И они берут, и еще берут про запас, закладывают за ухо, закуривают, смакуя, растягиваются тут же рядышком, на скамейке, расстегивают воротнички, подставляя солнцу грудь, любуясь на реку.
— Да, жизнь прекрасна, как сказал поэт, но удивительна.
— Никаких «но». Жизнь прекрасна, что удивительно.
— Солнышко-то… И почему это говорят, что неученье — тьма?
— Ле-на-а-а! Ползи сюда! — кричит один из них.
Две девушки на берегу собирают портфели.
— Если бы не зачет, мужики… Полного счастья не бывает.
— Не ной… Не порти картины.
— Поставят трояк.
— Ну и что, тройка — это удовлетворительно. Понимаешь — государство удовлетворено. А мне главное — удовлетворить государство. Пятерка — это для себя. Это эгоизм.
Внизу речная волна колышет траву, лодки. Слепящее солнце дробится на воде. Курчатов закрывает глаза, и желтые круги несутся, сталкиваются, разлетаются осколками, напоминая фотографии, снятые в ионизационных камерах.
Девушка режет толсто хлеб, накладывает по кусочку колбасы, раздает ребятам, подумав, безмолвно показывает на сидящего рядом с ними этого странного бородача, который, как ей кажется, из деликатности отвернулся.
— Феликс…
Феликс с набитым ртом мычит, протягивая Курчатову бутерброд.
— Угощайтесь, папаша.
Курчатов оборачивается, досадливо отмахивается:
— Спасибо, не хочу.
— Да вы не стесняйтесь.
— Ладно, не приставай, — говорит Лена.
— Сачки вы, — неожиданно сердито определяет Курчатов.
На него смотрят удивленно и заинтересованно.
— Однако, жаргон у вас, папаша, — усмехается Феликс. — Вы, очевидно, лицо духовное, а выражаетесь…
Этого «духовного лица» Курчатов никак не ожидал. Но в то же время он сразу соображает, в чем дело: церковь, он тут же сидит, опершись на палку, с бородой, столь редкой тогда…
— Витя, нас обидели. Ты, можно сказать, мучаешься, изучая на себе солнечную радиацию…
— И космические ливни, — гудит Витя.
— Между прочим, это не молебен служить. Если вы служитель культа, вы должны радоваться.
— Чему?
— Тому, что физика благодаря нам развивается медленно.
— А что если действительно податься в астрофизику? — мечтательно рассуждает третий.