10957.fb2
Матвеев стоял перед женой хмуро, полуприкрыв глаза тяжелыми веками. Но все-таки видел ее сейчас всю, как она есть: молодую, в летящей ее раскосости, с круглым свежим лицом. Ждал от нее попреков и слез, на которые Ирина падка. Соня — та не плакала сроду. Чувствовал сейчас жалость, тяжелую, как плита, к своей молодой жене, к сыну Славику, искал про себя такие слова, чтоб она поняла. Но не находил. А ведь надо как-то сказать, что не задалось, что он уж, видно, не может, не начать ему новой жизни, и вся жизнь его все равно зависит от Сони, что она ему нынче вечером скажет. Хоть и знал он — что. И еще сказать, что его снимают, это Ирине важно как раз, может, это ей облегчит…
Мимо шли из депо машинисты, тоже с собрания, и было неловко вот так стоять с ней на лестнице. Раздражение поднималось, что не могла уж дождаться дома, прибежала к депо. Соня не побежала бы.
— Ну? — сказал Матвеев.
Но она все молчала. И только держала его за руку. Это тоже было неловко перед людьми. Никаких других чувств не вызывало в нем.
— Я ночью тебе звонила в депо…
— А чего звонить? Не в кабинете же сплю.
— Я понимаю, Гура, — заторопилась.
Матвеева, как всегда, покоробило это «Гура», как она его называла. Почти — кура. Может, и так, конечно.
Ирина сразу заметила, что поморщился, крепче стиснула ему руку.
— Ну, не буду, знаю — тебе не нравится, оговорилась. Я глупая, знаю. Ночью лежала, думала. Не знаю, как тебе и сказать, чтобы поверил. Я ж понимаю: ты домой не пришел не потому, что дела. А просто тебе не хочется приходить. Я ж вижу! Это я виновата…
— Дела готовил сдавать, ты тут ни при чем.
— Нет, я знаю. Я глупая. У тебя в депо неприятности, я ж от других все знаю. А ты молчишь. Я к тебе пристаю, цепляюсь по пустякам, попреки всякие, слезы. Ты все равно молчишь. А я ж потому цепляюсь, что мне все хочется, чтобы ты мне сам рассказал, заговорил бы со мной серьезно. Ну, как с женой. И понимаю: нет, не заговоришь. И от этого еще сильнее цепляюсь. А ты сердишься, хоть и молчишь, я вижу. И еще вижу, что ты ее все равно не можешь ни на минуту забыть. Это я так говорю глупо— забыть. Как можно забыть — жизнь вместе прожита. Но я ж вижу: ты с ней, хоть ты сейчас со мной…
Не этих слов ждал от Ирины Матвеев и теперь молчал. Славика даже не тронула, не бросила этой женской, обычной, гири — ребенок, — этого тоже он не ждал от Ирины.
— И еще я все думала. Снимут — не снимут… Ты почему-то думаешь — мне это надо. Да не надо мне это, если тебе не надо! Я ж за тебя только переживаю. Чего мучиться? Подай заявление и уходи. Хочешь — на линию, хочешь — еще куда. Тебя же всюду возьмут! Славик уже большой, скоро год, я вот-вот работать начну, ты об нас не думай…
Вот так Гурий Степаныч! И жены ты не знаешь.
— Я камнем тебе не хочу, Гурий, быть, — поглядела бесстрашно. И раскосость ее была сейчас, как лучи на его тяжелом лице.
Неожиданная твердость ее и то, что она не плакала, а смотрела сейчас на него просто, доверчиво и серьезно, как на взрослого — девочка, делало невозможным сказать ей все, что готовил сказать Матвеев. Да он сейчас уже и не чувствовал того, что раньше хотел сказать. Какая-то новая, незнакомая прежде жалость, облегчающая и чистая — к ней, к себе, — поднималась сейчас в груди и ширила сердце.
Это тоже была, наверно, любовь. Но другая, не та, к которой он привык в своей жизни, и потому он не знал еще, что это — тоже любовь. Только знал уже, что, раз приняв на себя ее жизнь, никогда не оставит он эту женщину, близость с которой никогда еще не ощущал он так остро, как сейчас — на служебной лестнице, рядом с бегущим мимо народом. И к Соне сегодня вечером не пойдет. Шурку только увидеть, как там она сдала.
— Я тебя задержала. Иди, торопишься.
— Ничего, успею…
14.33
Состав машиниста Комарова — тридцать первый маршрут — заканчивал посадку на станции «Новоселки» по первому пути.
Ничего, стоянку чуть сократили, зато отход — точно по графику.
В третьем вагоне Антон достал уже черепаху из сумки, пустил ее на сиденье, благо свободно. Черепаха вынула голову и огляделась. Женщины поблизости заулыбались, как всякой живности. Маленькая девочка в белой пуховой шапке сползла с материнских коленок, подбежала и уставилась завороженно.
— Можешь потрогать, — сказал Антон.
Но девочка боялась потрогать, глядела завороженно.
Ольга Сидоровна чуть приоткрыла кошелку, показался глянцевый нос, втянул с чувством воздух, черный глаз зыркнул.
— Ну-ну, Мавр, потише, — сказала шепотом. Глаз сразу убрался, нос задышал ровнее. Старушка напротив удивилась, что женщина что-то шепчет своей кошелке. Но сразу забыла. Высокий мужчина с желтым портфелем влетел через двери, будто за ним гнались. Плюхнулся рядом.
— Опаздываю! — сообщил еще сгоряча.
Старушка только хотела заговорить, мол, тоже опаздывает внука забрать из школы, весь дом на ней, всюду надо поспеть.
Уже замкнулся, будто портфель. Сидел теперь важно, как не бежал.
В последний момент дед Филипп влетел еще петушком. Мелко переступил. Вместился между старушкою и мужчиной, хоть свободных мест много. Глянул востро вокруг. Ощутил себя молодым и бодрым, как давно уж себя не помнил. Ехал все-таки на Владимирский рынок за розами для Физы Сергеевны. Эти сварились в ванной, он купит другие, лучше. Представлял, как она покраснеет. «Ну что вы, Филипп Еремеич! Зачем же?!» Маленькие сережки будто позванивают у ней в ушах, и простой камень вдруг вскинется огоньком. Сроду цветов не покупал женщине. А теперь покупает розы. И от этого было в деде Филиппе сейчас молодое удивление перед самим собой и благодарность к Физе Сергеевне…
Двери уже закрывались.
Но Хижняк все же успел протиснуться. Ввинтился, как змей. Сразу встретился взглядом с насупленным взором машиниста Голована. Будто и не заметил его насупленности, обрадовался:
— О, знакомый! Я правильно влез? Кто машинист?
— Комаров…
— Правильно. Его и ловлю, опять чуть не прозевал. А вагон?
— Четвертый…
Голован отвечал неохотно, почти не разжимая маленьких твердых губ. Этого, длинного, еще нанесло, будет теперь приставать.
— Далеко сел, — огорчился Хижняк. — Ладно, перебегу,
Но больше не стал вязаться. Выкинул поперек прохода тощие ноги, вцепился в невидимую точку глазами и вроде примолк надолго.
Была для Голована особая мстительная сладость сейчас, чтоб «на ковер» к начальнику его доставил именно Комаров-старший. Непонятно даже, чего ж тут мстительного, но именно так. Давай, вези. Сынок мне сделал, и ты вроде тоже руку теперь приложишь. А садиться надо было поближе, это длинный прав. Кабы поближе, можно б на «Триумфальной» успеть подойти к кабине, сказать пару слов…
14.33
На Третьем Круге в центральной диспетчерской было тихо.
Часы пощелкивали. Толстая муха билась грудью, в стекло. Солнце, сместившись на небе, глядело теперь прямо в окна, но жар от него был еще весенний, с прохладой. Летом пульт накаляется, как утюг, дышать за ним нечем. Желтые черточки вспыхивали на пульте. Сменялись красным пунктиром по графику. Гасли. Вечность какая-то была в этом. И грусть сейчас для оператора Нины Тарнасовой — три недели до пенсии. Но она не хотела больше про это думать, устала, хватит.
— Ксан, еще что-нибудь загадай!
— Погоди. Дай вспомнить.
Со Второго Круга притащили горячий чайник, и Ксана сейчас с удовольствием потягивала из кружки, горячий и сладкий. Заедала сладкой булочкой с сыром, прикусывала конфету. И сосиска еще была, угостили. С той же сладкой булочкой Ксана умяла сосиску.
— Не могу глядеть, как ты ешь. Все в одну кучу!