10909.fb2
Окруженные серьезными гостями из дальних дорфов, сидели рядышком родители Ханса. Их лица, расслабленные вином, уехали в слабые, несимметричные улыбки. Отставив ножку и выпятив грудку, купаясь в редком ощущении главного героя, красовался жених. Лицо невесты светилось непарадной, бледной искренностью, похожей на страдание. Букет роз она честно держала на положенном месте, не ниже.
Желая сгладить ее непарный взгляд, фотограф попросил невесту слегка повернуть головку в полупрофиль. Это стало его художественной ошибкой и роковым прорицанием.
В гуще людей, смотрящих прямо в объектив и, в некотором смысле, в будущее, невеста выглядела странно. Она одна будто не видела этого будущего или видела, но совсем в другой стороне.
Ханс наконец стал семейным человеком. Урсула с самого дня свадьбы была убеждена: ненадолго. Она зазывала к себе жену Ханса на чашку кофе, ловила ее у пограничного забора, когда та шла кормить кроликов. Но довести беседу до интересной степени откровенности Урсуле не удавалось. Жена гуляла с коляской далеко за дорфом, у Эльбы и в дубовой роще. В саду с ребенком не появлялась. Однажды, когда Урсула все-таки остановила ее у дома, жена по-прежнему была молчалива, а ко всем “зюсе-зюсе”, обращенным Урсулой к малышке, осталась неприлично равнодушной. Кажется, ей были неприятны воркования над ее ребенком.
Зато Ханс рассказывал Урсуле о своей семейной жизни все, то есть жаловался. Плющ, ползущий по забору, делал в одном месте передышку, и соседи могли говорить друг с другом через окошко, сквозь нечастые проволочные клетки. Ханс жаловался мелочно, посвящая соседку в проблему своих мужских потребностей, и вчера, и два дня назад не нашедших у жены никакого отклика. Урсула слушала, не перебивая. Она слушала так, будто становилась полой, чтобы вместить как можно больше, и отзывалась на слова соседа, как пустота – эхом. Йа-йа… Это походило на поддержку и одобрение, хотя она ни в чем не разделяла мнений Ханса. Она возвращалась из сада домой, и лицо ее начинало пылать. Все идет, как должно, Хансу никогда не повезет с другими.
Года через два после женитьбы дела Ханса будто бы двинулись в гору. Он отдал долги четырем самым памятливым подругам. Жена затемно уезжала поездом на завод по ремонту вагонов и зарабатывала там больше, чем Ханс в садовом хозяйстве. Отчасти он был доволен женитьбой. Положение мужа было выигрышнее и расширяло возможности: теперь ему давали в долг и мужчины, входя с пониманием в нужды семьи. Связи с подружками приобрели новый вкус. Теперь он не просто по-холостяцки таскался, а изменял жене. Как солидный, женатый человек. Ну, и отец уже не бросал колодки.
Разочарование было одно. То, что жена – это женщина на каждый день, но не на каждую ночь. И часто кто-нибудь замечал его расхристанный велосипед, упершийся рогами в живую изгородь и пристегнутый на замочек возле скромного домика в одном городке. Приятельницы звонили Урсуле, что видели, как дребезжал Ханс на своем железном осле по дорогам их местечек с сеткой на руле, а в сетке болтался мятый сверток то ли с яблоками, то ли с парой помидоров – через бумагу не было видно.
– Да, жена у меня старательная и трудолюбивая, – гордясь своей объективностью, говорил Ханс. Он был муж и выражал должное почтение жене, хотя лежал не в супружеской постели. – Но она не спит со мной! Какая она мне жена, если не желает спать? Опять неделя покоя!
Со временем ряды подруг Ханса поредели. Самыми крепкими отношениями оставались те, которые скреплялись его невыплаченными долгами, но встречи с этими женщинами стали случайными. Если прошмыгнуть незамеченным было невозможно, Ханс изображал на лице счастливое изумление, сыпал комплименты неувядаемой молодости кредиторши и не давал вставить ни слова. Скрепляя улыбками, как клеем, скачущие в разные стороны темы, он старался не смотреть в глаза.
Бывшая подруга вздыхала всей грудью и животом, прощалась и уходила прочь. Ханс переводил дух и возвращал лицу обычное недовольное выражение. Денег так и нет. Ни раньше, ни теперь. В лотерею никак не выигрывается. Рядышком в городке – тридцать кафе и закусочных. Кажется, что все восемь тысяч жителей – все как один – сидят в них вечерами, едят жареное мясо, сосиски, кухены, торты и мороженое, пьют пиво и кофе, слушают музыку, танцуют и веселятся. И у всех есть деньги! Откуда у людей деньги? Однажды он так погрузился в этот вопрос, что, столкнувшись со своей школьной учительницей, не успел надеть приветливое лицо и на вопрос “Как идут дела?” выпалил то, о чем думал:
– Кайн гельд! Денег нет!
Румяная, беззаботная пенсионерка несла плетеную корзинку, битком набитую вкусностями из магазина, а Ханс стоял перед ней, как голодная послевоенная сиротка. Когда нет никаких денег и нет пенсии – это беда, и жалость сразу проткнула старушку.
– Боже мой… – прошептала она, больше, чем смыслом, пораженная тем, что Ханс высказал вслух такие слова. Раскрыл ей самую глубину своего несчастного сердца. Ханс не уловил ситуации. Всего пять минут разговора с тихим отчаянием в голосе, и она могла дать взаймы.
Он научился, как нужно говорить “нет денег”. Бережно. И – неожиданно. Словно именно сейчас кончилось последнее терпение и он накануне чего-то страшного. Но даже в такой момент он не завистлив и покорен высшей справедливости. О ком-то другом можно за глаза в полный голос сказать: “Йа-йа… у него нет денег”. Можно и посмеяться. А в своих несчастьях нужно быть смирным. Тогда дадут.
Он научился безошибочно чувствовать миг удачи. Миг мог случиться и на похоронах, и в чей-то день рождения – это не играло роли. Ханс выжидал, как эксгибиционист в парке, и говорил “нет денег” с той же скромной мольбой, так же тихо и внезапно, как тот парень распахивает пальто. Какие-нибудь прожженные западные дамы могли бы, наверно, хладнокровно заметить, что видали аргумент и получше, и оставить страдальца с носом. Но – не простые и искренние, не строители социализма. Им было совестно, им становилось жаль Ханса, их радовала возможность стать спасителями и протянуть руку помощи. Руки дающих тянулись к карманам.
Слухи об удивительных способностях Ханса занимали и мужчин. Многие тесные собрания, при известном градусе, не обходились без упоминания Ханса, его подружек и фамилии, которую он, будто на аукционе, не глядя, выиграл. Ханс Шванц! Вот попал, так попал! А кто-то, смеясь, добавлял, что у Шванца в кармане всегда наготове полотенце. Хохотали крепко и раскатисто, как позволяют себе компании, отдыхающие на свежем воздухе, под дымок гриля, уютно заслоненные вьющимися изгородями и рядами разлапистых елей. Но кто-нибудь некстати сообщал, что Ханс задолжал ему, не отдает и, видимо, не отдаст. Наступало мгновенье общей задумчивости. Ханс был должен многим. Вспоминать об этом было досадно. Что за слабина такая у немцев: давать в долг? Ведь должник если отдаст, то не больше, чем взял. Ведь все – умные, бережливые люди… Но вдруг будто затмение найдет: дам-ка взаймы, хоть на миг почувствую себя богаче другого! И – вот результат! Нехорошо! Глупо!
Между тем значение того, что было поводом для сплетен и шуток, чем Ханс гордился и что было его стержнем, стало угасать. Непонятно отчего стала меняться жизнь. Самые верхние политики заговорили об усилении идеологической работы, а что должен был делать Ханс? Он-то был в полной силе, по утрам это даже обременяло. Но ему все чаще указывали на неуместность проявлений его главной силы. Все она как-то была некстати, все невпопад. А подружкам – все чаще некогда.
Наверно, все стали лучше кушать. Можно сказать, что чем-то даже и наелись. Если социализм принимать на голодный желудок – тогда, конечно, все товарищи и у всех одна цель. Но улучшение рациона дробит единый коллектив на отдельные сытые желудки и уводит от сплачивающей идеи. Мир во всем мире наступает сам по себе, безо всякой борьбы за социализм. Война отдалилась в прошлое. Что-то кануло в историю само собой, что-то с усилием запамятовалось, а вскормленный советскими солдатами Ханс, как ущербный гибрид, мозолил глаза и напоминал о какой-то ошибке, которую упорно хотелось забыть. Женщины стали отдаляться, пренебрегать им.
Ханс, кстати сказать, хлопал всех знакомых дамочек по задкам, невзирая ни на какие обстоятельства и повинуясь только приливу его главной силы. Опять же, по правде, он не был единственным в Германии немцем, кто прикладывает руку к задкам, чтоб выразить возвышенное. Но именно от его шлепков задки отворачивались, а иногда вовсе не реагировали – во всем презрении, какое только могли выразить. Ханс мог потешить свою ладонь и на поле садового хозяйства, и забежав в салон, где подружка трудилась над надутым клиентом, боясь дохнуть и состричь лишний волосок с небогатой головы. Ханс дарил шлепок любовно, – задок щелкал, – под шепоток о встрече. Но ножницы вздрагивали. Клиент дергался. Подружка посылала ему через зеркало виноватенькую улыбку и не замечала Ханса, будто в салоне прошмыгнул призрак. Ханса надо было снова родить, перевоспитать не удавалось.
Чего-то было им мало, чего-то не хватало этим парикмахершам, кассиршам, старым девам и продавщицам. Все они перестали знаться с Хансом. Даже подружка-ветеран, санитарка Криста, иногда капризничала, – вероятно, избалованная вниманием выздоравливающих. Что они хотели от него? Может быть, они желали получать от него подарки поценнее, чем яблоки и помидоры? Или им, наевшимся, понадобилось такое, что есть у западных немцев, что-то подсмотренное у враждебного телевидения, как его ни глушили? Какой-то ерунды, которая только оттягивает дело? Дело свое Ханс понимал просто. На работе в хозяйстве он не цацкался даже с юными, хрупкими саженцами. Главное, вставить корень поглубже, а там оно пойдет расти-цвести. Он и так терпел замедленную женскую физиологию и скучно отрабатывал ему лично ненужное: прижимал свой рот к другим губам, его рука с черной каймой под ногтями находила три стимулирующих бугорка на туловищах. Пару минут он поочередно теребил и давил эти пупырышки тремя пальцами, с автоматизмом огородника, сотнями пикирующего рассаду. А еще что? Сам-то он всегда был готов сразу.
Родители Ханса умерли дружно, один за другим. Запах алкоголя и мочи лишь пару недель сочился из-под двери их спальни, пока его не задавил общий домовой дух мертвой старины. А потом уехала жена со своей дочкой. Не объяснилась, отчего? почему? что не устраивало? Не оставила записки. Ханс был безутешен. Жена увезла свадебный подарок, ковер. Два на три метра.
О чем будет рассказывать Ханс будущим подругам, бегая по гостиной, то вздевая в знак клятвы два пальца к потолку, то указывая на обыкновенный участок пола? О ковре! О ковре, который тайно и коварно похитила жена. Два на три, настоящий шерстяной, это невозможно забыть. Жена и ковер, две первых собственности, сплелись воедино, и обеих враз не стало: одна утащила другую.
Заходил ли Ханс спустя много лет на строительный маркт, чтоб купить какую-то мелочь, у него вдруг падало настроение. Взгляд зацепил рулоны коврового покрытия. Скверная женщина! Встречал ли знакомых, приехавших к родным, и узнавал от них, что жена живет на Западе, с мужем, а дочка ее уже работает, – тогда Ханс бежал прочь как ошпаренный, мысленно сжигал ковер, только бы он не доставался жене, и весь день пепел ковра стучал в его сердце.
Он остался один. Сновал с этажа на этаж, распахивал шифоньеры и шкафы. Спускался в подвал. Раздирая макушку о полки, рылся в инструментах. Весь в паутине, мчал по каменной лестнице из подвала в сад. Рыскал в теплице. Пугал внезапным появлением кроликов, они шумно шарахались и лезли на стенки клеток. Прибегал обратно в дом, опять шарил в кладовках, будто ничего этого не видел раньше. Всего было так много! Встретил свое отражение в зеркале и не узнал, шарахнулся, как кролик: такая мелькнула хищная харя, такой волчий глаз. Он редко заглядывал в зеркало. Если нужно было посмотреть на себя, то он и смотрел на себя – поворачивал голову и оглядывал.
Некоторое время, пока не привык, Ханс жил, прищуривая один глаз. Мир раскололся на домовладельцев и тех, кто не имеет недвижимости. Нигде не побывав, кроме как в армии ГДР, он, однако, мигом принял некую элитную, клубную манеру: выявлять несостоятельных чужаков. Имеет некто собственный дом?
Тогда Ханс надевал равноправно-приветливое лицо. Не имеет? Ханс прищуривался, раскрывая другой глаз с удивлением: как можно жить без собственного дома? И подпускал под бровки выражение сожаления. Видимая спесь, впрочем, скоро с него слетела. Он жил в дорфе, где дома имели все. А другие, которые жили в государственных квартирах в мелких и средних городках, те не завидовали дому в деревне без магазинов и вдали от работы. Внутренне Ханс остался убежденным в принадлежности к богатым. Он богатый, потому что имеет дом. Просто небогато живет. Мало платят. Социализм.
Прежде его любовный сад функционировал в режиме вечного лета, не давая сбоев. Если с одной еще только завязывалось, то с другой уже вовсю цвело, а с какой-то вяло усыхало. Но из-под завядшей тут же пробивалась новая веточка, потому что уставшая подружка знакомила Ханса со своей приятельницей, будто сажала на ствол прививку, а сама отпадала, словно подточенная короедом.
Дом предъявил свои права, как вулкан, и поредевший сад любви совсем заглох под пеплом забот. Ханс зажил в ощущении стабильной катастрофы: то протекали трубы, то проваливались ступеньки лестницы, то плесень – ужасный черный шиммель – начала ползти по стене, прорастая сквозь обои. Кролики болели, поедая вонючую солому подстилки, а на садовом пространстве поднялись, словно фигуры лазутчиков, первые дозоры колючих сорняков в косматых шапках. И денег не было, потому что Ханс жил беспомощно, один. Никого рядом. Он, собственно, хотел слыть богатым, домовладельцем, чтоб гордиться, говорить всем об этом и чтоб все уважительно слушали и завидовали, вот и все.
Он провел одно воскресное утро в подвале, страшно колотя молотком по велосипеду и разложив вокруг много других инструментов, которые не понадобились. Впереди лежали ответственные пути в отдаленные деревни, куда Ханс намеревался донести весть о себе как о хозяине дома, весть, естественно, очищенную от подробностей его репутации.
Стрекоча велосипедом, он, как кузнечик, взлетал на пригорки. Нырял в поля цветущего солнечного рапса. Тряс посаженные вдоль дорог сливы, – нет, плоды были еще зелены. Жужжал мимо стен шелестящего маиса, прихватывая в сеточку десяток молочных початков для себя и кроликов. Подъезжая к безлюдным дорфам, спускал цепь со звездочки, стучался-звонил в дверь или калитку и просил, улыбаясь, какие-нибудь плоскогубцы. Очень часто к нему выходили молодые сельские дамы и барышни, радушные и услужливые. Через пару минут Ханс уже молотил свой репертуар, шутил, веселил, вставал в разные позы, – бацилла актерства активизировалась в нем, как змея на солнцепеке, свивалась в кольца и делала броски, – он внезапно выпаливал рискованные комплименты и едва удерживал свою дергающуюся руку от шлепка. Потом проталкивал адрес, номер телефона, настаивал, чтоб они были записаны. Солидно, членораздельно пояснял. Это. Мой. Дом. Делал значительную паузу. Приглашал в гости. Одним пальцем набрасывал цепь обратно и укатывал, оставляя о себе неплохое впечатление. Ехал в другой дорф.
Свою деревенскую гостью он вел сначала в сад и огород. Знакомил с владениями и выдирал по пути тут и сям сорную траву. Гостья с вежливой охотой сразу включалась в непраздный досуг, шла следом и тоже рвала. Осмотр теплицы также сопрягался с каким-нибудь занятием. Ханс начинал подвязывать будто бы вчера упавшие стебли томатов, а гостья помогала: разматывала рулон синтетического шпагата, нарезала, складывала обрезки в отдельное ведерко, обрывала ветвистые пасынки, уносила зелень в компост, поливала, рыхлила, полола, смахивала паутину и поддерживала ноги Ханса, стоящего на хлипкой стремянке.
Приезжала другая гостья, – они вместе собирали уже поспевшие помидоры, и приятная тяжесть корзинки ложилась в женскую руку намеком на ряды банок с консервированными овощами где-нибудь в кладовой и – на зажиточность. Трудолюбие Ханса нравилось ей. Гостья задумчивыми движениями стряхивала желтую томатную пыльцу, обсыпавшую ее глубоко дышащий бюст. Всем гостьям был непременно показан крольчатник и названо количество кроликов. Каждая помогала раздать сено и траву, налить воду в поилки. Если гостья неосторожно замечала, что в клетках нечисто, – что ж, Ханс был не против навести порядок, он вставлял в ее руку скребок, а сам поддевал вилами тяжелые, как чугунные плиты, слежавшиеся навозные пласты, весь поднатуживался и, крякая, бросал их в корыто.
Смрад поднимался и освобожденно расправлял исполинские крылья. Близкое окно кухни Урсулы захлопывалось первым, а кто-то из дальних соседей вдруг бросал дела в саду и тревожно оглядывался, словно услышал пушечный выстрел.
Возможно, в качестве пролога к тем действиям, которые Ханс применял вечером ко всем гостьям за чашечкой кофе в темной гостиной, он устраивал в крольчатнике развлечение: вытягивал за уши испуганную самку и сажал в клетку к самцу. Кролик немедленно прижимал гостью к навозу, прыгал, будто играл в чехарду, и, не перепрыгнув, с визгом сваливался набок. Хотя вряд ли Ханс заботился об эротической подготовке больше, чем кролик. Он случал кроликов часто. Он хотел, чтоб их было много.
Полная впечатлений, натрудившаяся гостья не всегда уезжала домой и была похожа в постели на жену. Лежала камнем. Щепетильный Ханс спрашивал:
– Ты не громко кричишь, шацхен?
В каждой второй после такого вопроса открывалось второе дыхание. Предстояло такое, что голос ее страсти мог разбудить весь дорф. Однако первой подавала голос кровать. Ханс пробивал дорогу к видению розового зева госпитальной вазочки, а пружины начинали бурное, хриплое и визгливое обсуждение происходившего. Очень скоро Ханс замирал в локальном ощущении на самом конце самого себя, – тогда удовлетворенно смолкала и кровать. В оглушительной тишине он шептал:
– Было хорошо… Правда, шацхен?
Не ждал ответа, засыпал. Но еще, раза два, просыпался и будил гостью. Некоторые после двух или даже одной отработки у Ханса больше не приезжали. Другие жили неделями, иные – месяцами, по эстафете поддерживая чистоту в доме, порядок в саду и крольчатнике. Ханс был очень трудолюбив, когда проводил показательную экскурсию. Но наступали совместные будни. Оказывалось, что все свои силы и время он отдает работе в садовом хозяйстве. Он приезжал поздно и таким уставшим, что забывал завести велосипед в каморку, оставлял у калитки. Тихо плелся на кухню, глотал приготовленный подругой ужин, благодарно глядя на нее, и едва мог вымолвить:
– Кролики накормлены?
Как добрые семейные партнеры, Ханс с подругами закупали раз в неделю съестное. Он с готовностью держал в кулаке купюрку, свой вклад в общий стол. На другую неделю, в момент расчета у кассы, Ханс охлопывал карманы, улыбался и глядел растерянно:
– У тебя есть деньги? У меня нет…
И шацхен расплачивалась своими. Среди прочих, проживших у Ханса недолго, была подруга – маляр. Она по-рабочему смело, как в возведение общего дома социализма, поверила в построение семьи с Хансом. Нужно только стараться, больше работать, тогда все пойдет на лад! И принялась за дом: купила на свои деньги много краски, – у Ханса как раз не было ни пфеннига, – зашкурила и освежила все двери, рамы окон, полки кладовых и простенки в разных кладовках, так аккуратно и сноровисто работая, что Ханс не мог нахвалиться. Он только восхищенно приговаривал:
– Ах, моя шацхен! Ты такая старательная! Наш дом – это главное!
Однако деньги за покраску Ханс не вернул и после получки. Не отдал даже половины, и расточительная малярша вдоволь накушалась пустого супа из капусты. Пока не поняла – строительство семьи и дальше пойдет однобоко: Ханс будет выносить благодарности, а она – вкалывать и иметь беспокойные ночи.
Еще одна прожила в доме совсем, что ли, месяца три, но Ханс успел убедить ее в необходимости углубить и расширить прудик в саду. Еще не получив от подруги денег, Ханс бескорыстно и радостно рыл землю, не тая причины энтузиазма: это будет бассейн для нее, для его шацхен! Напрасно она уверяла его, стоя на краю ямы, что не умеет плавать. Он рыл и рыл, и любовь победила: деньги для покупки толстой пленки она ему все-таки дала. Вскоре пленка уже лежала на дне пруда, надежно и безвозвратно залитая водой. Там развелись водоросли, лягушки и любимые Хансом дафнии, возбуждавшие в нем сентиментальную мечтательность.
Бывало, что подруги кричали по ночам. Случалось жаркое лето и накаляло оба этажа дома. Ханс с очередной шацхен спали в подвальной прохладе стиральной комнаты, на старой кушетке. В подвале толпами бегали мыши, мохнатые пауки тянули свои сети прямо над спящими, иногда оступаясь и съезжая на лица.
– Ах, глупенькая шацхен!
Ханс стряхивал с одеяла мышь, журил дрожащую подружку. Она разбудила его из-за такой мелочи! В самом деле, по каким только пустяковым поводам женщины не уходили от Ханса! Одна ушла, даже смешно сказать из-за чего!