110615.fb2 Семь храмов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

Семь храмов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

Здесь, возле башни со скульптурами, я некогда наткнулся на Гмюнда с Розетой и на подглядывавшего за ними Прунслика. Сейчас тут никто не занимался тайной любовью, но я был убежден, что эти укромные места посещают сонмы других парочек. Кампанила[52] молча и снисходительно взирает на распутство смертных, ибо и сама находится в незавидном положении: ее всегда можно застать in flagranti,[53] прильнувшей к столь не удавшейся Динценхоферу звоннице. Надругательство барочного бочонка над готической флейтой, постыдный спектакль, поставленный развратником-архитектором, чьи вкусы напрочь лишенный вкуса двадцатый век не намерен давать в обиду.

Нуждаясь в утешении, я почти пробежал Липовую и уже на пересечении ее с Ечной заметил победоносное сияние королевской диадемы на башне Святого Штепана. Вид ее меня успокоил. Я медленно подошел к храму и обласкал глазами его изумительные в своей неправильности, броские и массивные черты: каменную винтовую лестницу со скошенными окнами на южном фасаде и чурбанчик ренессансной лестницы на северном, мощную опору, косо выступающую из северного укрепленного угла, ладные мокеровские новоготические окна, могильные плиты, вделанные в низ стен — все это напоминало о временах, когда еще стоило жить, когда заботу о завтрашнем дне можно было вверить Господу. Я завидовал рыцарям, которые обрели тут вечное пристанище, и был сердит на них за то, что ни один из этих достойных мужей не отыскал меня среди звездной пыли и не произвел на свет. Впрочем, не отказался бы я и от отца-простолюдина. Голод и нужда в благословенном четырнадцатом столетии, и гуситские заблуждения незадавшегося пятнадцатого, и наступление Ренессанса в шестнадцатом, и даже проклятая Тридцатилетняя война — все лучше, чем этот кошмар: мучительное прозябание в отвратительном двадцатом веке.

Меня неприятно удивил отталкивающий вид окрестностей храма. Нижние этажи домов зияли пустыми оконными проемами, штукатурка осыпалась: там явно никто не жил. Асфальт на тротуарах был весь в выбоинах и ямах, хотя ремонтировать газопровод тут вроде бы не собирались. Земля заметно просела, и храм, выраставший из рыхлой почвы, казался гораздо больше, шире и мощнее обыкновенного. Светофоры на перекрестке Житной и Штепанской не работали, посреди оживленной улицы возвышались какие-то несуразные деревянные леса, затруднявшие движение. Мне пришло в голову, что и эта улица может исчезнуть с лица земли, прихватив с собой парочку непримиримых бетонщиков. По спине у меня пробежал холодок. Возле стены, рядом с которой были сфотографированы убитые подростки, лежал букетик полусгнивших ирисов.

Перевалило через полдень, дымка, висевшая в воздухе, исчезла, и показалось серое затененное солнце, грязное пятно на чистой небесной синеве. Постепенно вокруг начало мрачнеть, словно при солнечном затмении, сумерки сгустились уже к часу дня, а вечер наступил около четырех. Сильно похолодало. Тоску, охватившую меня возле Святого Штепана, я постарался унять быстрой ходьбой по улице Ке Карлову. Машинально я отметил, что Бельведер Михны закрыт. Его обветшалость бросалась в глаза и дисгармонировала с башней храма Святой Екатерины, которую я теперь видел с противоположной стороны и с большего расстояния. Над стеной высились только три ее верхних этажа и острие башни, и все же я заметил явственные следы ремонтных работ, которые, наверное, проводились буквально в последние дни; грани кровли сверкали новыми листами меди, камень сиял белизной, а памятные мне полуобвалившиеся карнизы были аккуратно заменены новыми.

Я поспешил дальше, однако не смог отказать себе в удовольствии обернуться на башню еще несколько раз. Вот почему я не единожды споткнулся о булыжники, которые зачем-то выковыряли из земли и сложили разновысокими пирамидками. В углублениях на дороге собралась дождевая вода, а там, где она успела высохнуть, возникли отвратительного вида сточные ямы, полные глины, песка и всяческой дряни. Рассыпанный набор, разлитая типографская краска. Как будто некий цензор приказал «Хватит!» — и велел начать все сначала.

На мостовой дыр было еще больше, так что если какой-нибудь автомобиль и отваживался ехать по ней, то ему приходилось двигаться очень медленно и забавно вилять из стороны в сторону. За поворотом на Венцигову улица оказалась совсем разбита, ямки и ямищи сменились слоем черной грязи, над которой кое-где возвышались каменные островки с причудливыми полузатопленными краями. Пока это удавалось, я перепрыгивал с одного островка на другой, а потом мне пришлось довольствоваться самыми высокими грязевыми кочками.

За углом здания медицинского факультета я увидел храм. Мостовая тут пропала окончательно, будто ее никогда и не было. Однако взамен появилась укатанная дорога, которая привлекла мое внимание тем, что ее колеи были напрочь лишены следов от автомобильных шин. Словно бы по ней ездили только на телегах. Я поднял один из редких уже булыжников — меня заинтересовал его цвет. Не серый, белый или красноватый, как ниже в городе. Здесь, на вершине холма, обработанный мастеровым камень пронизывали зеленоватые жилки.

Камни, которыми были разбиты окна пражских архитекторов, брали отсюда.

Я услышал что-то вроде нетерпеливого вздоха и поднял голову. Передо мной во всей своей торжественной красе высился храм Пресвятой Девы Марии и Святого Карла Великого на Карлове, шестой храм пражского Семихрамья. Солнечные лучи почти отвесно падали на три медных купола, и фонари и маковки горели, словно костры на верхушке легендарного маяка. Во второй раз за день мне пришлось закрыть разболевшиеся глаза. Когда они наконец привыкли к этому неземному сиянию и я смог широко открыть их, то увидел Розету.

Она стояла в дверях северного портала на том же месте, где в прошлый раз стоял Гмюнд, и смотрела прямо на меня. На ней было длинное черное одеяние, придававшее ей сходство с монашкой — правда, с монашкой, не покрывшей голову. Распущенные волосы обрамляли худое бледное лицо и падали на плечи и грудь. Ее взгляд ничего не выражал: на меня смотрели пустые глаза, и это было так непривычно, что наводило на мысль о нарочитости… и вдобавок эти свирепо поджатые — а прежде такие манящие — губы. Она изменилась, стала чужой и неприступной, такой, какой я ее уже однажды видел… Да, именно эта женщина стояла тогда в окне Главовского института. От ее красоты веяло ужасом.

Не успел я окликнуть ее, как она исчезла. Я был уверен, что она вошла внутрь, хотя сегодня уже не решился бы в этом поклясться. Может, она по-прежнему оставалась перед храмом, но я ее почему-то не видел, а может, я вовсе и не стоял там, находясь где-нибудь в другом месте и в ином, чем она, времени. В морозном воздухе разлился сладковатый аромат, открытый храм ждал меня. Я знал, что это ловушка, и по доброй воле шагнул в нее.

Света в храме не было, так что из ясного дня я ступил прямо в золотисто-алый сумрак, оживляемый огоньком неугасимой лампады, что подрагивал в красном стаканчике над алтарем. Красные с золотом стены тускло поблескивали, фигуры на балконах и алтарях замерли в ожидании того, кто вдохнет в них жизнь. Тяжелый аромат разливался повсюду, точно дурное предзнаменование.

Раздались тихие шаги. Они не торопились. Я услышал их у себя за спиной и — с колотящимся сердцем — обернулся. Неф был пуст, звук шел из западной башни-призмы. Я направился к ней. И в мозгу тут же вспыхнуло дежавю: Аполлинарий, лестница, человек на башне. Я машинально потянулся за пистолетом и достал его из кобуры под мышкой. С предохранителя я оружие не снял, все равно стрелять меня вынудила бы только непосредственная угроза собственной жизни.

Я поднялся на второй этаж и заглянул на хоры, где установлен орган. Там никого не оказалось. Я прислушался — но все звуки замерли. В храме царила тишина.

На третий этаж я поднимался осторожно и ступал по покрытой пылью лестнице с опаской, боясь себя выдать. Внезапно правая кисть задрожала такой дрожью, что я не смог унять ее, даже обхватив трясущуюся руку другой рукой. Пришлось мне переложить пистолет в левую руку и попытаться примириться с мыслью, что если все же придется стрелять, то попаду я, скорее всего, только в самого себя.

Колокол на этот раз молчал, никто не звонил в него без надобности, никто не раскачивался на его языке. В каморке под ним было пусто, но отнюдь не темно: серенький свет проникал сюда через одно из двух маленьких окошек (второе было замуровано). В углу валялись какие-то веревки и сложенные мешки, к стене были прислонены толстые доски. И тут я заметил в стене крохотную дверцу, расположенную примерно в полуметре над полом. Она напомнила мне дверцу в Гмюндовых апартаментах: входить в нее было столь же неудобно. Никаких ступенек я не увидел.

Ручка была высоко, где-то на уровне моего лба. Я взялся за нее, и дверь послушно отворилась в мою сторону. Она была железная и ржавая, но при беглом осмотре я обнаружил, что ее петли аккуратно смазаны. Я поднял ногу, нырнул в проем и очутился на цирковой арене.

Так мне, во всяком случае, сначала показалось. Я, сгорбившись, остался стоять в дверях, балансируя на узком каменном пороге. Передо мной зияла пропасть, воронка тьмы, поглощавшей почти весь тот оттенка серы свет, что проникал сюда через фонарь в куполе высоко над головой, а также через крохотные окошечки, проделанные в кладке по периметру восьмиугольника. Рядом чернела еще одна воронкообразная яма, за ней — следующая, и то же самое было с другой стороны. Чистоту периметра восьмиугольника нарушала единственная несуразность: я сам. Итак, восемь воронок мертвого вонючего воздуха, отделенных друг от друга закругленными гребнями: так долины бывают разделены горами. Эти жутковатые лепестки окружали абсолютно круглую, искусно обработанную руками каменотесов, точно жилками, иссеченную нервюрами сердцевину каменного цветка, который величаво рос в центре этого потаенного мира, испуская слабое сияние. День, галдящий снаружи, здесь довольствовался шепотом. Время, несущееся снаружи сломя голову, здесь только робко переминалось с ноги на ногу. Обратная сторона церковного свода, дом молитв глазами адресата всех молитв. Над моей головой вздымался круглый купол — балдахин, хранящий редкостный цветок.

В полумраке на другой стороне помещения мелькнула тень. Я заметил развевающийся черный капюшон и взмах широкого рукава и сделал два неуверенных шажка по гладкой поверхности каменного листа, закругленного с обеих сторон. Третий шаг был уже тверже, он придал мне решимости. Да, вот в чем заключалась моя ошибка.

Я окликнул Розету по имени.

Взвилась туча трепещущих теней, воздушный вихрь взметнулся вверх, к щели света: исступленное бегство от насоса Гаргантюа. Купол резонировал не хуже старого колокола. Крылья бились о крылья, повсюду шел снег из перьев.

И тут, когда я потерял бдительность, последовал удар. Его нанесли исподтишка, и он был мягким, как перина, и таким же тяжелым. Тумак, данный в шутку. Я дважды споткнулся и все-таки почти избежал страшного падения, однако потом наступил на полу своего бесславного сыщицкого плаща. Это он сбросил меня в воронку — подарок мертвой вдовы. На чердаке раздался смех.

Левым локтем я врезался в каменную кладку, пальцы правой шарили в поисках опоры и не находили ее, ноги понапрасну резали тьму. Комично и мучительно медленно я съехал внутрь фунтика, как по детской горке, и внизу ударился пятками об узкое, устланное чем-то мягким, наглухо закрытое устье.

Я был в такой ярости, что мог бы даже выстрелить, причем без раздумий. Но мне не удавалось нащупать оружие! У меня его не было, наверное, пистолет выпал, и потому я наклонился и принялся водить руками по тесному пространству у ног. Наткнувшись на что-то, я на ощупь исследовал находку. Комочек перьев и косточек, легонькое тельце, распавшееся прямо у меня в пальцах. Мертвый голубь. А под ногами у меня — десятки или даже сотни таких голубей. Я стал узником птичьей могилы, я погрузился в нее по колени, наверняка это была самая нечистая из всех восьми воронок чердака. Мои притупившиеся на время чувства очнулись, и липкий запах дохлятины проник, казалось, в самый желудок. Хотя и с огромным трудом, но я с собой справился: грязи вокруг хватало и без того. Трупики на потолке храма, погост между небом и землей. И Гмюнд хотел, чтобы я на это взглянул?

Я поклялся отомстить Розете за предательство. Я проговорил свою клятву вслух и повторил ее не меньше ста раз. Считается, будто ярости под силу справиться с отчаянием. В моем случае утверждение оказалось неверным. Я всегда был исключением.

Я пинал ногами окружавшие меня камни и судорожно искал малейший выступ, за который я мог бы ухватиться или на который мог бы поставить ногу, я барахтался в этом черном омуте, как котенок, тонущий в ведре с водой. Нигде ничего, сплошные шлифованные камни, образующие нервюры и скользкие, как лед, а еще кирпичи, они были чуть поновее и более грубые на ощупь, но для опоры этого было недостаточно. Я широко расставил ноги и прижал спину к несущей стене. Таким образом мне удалось подняться на целый метр. До того места, откуда меня кто-то столкнул, осталось еще два. Нервюры расходились, воронка расширялась кверху. Мне не оставалось ничего другого, кроме как съехать обратно в вонючую яму. Нет, так наверх не поднялся бы даже альпинист. Потом я испугался того, что стены могут быть обветшалыми. Если одна из них проломится, то я рухну вместе с ней прямо в центральный неф храма. Может, как раз на это и рассчитывали мои тюремщики? Я утихомирил свою ярость и немедленно ощутил на позвоночнике тиски страха. Меня охватила паника, принявшаяся выжимать из моих пор капли смертного пота. Они жгли мне глаза и мешались со слезами бессилия. Какой же я дурак! Теперь сгнию здесь вместе с прочей падалью.

И тут… из тьмы воронки мне улыбнулось лицо Люции, белое, как алебастр, похожее на личико фарфоровой куклы и такое же маленькое. На крохотном лобике обрисовались три морщинки. Жуткое зрелище. Будто африканские охотники за черепами высушили голову Люции до младенческих размеров. Я дернулся, но бежать мне было некуда. Тогда я отодвинулся как можно дальше от этого ужасного гомункулуса. Я заметил, что он не двигается и что волосы и тело у него отливают синевой. Это была фигурка из белого камня. Я протянул руку, но не коснулся ее. Странно, ведь воронка была узкой. Я попробовал притронуться к фигурке, но нащупал лишь взметнувшийся прах. Статуэтка всякий раз словно ускользала от моих пальцев. Ее сжатое в боках тело имело форму латинской буквы S, живот сильно выдавался вперед. Я понял, на что смотрю: на готическую статую Девы Марии, находящейся в тягости. Художник старательно подчеркнул вертикали, изображая черты лица, руки, сложенные под животом, складки богатого одеяния, окутывающего худенькое тело. Готическая Мадонна. Сходство с Люцией было невероятным, и я не находил этому никакого объяснения. Искусно выполненное лицо Марии с закрытыми глазами и небесно-кротким выражением отчетливо выступало из темноты и — благодаря слабому свету в куполе — испускало еле заметное сияние, тело же было видно хуже, его линии только угадывались.

Мадонна была не одна. В кирпичную кладку по левую руку от меня был вделан постамент, из которого росло каменное дерево. Его ветви, голые и искривленные, напоминающие подагрические руки старика, были усыпаны плодами. Однако ветви они обременяли не слишком, яблочки были сморщенные, и из них высовывались во всех подробностях вырезанные червяки. Я с любопытством склонился над одним из них, чтобы рассмотреть повнимательнее — и тут же в испуге отпрянул: у него была человеческая голова, подняв ее, он ухмылялся во весь свой отвратительный рот и обнажал мелкие зубки.

Краешком глаза я заметил еще одно существо, вырезанное в бледном камне — причем в натуральную величину. Плешивый обжора с острыми ушами и большими челюстями блаженно жмурился и что-то жевал; роту него был открыт, и я прямо-таки слышал его чавканье. Я заглянул внутрь. Там была только чернота… нет, не только. В глотке что-то белело. Что-то продолговатое, знакомой формы, с неким злым умыслом помещенное внутрь этой глупой пасти. Я понял, что это: крохотная человеческая рука, в мольбе протянутая к отверстию, которое неумолимо закрывается. В темноте за ней чуть виднелось лицо человечка, который уже смирился с тем, что умрет, но потрясен способом умерщвления.

На голове людоеда косо сидел треугольник, который я сначала принял то ли за шутовскую шляпу, то ли за стилизованное Всевидящее Око; в конце концов я узнал в нем простое, всем известное геометрическое наглядное пособие. В него был вплетен какой-то малюсенький бедолага. Катеты составляли прямой угол, и его раскинутые руки были привязаны к сторонам этого угла. Ноги же его взяла в плен гипотенуза, напоминавшая плаху на эшафоте. Человечек был нагой. В костлявой груди зияла дыра: кто-то вырвал у него сердце.

В отдалении восседал на треножнике каменный монах в наброшенном на голову капюшоне. Сгорбившись над листом бумаги или пергамента, он одним глазом искоса наблюдал за плешивым обжорой, а другим — за распятым человечком и что-то рисовал. Из-под капюшона виднелось лицо… нет, не лицо, а морда хищного зверя. Морда льва. Он слегка улыбался, морща кожу над пастью.

За спиной льва в сутане висел отвес, который я поначалу принял за хвост хищника. Он тоже был вырезан из камня, а вместо веревочки мастер воспользовался проволокой. Отвес немного выдавался вперед. На нем сидела фигурка; судя по рожкам, это был черт. Он отвратительно ухмылялся. Его косматые бока были изображены в движении, так что у зрителя не оставалось сомнений в том, что черт на этом отвесе раскачивается.

Отвес указывал на душераздирающее зрелище; женское лицо, искаженное болью, искривленное предсмертными судорогами. Оно принадлежало Розете. Из приоткрытого рта на подбородок стекали каменные струйки крови, рыхлое тело, обнаженное и согнутое, извивалось под копытами животного с широкой мощной шеей. Я решил, что это жеребец — рослый, дикий и необузданный, но потом заметил веретенообразный рог. Он торчал у зверя из головы прямо над выпиравшим, словно яйцо, готовым вот-вот лопнуть бешеным глазом. Рог пригвоздил Розету к земле, он располосовал ей живот и потрошил ее с безжалостностью мясницкого ножа.

Я мгновенно перевел взгляд на фигурку Мадонны, чтобы набраться мужества и почерпнуть силы из ее спокойной улыбки. Однако улыбка исчезла. Ее заменила ухмылка, мерзкая, невероятная смесь наслаждения и боли. Полуоткрытые глаза затопила грязь каменных слез. Тело, которое прежде было так плохо видно, теперь само выставляло себя напоказ. Оно изменилось. Туловище стало полым, руки статуэтки открывали его, точно створки у алтаря, приглашая заглянуть внутрь. Внутри же на нарядном троне сидел Младенец Иисус. Ручки его были раскинуты в стороны, но в торжественности этого жеста явственно читалась гордыня. «Поглядите, на что я способен!» Из головки росли два длинных прямых рожка, сведенных вместе, как ножки циркуля, которые непременно должны встретиться в некоей воображаемой точке. Они наверняка и встретились, только этого было не видно, потому что рожки воткнулись в стилизованное пухленькое материнское сердце, и по ним тяжелыми каплями стекала кровь. Детское личико, удивительно знакомое, хохотало во весь беззубый рот, а широко распахнутые глаза излучали безумие. Я уже видел это лицо, когда-то давно, задолго до моего переезда в Прагу. Оно принадлежало печальному, потерянному для мира и жизни ребенку, которого я тогда хорошо знал. Оно принадлежало мне.

С меня было довольно. Я набросился на этот театр с кулаками, я молотил по нему и даже в исступлении пинал ногами. Но повсюду я натыкался лишь на гладкие внутренние стены церковного купола, милосердные в своей неприступности. Я ринулся на них, наклонив голову, и тут воронка закружилась вместе со мной против часовой стрелки, сначала медленно, потом все быстрее, и наконец завертелась с бешеной скоростью. Центробежная сила своей тяжелой невидимой рукой вжала меня в стену, ноги же мои, точно штопор в пробку, все глубже вкручивались в устье. Воронка, внутри которой стояли гул, вой и грохот, вертелась с такой скоростью, что нарисовала в нечистом воздухе сияющий белый круг, и я, с трудом оторвав голову от стены, глянул в центр этого круга. Последнее, что я заметил, были устрашающие зубчатые колеса каких-то башенных часов, а также молот, ходивший из стороны в сторону; молот этот был языком гигантского раскачивавшегося колокола. К сожалению, осознал я это как раз в тот момент, когда он нацелился прямо на меня. Но я обрадовался этому удару, он означал для меня избавление от всех мук.

XXIII

Сделайте ясным воздух! Очистите небо! Умойте ветер! Вымойте камни — один за другим!

Т. С. Элиот

Я никогда не видел роз такого оттенка. Это был цвет свежей крови, густого, медленно точащегося жизненного сока, отливающего черным перламутром. Цветы были юные — свежераспустившиеся бутоны, заключенные в объятия хрустальных ваз, одна из которых стояла на столике, вторая на секретере, а третья — на подоконнике; и за этим окном было темно. Комната, полная цветов — причем наверняка ради меня. Пурпур астр и киноварь георгинов перемешались в сосудах граненого стекла, на полу у двери — цветочный горшок из обожженной глины, в нем — высокий африканский гибискус. Бесчисленное множество пурпурных гвоздик, кое-где среди них краснеют тюльпаны. Я машинально поглядел в нишу, где когда-то явился мне фантом китайской вазы с драконом и каллами. Теперь там на маленьком стеклянном столике лежала антурия, сорванная и брошенная с небрежным изяществом: желтый клювик в красном сердце уже увядал.

Пурпурная комната, украшенная, чтобы меня порадовать. Да разве можно столь беззастенчиво добиваться моего расположения? А это еще что такое?..

Рядом с цветком валялся грубый некрасивый кусок металла — изощренно переплетенный, матово блестящий. Раззявленный охотничий капкан.

Кто-то проследил за моим взглядом и понял мое удивление.

— Пояс верности, — объяснили мне.

Да, это действительно был пояс верности, и видел я его не впервые. В прошлый раз он был надет на голое тело; сейчас, пустой и бессмысленный, он выставлял на всеобщее обозрение свой примитивный и вместе с тем извращенный механизм. Я невольно вздрогнул и крепко зажмурился, чтобы его не видеть; мне казалось — вот открою опять глаза и наконец проснусь.

— Ну и наломали же вы дров, — произнес тот же голос. — Вас интересовала Розета? Вы хотели узнать, что она там делает, хотели знать истину, которую она скрывала от вас? Но вы не поняли, что настоящий отец истины — Время, и потому Время наказало вас.

Этот хамский голос — он знаком мне. Не стану отвечать. Голос зазвучал снова:

— Время — отец истины.

Больше не имело смысла изображать спящего.

— Не понимаю.

Слова застряли у меня в горле, я еле сумел прохрипеть их, однако ответ убедил меня в том, что я был услышан.

— Это обращаюсь к вам я, Раймонд, и мои слова вы должны были бы написать на стене чердака карловского храма — только поаккуратнее там, а то вас застукают.

Я испугался — неужели меня оставили с этим психом один на один? — и осторожно огляделся по сторонам. Я лежал на диване, покрытом карминно-красным персидским ковром, и надо мной кто-то склонялся. Я не ошибся, Прунслик, это его противный голос. Я медленно сел, обхватив руками голову, гудевшую, как пустой котел. Я боялся отпустить ее, боялся, что она рассыплется на тысячу осколков. И тут раздался знакомый звук: в стакане с водой растворялась таблетка. Надо же, кто-то, значит, понимает, каково мне.