109791.fb2
Он как будто прочел мою мысль и сказал:
— Это напоминает мне мою тюрьму.
Он сказал «мою» тюрьму, и его дрожащий голос прозвучал так, как будто он вспомнил нечто дорогое его сердцу. Потом он продолжал:
— Вы недавно сказали нечто — не знаю, думали ли вы при этом что-нибудь особенное. Вы сказали: «Все это как сон, который снится кому-то другому про нас!»
Я хотел ему ответить, но он не дал мне говорить, он продолжал:
— Скажите, вероятно, многие ломали себе голову над тем, как я мог позволить запереть себя? Думали: почему Оскар Уайльд пошел в тюрьму? Почему он не всадил себе пулю в лоб?
— Да, многие думали так.
— И вы?
— Я думал: у него на это есть какая-нибудь причина. Ганс Лейс также пошел в тюрьму.
— Да, — Ганс Лейс! Но что у него общего со мной? Ганс Лейс дал ложную клятву ради любимой женщины; он поступил благородно, и ни один порядочный человек не нашел, что он запятнал свою честь. Мало того, вся образованная чернь сделала из него мученика, потому что он пострадал за женщину! Эти же самые люди оплевывают меня за то, что я презирал женщину! И потом Ганс Лейс здоровый, сильный фриз, молодой, помешанный на идеалах народный трибун, — разве мог он пострадать от тюрьмы? Душа его никогда не страдала, и года через два его тело выздоровеет после тюремного воздуха. А Оскар Уайльд не был больше молод, он не был из народа, он был настолько же изнежен, насколько тот был закален. Оскар Уайльд, этот аристократ до мозга костей, каких не было больше со смерти Вилье, — Оскар Уайльд, который из жизни сделал искусство, как никто до него в трех королевствах. И все-таки он пошел в тюрьму, да еще в английскую, в сравнении с которой вашу немецкую тюрьму можно назвать богадельней. Он знал, что его замучают до смерти, медленно, жестоко, и он все-таки пошел туда. А не убил себя.
— Но почему же? — спросил я.
О. У. посмотрел на меня; по-видимому, он ожидал от меня этого вопроса.
Медленно он произнес:
— Вы сами сказали, почему: потому, что все это лишь сон, который снится другому о нас.
Я посмотрел на него, он ответил на мой взгляд.
— Да, — продолжал он, — так это и есть. Я попросил вас прийти сюда, чтобы объяснить вам это.
Он стоял с опущенными глазами и пристально смотрел на воду, как бы прислушиваясь к тихому всхлипыванию волн. Раза два он провел указательным пальцем левой руки по колену, как будто бы собираясь писать буквы. После некоторого молчания он спросил, не поднимая глаз:
— Вы хотите выслушать меня?
— Конечно.
О. У. раза два глубоко вздохнул:
— Для меня не было никакой необходимости идти в тюрьму. Уже в первый день в суде мой друг незаметно передал мне револьвер, тот самый револьвер, которым застрелился Кирилл Грахам. Это был прелестный маленький револьвер, на котором был герб и инициалы герцогини Нортумберландской из рубинов и хризобериллов. Эта изящная игрушка была достойна того, чтобы Оскар Уайльд пустил ее в ход. Когда я после заседания суда снова вернулся в тюрьму, то я целый час играл с этой игрушкой у себя в камере. Я положил ее с собой в постель, положил рядом с собой и заснул со счастливым сознанием того, что у меня есть друг, который избавит меня от сыщиков даже в том случае, если суд признает меня виновным, что я тогда считал невероятным.
В эту ночь мне приснился странный сон. Я увидал рядом с собой какое-то необыкновенное существо, какую-то мягкую, моллюскообразную массу, которая в верхней части переходила в гримасу. У этого существа не было ни ног, ни рук, оно представляло собою большую продолговатую голову, из которой, однако, каждую минуту могли вырасти длинные, покрытые слизью, члены. Все это существо было зеленовато-белого цвета, оно было прозрачное и перерезано линиями во всех направлениях. Вот с этим-то существом я разговаривал, сам не помню, о чем. Однако наш разговор становился все возбужденнее, наконец эта рожа с презрением расхохоталась мне в лицо и сказала:
— Убирайся вон, ты не стоишь того, чтобы с тобой разговаривать!
— Что? — ответил я. — Это сказано довольно сильно! Что за нахальство со стороны существа, которое не что иное, как мой безумный сон!
Рожа скривилась в широкую улыбку, задвигалась и пробормотала:
— Нет, как вам это нравится! Я твой сон? Извини, мой бедный друг, дело обстоит совсем иначе: я вижу сон, а ты только маленькая точка в моем сне.
И рожа захихикала, вся она превратилась в громадную маску, широко ухмыляющуюся. Потом она исчезла, и перед собой в воздухе я видел только широкую, уродливую улыбку.
На следующий день председатель суда задал мне вопрос, касающийся моих отношений с Паркером:
— Так значит, вам нравится ужинать по вечерам с молодыми людьми из народа?
Я ответил:
— Да! Во всяком случае это приятнее этого перекрестного допроса.
При этом ответе публика в зале разразилась громким хохотом. Судья позвонил и предупредил, что если это еще раз повторится, то он велит очистить залу. Тут только я обернулся и посмотрел в тот конец залы, который был предназначен для публики. Но я не увидел ни одного человека, все пространство занимало то ужасное уродливое существо, которое я видел во сне. Отвратительная гримаса, которая мучила меня всю ночь, расплывалась по всей его роже. Я схватился рукой за голову: неужели это возможно, что все, что происходит здесь, одна лишь комедия, чепуха, которую видит во сне то безобразное существо?
Между тем судья сделал еще какой-то вопрос, на который ответил Траверс Хумпрейс, один из моих защитников. Из глубины залы снова раздался заглушенный смех. По-видимому, рожу передернуло, и она прыснула со смеху. Я закрыл глаза и с минуту судорожно сжимал веки, потом снова бросил быстрый взгляд назад. Тут я заметил наконец на скамьях людей: там сидели Джон Лэн, мой издатель, леди Уэльшбери, а рядом с нею молодой Хольмс. Но среди них, в них, над ними — везде улыбалось странное существо; из него-то и исходил сдерживаемый смех.
Я принудил себя отвернуться и не оборачивался больше. И все-таки мне было очень трудно следить за ходом дела, я все время чувствовал за своей спиной эту подлую, улыбающуюся рожу.
Но вот господа присяжные заседатели сказали, что я виновен. Четыре мелких маклера, пять торговцев бумажными товарами, мукой или виски, два учителя и один очень уважаемый мясник отправили Оскара Уайльда в тюрьму. Это, действительно, было очень смешно.
Оскар Уайльд остановился, он засмеялся; и при этом он бросал в воду маленькие камешки.
— Действительно, смешно! Что за идиоты!.. Знаете ли вы, что суд — всякий! — самое демократическое и самое плебейское учреждение из всех, какие только существуют на свете? Только у простолюдина есть хороший суд, который способен судить его: судьи стоят несравненно выше его, и так это и должно быть! А мы? Ни с одним из моих судей я никогда не мог бы сказать и двух слов; ни один из них не знал ни единой строчки из моих произведений — да и для чего им знать их? Ведь они все равно ничего не поняли бы. И эти почтенные люди, эти жалкие, маленькие червяки осмелились засадить Оскара Уайльда в тюрьму! Очень смешно, право! Только эта мысль и занимала меня, когда я вернулся в свою камеру. Я играл с нею, я варьировал ее, я придумал с дюжину афоризмов из нее, и каждый афоризм стоил больше, чем жизнь всех присяжных заседателей в Англии за все славное царствование доброго короля! И я заснул в прекраснейшем настроении духа и очень довольный собой; уверяю, что мои афоризмы были очень хороши, очень хороши. Для тех, кто приговорен к нескольким годам тюрьмы, бодрствование представляет муку — так говорят, по крайней мере, — а сон, благодеяние. Со мной было другое. Едва я успел заснуть, как передо мной стояла отвратительная рожа.
— Послушай, — сказала она мне и ухмыльнулась самодовольно, — ты — очень забавный сон!
— Убирайся вон, — крикнул я, — ты мне надоела! Не могу терпеть таких самодовольных рож из сновидений!
— Все та же упорная глупость, — добродушно засмеялось безобразное существо. — Ведь ты мой сон!
— А я тебе говорю, что это как раз наоборот! — закричал я.
— Ты очень заблуждаешься, — сказала рожа.
Тут поднялся долгий спор, во время которого каждый хотел доказать свою правоту; противное существо разрушало все мои доводы, и чем я становился возбужденнее, тем спокойнее и самоувереннее оно смеялось.
— Если я твой сон, — крикнул я, — то как же это может быть, что ты говоришь со мной по-английски?
— Как я говорю с тобой?
— По-английски! На моем языке, — сказал я торжествующе. — А это доказывает…
— Какой же ты смешной! — хохотала рожа. — Я говорю на твоем языке? Нет, само собой разумеется, что ты говоришь на моем! Вот сам обрати на это внимание!
Тут только я заметил, что мы, действительно, разговариваем не по-английски. Мы разговаривали на каком-то языке, которого я не знал, но на котором я, однако, хорошо говорил и который я понимал; он не имел ничего общего ни с английским языком и вообще ни с каким другим на свете.
— Теперь ты видишь, что ошибался? — хихикала круглая рожа.