11052.fb2
Они вспоминали школу, болтали, шутили, совсем как в прежние времена.
— Ничего, девочки, — Гаранфил тоном старшей успокаивала подруг. Наберитесь терпения. И в один прекрасный день явится тот единственный, молодой, красивый…
— Красивый, — фыркнула Наргиз, — с пустым карманом. Нет, милая, молодой, красивый — это уже было. Все, кажется, было уже. Толку не было.
— Да, да, — кивнула Севиль. — Пусть бы лучше как твой Магеррам. Красотой не пообедаешь. А жизнь коротка. — Она прислушалась к бою массивных часов. — Кстати, а где он? Ай, засиделись мы у тебя!
Когда подруги ушли, Гаранфил с облегчением вздохнула, подумала, хорошо, что задержался Магеррам на работе. У этой Наргиз глаза так и стреляют по сторонам. Правда, за все эти годы Магеррам даже не посмотрел в сторону другой женщины. Но чем черт не шутит.
Это была, пожалуй, ее последняя встреча с бывшими одноклассницами, Гаранфил тогда ждала четвертого ребенка.
Нет, нет. Зря растревожил ее этот странный сон. Живая она, счастливая. Дети растут здоровыми, шустрыми. Магеррам по-прежнему балует подарками. В последнее время она пристрастилась к чтению; увлечется книгой, то чай свежий забудет заварить, то посуду ей мыть неохота. Мать ворчала, а Магеррам посмеивался. Иногда он брал в руки книгу, с любопытством, шевеля губами, прочитывал заголовок:
— «Ки-зи-ловый мост», Иль-яс Э-фен-ди-ев. А-а… Эфендиев. Солидный писатель. Про строительство, наверное, да?
— Про любовь, — сказала Гаранфил. — Рассказать?
Он любил слушать ее пересказы; она так увлекалась, так живо проигрывала сцены, диалоги, радости и страдания героев, что Магеррам говорил:
— Слушай, боюсь, кто-нибудь узнает, в театр тебя артисткой заберут! Как это ты все запоминаешь, что он сказал, что она? Расскажи, расскажи, прошу тебя.
Он поудобнее усаживался в глубокое мягкое кресло и, прихлебывая чай, делал вид, что слушает.
Смысла слов он почти не улавливал, просто смотрел, как горячится Гаранфил, — глаза делаются блестящими, как умытые дождем каштаны, тонкие, розоватые ноздри трепещут, как лепестки цветущей айвы, красивые белые пальцы теребят по-домашнему выпущенную из-под платка косу.
Правда, сначала он боялся всех этих стихов, романов, что каждый раз притаскивала она из родного дома, он-то знал коварное свойство книг, человек, который много читает, много думает. А зачем его Гаранфил много думать? Мало ли до чего она может додуматься? Хотя с другой стороны разные книги бывают. «Королева Марго», например, хорошая книга. Когда Гаранфил читала ее — а читала она ее не раз, — делалась беззащитной какой-то, все вздыхает: «Какое ужасное было время, ужасные люди» — и жмется к Магерраму в постели. Такой он любил ее — расслабленной, томной и, как он подозревал, немного королевой Марго в душе.
И потом, пусть лучше женщина свободный час потратит на книгу, чем по соседям ходить. Нет, у Гаранфил такой плохой привычки не было, молодец Бильгеис, в строгости дочку воспитала… Он и сам с первых дней ей внушал, как завистливы и коварны люди и что «дом, разрушенный соседом, сам бог не сможет восстановить».
«На нашей улице таких людей не было», — обиженно возразила ему как-то Гаранфил.
Магеррам тогда посмеялся над ней. «На вашей улице некому было завидовать».
Господи, как она красива! Двадцать восемь лет скоро, а все как девочка. Что она там рассказывает? Наверно, очень интересное что-нибудь, вроде «Королевы Марго» или «Лейли и Меджнун»…
— Ты меня слушаешь, Магеррам?
— Да, да, душа моя.
— …И вот когда Гариб сломал ногу, Сария просит у Адиля машину отвезти его в больницу. Адиль не хочет. Тогда она садится за руль и сама, понимаешь, сама везет Гариба в районную больницу.
— Этого… как его… мужа? — неуверенно переспрашивает Магеррам.
— Да нет. Парня, которого любит. А он сидит рядом в кабине и…
— Постой, постой. Кто рядом — парень?
— Ах, какой ты непонятливый, Магеррам! Муж рядом, Адиль. Она не может видеть страдания человека, которого любит, и потому…
Магеррам насторожился.
— При живом муже любит какого-то парня? И, потеряв стыд, везет… Прямо на машине мужа? И этот муж рядом сидит?
— Ты пойми, она хочет, чтоб все по-честному, Магеррам. Она не хочет обманывать ни мужа, ни Гариба, ни себя. Она, Сария, все скажет, сама скажет мужу.
Кажется, никогда так не волновался Магеррам.
— Где ты взяла эту книгу, Гаранфил? — Он поднимается с кресла, вытягивается во весь рост, маленький, взъерошенный, со вжатой в сутулые плечи головой, рыжеватые глаза его мечут молнии, словно в дом его проникла нечистая сила.
Гаранфил обиженно опускает голову, не глядя, протягивает мужу зеленоватый том с глянцевито-тисненным корешком.
— Вот. Ты сам купил мне. Физули и эту… Очень хорошие книги.
— Иль-яс Э-фен-ди-ев, — по складам читает Магеррам, и клочковатые брови его гневно сходятся к переносице. — Кто бы мог подумать! Такой солидный писатель написал такую книгу. Чему она может научить честных женщин? И я собственной рукой принес ее матери своих детей! Подумал, про строительство этот «Кизиловый мост», про деревенскую жизнь… Ай-яй!
— Но это же книга, Магеррам, просто книга, — пытается успокоить всерьез расстроенного мужа Гаранфил.
— И ты думаешь, это эта… эта Сария поступила правильно? Не опозорила своего мужа? Нет, ты ответь, — он подозрительно оглядывает ее потухшее, почти виноватое лицо. — Ну скажи, разве я неправильно говорю?
— Правильно, — тихо отвечает Гаранфил и уходит в спальню.
Она садится на край постели и плачет, сама не зная почему. Ей вспоминается странный сон, лицо Эльдара в окне, и она плачет еще сильнее.
Когда приходит Магеррам, жена спит, натянув на голову одеяло. Он ворочается и думает, что это хорошо, когда человек быстро засыпает, очень хорошо для здоровья.
Магеррам устроился на хлебозавод еще во время войны, когда буханка хлеба на черном рынке стоила от восьмидесяти до ста рублей. У кого не было денег, случалось, расплачивались за хлеб золотом — обручальным колечком, часами, сережками.
Поэтому «свои люди» даже за место рабочего с Магеррама взяли немало. Пришлось несколько тысяч накопленных отдать, да еще в долги залезть.
Тяжелая, выматывающая эта работа отнимала все силы — иногда он не в состоянии был даже до трамвая дойти, устраивался где-нибудь на мешках с мукой, хоть оставаться на территории завода после смены официально запрещалось, но работники охраны понимали… А если и добирался домой, то падал, не раздеваясь, на старый, продавленный диван, долго стонал, поудобнее устраивая ноющее, как свинцом налитое тело. Восемь часов подряд приходилось перетаскивать деревянные ящики — в каждом по двадцать тридцать буханок. Сначала из пекарни в машину, потом из машины на прилавки магазинов. И за восемь часов ни минуты отдыха. Какой уж там отдых, когда очереди у магазинов выстраиваются с ночи. Начальство очень скоро приметило трудолюбивого, старательного рабочего. Он как-то очень неназойливо умел быть полезным, услужливым, никогда, даже в конфликтах, не позволял себе грубости.
И уже через полгода Магеррама перевели в экспедиторы. Новая должность не требовала физического напряжения, уже не надо было таскать тяжеленные ящики с хлебом. Здесь нужен был острый глаз, умение не сбиться со счета, даже если кто-то и старается отвлечь тебя при приеме и сдаче готовой продукции.
А главное — здесь, если ты с умом, можно было и подработать, сделать тот самый «чах-чух», на котором разворотливые люди сколачивали целые состояния.
Еще будучи рабочим, Магеррам с тайной завистью приглядывался к экспедитору Муршиду, Муршид выносил достаточно неучтенного хлеба с завода и свою долю, и складчика. Этот хлеб уже ждал у магазина доверенный человек Муршида — он-то и продавал.
Собственно, никаких особых хитростей в этом не было, Магеррам освоился быстро, и деньги потекли неиссякаемым ручейком. Но это ничего не изменило в тихом, вежливом и по-прежнему услужливом человеке. Без надобности Магеррам и копейки не тратил, хотя скрягой не был, нет, не был. Уж кто-кто, а он, Магеррам, успел узнать, что такое безденежье, навсегда запомнил присказку скуповатого дяди; мусоля пальцы над тощей пачкой купюр, вырученных от продажи самодельного табака, дядя бормотал, бывало: «Вот что говорят деньги — храни нас, не транжирь, и мы сохраним тебя от всех бед». Сколько раз убеждался Магеррам — дело, которое не мог провернуть самый влиятельный человек, делали деньги. В квартале лавочников, где он рос, деньгам поклонялись, как богу. И по мере того как наполнялась захватанными купюрами наволочка, втиснутая в свободный край толстого шерстяного матраса, тем больше захватывала Магеррама страсть к деньгам.
Он полюбил свободные вечерние часы, когда, изнутри запершись на ключ и занавесив окно, можно было вытянуть заветную полосатую наволочку и положить очередную кипу ассигнаций. А заодно пересчитать и все богатство.
Глубоко сидящие глаза его разгорались угольками, толстые губы двигались, напевая, бормоча что-то. «Даже сердечный друг может предать человека… На деньги можно положиться, как на скалу». Короткие сильные пальцы его в рыжеватом пуху ворочали, поглаживали, складывали по стоимости ворох новых купюр — червонец к червонцу, сотенная к сотенной.
Иногда ни денег, ни золота у человека не было: за муку, хлеб отдавали редкостные, красивые вещи — старинную посуду из серебра и фарфора, ковры ручной работы, украшения. Кое-что перепало и Магерраму. Эти высокие часы, что стоят в столовой и бьют каждые полчаса чистым, хрустальным звоном, отдал ему за две буханки старый врач. Заграничные часы, сто лет им, а время показывают точно. И зеркало в мельхиоровой оправе, которое так нравится Гаранфил… И еще кое-что из припрятанного на черный день.
Страшное это дело — нужда, голод. Только тот выстоял, пережил, кому было чем платить. Прав был отец. За все хорошее надо платить.