109176.fb2
Рисунки На Крови
by Poppy Z Brite
1993
Пролог
“Искусство-не зеркало, а молоток…”
Надпись на доске в лаборатории медиа в МИТ
(доме первых хакеров), приписывается
Бертольду Брехту.
Потерянная Миля, что в Северной Каролине, летом 1972 года была немногим больше нароста на трассе. Главная улица в тени десятка огромных раскидистых дубов и ореховых деревьев была обрамлена дюжиной еще более раскидистых южных домов, которые оказались слишком далеко от хоженых дорог и потому не пали жертвой мародерства в Гражданскую воину Разрушения и радости побед последних десятилетий тоже как будто обошли городок стороной, во всяком случае — па первый взгляд. Можно. было подумать, что сама эта местность уплыла в гораздо более мирные времена, что “пацифик” парит здесь естественно и его нет нужды носить как герб на знаменах или на шее.
Как и можно подумать, если проезжаешь городок насквозь, не останавливаясь. Задержись ненадолго — и увидишь знаки перемен. Буквальные, такие, как плакаты в окнах музыкального магазина, который позднее станет “Вертящимся диском”, но пока еще известен как “Колесико шпоры”. Несмотря на название и фанерный ковбойский сапог над дверью, тем, кому захочется песен о Господе, пистолетах и славе, придется отправиться в “Са-Рай пластинок Ронни” в Коринф. “Колесико шпоры” давно уже захватило новое время, и плакаты в окнах пестрят психоделическими узорами и красками кричат сумасшедшими, гневными словами.
И граффити. ОСТАНОВИ ВОЙНУ над вырастающим из стены грозящим кому-то красным кулаком, ОН ВОССТАЛ с наброском гневного и страстного лица не то Иисуса Христа, не то Джима Моррисона. Буквальные знаки.
Или знаки-метафоры, такие, как изувеченный мальчишка, сидящий теперь в ясные дни со стариками перед входом в “Скобяную лавку фермера” В другой жизни его звали Джонни Уигерс, и он был добродушным парнишкой с открытым липом. Большинство старожилов помнят, как в те годы покупали ему шоколадку или содовую, а позднее тайком выносили ему пару пива. Теперь мать каждый день возит его в кресле-каталке по Пожарной улице, подкатывает кресло к стене — так, чтобы он мог послушать их болтовню и поглядеть на бесконечные партии в шашки, которые они играли на побитой от времени доске наборами пурпурных и оранжевых крышек от “Нихай” Пока ни один из стариков так и не собрался с духом попросить се больше этого не делать.
Джонни Уигерс сидел тихо. Приходилось. Он наступил на полевую мину вьетконговцев и надышался огнем, от чего остался без языка и голосовых связок. Лицо его превратилось в неузнаваемый кусок плоти, если не считать одного глаза, бессмысленно поблескивающего посреди развалин лица, будто глаз птицы или рептилии. Обе руки и правая нога остались на той же войне; левая нога кончалась прямо над коленом, и мисс Уигерс неизменно настаивала на том, чтобы закатать штанину над ней — проветрить свежий шрам. Старожилы сутулились над своими шашками, говорили меньше обычного, время от времени поглядывая на жалкую обнаженную культю, слабо вздымающийся торс, только не на искромсанное лицо. Все они надеялись, что Джонни Уигерс вскоре умрет.
Буквальные знаки времени и знаки-метафоры. Десятилетие любви ушло, боги его мертвы или растеряли свои иллюзии, ярость его мутировала в самодостаточное беспокойство. Единственной константой была война.
Если Тревор Мак-Ги и сознавал что-нибудь такое, то лишь смутно: впитывая увиденное, по ни на чем не останавливаясь взглядом. Ему только что исполнилось пять лет. Он уже видел репортажи из Вьетнама в теленовостях, хотя теперь телевизора у них не было. Он знал: его родители считают, что война — это неправильно, но говорят о ней как о чем-то, что нельзя изменить, как, например о дождливом дне, когда хочется играть во дворе, или как о ссадине на локте.
Мама рассказывала о маршах мира, па которые она ходила до рождения мальчиков. Она слушала пластинки, которые напоминали ей о тех днях и делали ее счастливой. Когда папа теперь слушал эти пластинки, они его как будто печалили Тревору нравилась вся музыка, особенно джазовый саксофонист Чарли Паркер, которого папа всегда звал Птицей. Еще ему нравилась песня, которую пела Дженис Джоплин и в которой было имя его папы. “Я и Бобби Мак-Ги”
Тревору хотелось знать все слова, чтобы самому петь эту песню. Тогда он мог бы делать вид, что она просто о том, как они с папой катят по дороге, без мамы или Диди — только вдвоем Тогда он мог бы ехать на переднем сиденье рядом с папой, а не торчать позади вместе с Диди, как младенец.
Он заставил себя не думать об этом. Где могут быть мама и Диди, если не здесь? В Техасе или в том городе, откуда они уехали два дня назад? В Новом Орлеане? Если не быть осторожным, можно и до слез себя довести Он не хотел, чтобы мама или маленький братик остались в Новом Орлеане Плохо в этом городе. Дома и улицы там темные и старые, в таких местах, наверное, живут призраки. Папа говорил, что там есть настоящие ведьмы и, может, даже зомби.
И папа напился. Мама отправила его напиваться одного, сказала, это может пойти ему на пользу. Но папа вернулся в окровавленной футболке, и пахло от него болезнью. И пока Трев лежал, вернувшись калачиком на гостиничной кровати и, обнимая брата, зарывался лицом в мягкие волосики Диди, папа положил голову маме на колени и заплакал.
Но это были совсем не несколько слезинок, как когда умер их старый пес Чокнутый — еще в Остине. Глубокие рыдания-спазмы, от которых папино лицо стало ярко-красным, и из его носа на ногу маме падали сопли. Так, как плакал Диди, когда ему было больно или очень-очень страшно. Но Диди только три года. А папе — тридцать пять.
Нет, Треву не хотелось возвращаться в Новый Орлеан и не хотелось, чтобы мама или Диди оставались там. Он хотел, чтобы они все были вместе и ехали туда, куда они едут сейчас. Они проехали указатель, на котором было написано ПОТЕРЯННАЯ МИЛЯ, Тревор прочел его вслух. Он в прошлом году научился читать и теперь учил Диди
— Прекрасно, — сказал папа. — Ну просто прекрасно. Нам удалось не просто потеряться на трассе больше чем на милю — мы, черт побери, нашли милю.
Тревору захотелось рассмеяться, но, судя по голосу, папа не шутил. Мама промолчала, хотя Трев знал, что она жила в этих краях в детстве, когда ей было столько же, сколько ему. Интересно, рада она, что вернулась? Сам Трев считал, что в Северной Каролине красиво — сплошные огромные старые деревья и зеленые холмы. И длинные петляющие дороги, которые как черные ленты разворачиваются из-под колес “рэмблера”.
Мама, правда, рассказывала ему о месте, о котором она помнила с детства, называвшемся вроде бы Дьяволов Пятачок. Тревор надеялся, что они его не увидят. Дьяволов Пятачок — это такой круг посреди поля, на котором не растут ни трава, ни, цветы, куда не заходят звери. Если бросить в этот круг ночью мусор или палки, к утру они исчезнут, как будто их отшвырнуло раздвоенное копыто и они приземлились аж в самом аду. Мама сказала, что считается, будто Дьявол топчется по этому месту всю ночь, придумывая, какое зло совершить на следующий день.
(“Вот-вот, забивай им голову, черт побери, христианской дихотомией, отрави им мозги”, — сказал папа, и мама послала ему “птичку”. Тревор очень долго считал, что “птичка” это что-то вроде “пацифика” — может, означает, что ты любишь Чарли Паркера, — и он ходил, счастливо показывая всем и каждому “птичку”, пока мама не объяснила ему, что это значит.)
Но Тревор решил, что даже Дьявола нельзя винить за то, что он хочет здесь жить. Тревор думал, что это самое красивое место на свете.
Теперь они ехали через город. Дома казались старыми, но совсем не страшными, как в Новом Орлеане. Большинство было из дерева, так что казались уютными и добрыми. Он увидел старомодную бензоколонку и забор из колес от повозки. На другой стороне улицы мама заметила группу подростков в бусах и попиленной джинсе. Один парнишка отбросил за спину длинный роскошный хайер. Постояв на тротуаре, ребята вошли в музыкальный магазин.
— Похоже, здесь есть какая-то своя тусовка. — Мама указала на них папе. — Возможно, здесь стоит остановиться.:
— Да это ж Трахозадвиль. Ненавижу южные городишки — стоит тебе здесь поселиться, и через три дня все уже знают, откуда ты, и на что живешь, и с кем спишь. — Папа погладил рулевое колесо; потом его пальцы конвульсивно сжались на баранке. — Думаю, мы таки доберемся до Нью-Йорка.
— Бобби, нет! — Мама положила руку на плечо папе. На солнце блеснули серебряные кольца. — Ты же знаешь, что машина столько не протянет. Что, если мы застрянем где-нибудь посреди трассы? Не хотелось бы идти стопом с детьми.
— Нет? Ты предпочитаешь застрять здесь? — Теперь папа отвлекся от дороги, чтобы уставиться на маму через черные очки, скрывавшие его светло-голубые глаза, так похожие на глаза Тревора. А вот у Диди глаза были мамины — огромные и почти черные. — Что мы тут будем делать, Розена? А? Что я буду делать?
— То же, что и везде. Рисовать. — Мама не смотрела на папу; ее рука все еще лежала у него на плече, но голова была повернута к окну, она глядела на Потерянную Милю. — Мы что-нибудь снимем, я найду какую-нибудь работу. А ты будешь оставаться дома с детьми, и нажираться здесь будет негде, и ты снова начнешь рисовать комиксы.
Было время, когда Трев встрял бы в разговор на стороне мамы, может, даже попытался бы подбить на это Диди. Ему правда хотелось остаться здесь. От одного вида этих мест внутри становилось так спокойно, а вовсе не сдавленно и больно, как в Новом Орлеане и иногда в Техасе. Он видел, что и мама здесь выглядит счастливой, во всяком случае, настолько, насколько она теперь вообще бывала счастлива.
Но он был не настолько глуп, чтобы прерывать родителей, когда они “дискутировали”. Вместо этого он стал глядеть в окно, изо всех сил надеясь, что они перестанут. Если бы только маме понадобились сигареты или если бы Диди запросился пи-пи или еще что. Его братик играл обтрепанной штаниной шорт, думал о чем-то своем и даже не замечал города. Трев ткнул его в руку.
— Диди, — прошептал он углом рта, — тебе не нужно снова пи-пи?
— Не-а, — серьезно и слишком громко проговорил Диди. — Я в прошлый раз ходил.
— Черт побери, Тревор, — папа ударил ладонями по баранке, — не подзуживай его слабый мочевой пузырь! Ты знаешь, что значит останавливать машину каждый час? Это значит, что ее снова приходится заводить. А ты знаешь, что происходит, когда заводишь машину? Она жрет бензин. А это стоит денег. Так что решай, Трев, ты хочешь остановиться поссать или хочешь сегодня ужинать?
— Ужинать, — ответил Тревор.
Он чувствовал, как на глаза наворачиваются слезы, но знал, что, если заплачет, папа так и будет его донимать. Раньше папа был другой, но теперь, если Трев даст отпор и скажет что-нибудь в ответ — пусть даже это будет уступка, — папе, может, будет стыдно и он оставит его в покое.
— Ну и ладно, тогда отстань от Диди.
Папа прибавил газу. Тревор и так мог сказать, что папа ненавидит город так же сильно, как они с мамой ему рады. Диди, как обычно, пребывал в прострации.
Папа теперь специально не остановится, вообще ни для чего. Трев знал, что машина вскоре сломается, во всяком случае, мама так сказала. А если это правда, то хорошо бы она взяла и сломалась прямо здесь. Он думал, что в таком месте папе будет хорошо, если он только согласится попробовать.
— Черт ПОБЕРИ!
Папа сражался с рычагом передач, ударяя по нему основанием ладони. Что-то внутри машины грохнуло и жутко задрожало; потом из-под капота показался жирный черный дым. Затормозив, машина остановилась на поросшей травой обочине дороги.
Тревору вновь показалось, что он вот-вот заплачет. Что, если папа знает, что он хотел, чтобы машина сломалась прямо сейчас? Что тогда сделает папа? Опустив взгляд, Тревор заметил, как крепко сжались его кулаки на коленях джинсов. Осторожно он разжал одну ладонь, потом другую. Ногти оставили жгучие красные полумесяцы в мягкой плоти ладоней.
Пинком открыв дверцу “рэмблера”, папа выскочил наружу. Они уже проехали и центр, и окраину города, и по обеим сторонам шоссе теперь расстилались зеленые и пахнущие сыростью поля. Тревор увидел несколько клубков извивающейся лозы, усыпанных крохотными пурпурными цветами, которые пахли, как содовая с грейпфрутом. Они уже много миль видели это растение. Мама называла его кудзу и говорила, что оно цветет только раз в семь лет. Папа, фыркнув, заявил, что этот пожирающий урожаи паразит ничем не возьмешь, разве что облить бензином и поджечь.
Папа отошел от машины к кучке деревьев неподалеку от дороги. Он остановился спиной к “рэмблеру”, его опущенные по бокам руки сжались в кулаки. Даже на расстоянии Тревор видел, что папу трясет. Мама говорила, что папа — сплошной комок нервов, она даже больше не варила ему кофе, потому что он от него только нервничал. Но иногда папа больше чем нервничал. Когда он становился таким, Тревор кожей ощущал исходившую от него слепую ярость, еще более раскаленную, чем мотор машины, ярость, которая не знала таких слов, как “жена” и “сыновья”.
И все потому, что папа не мог больше рисовать. Но почему? Как может что-то, что было у тебя всю жизнь, что ты любил делать больше всего, просто взять и уйти?
Распахнулась мамина дверца. Когда Тревор поднял глаза, се длинные ноги в светлых джинсах были уже за порогом машины, и она смотрела на него поверх спинки сиденья.