11145.fb2
«Махорку, наверное, варит. — решила торговка. — Зачем, — неизвестно: теперь ведь и черта поварят — чтоб выжить! Но пальцы — чего будут желтыми? Не от махорки?»
Но нахмурился Палыч, — каким-то чутьем уловила Аленка, — не потому, что увидел ее пожелтевшие пальцы.
«А зачем это ей?» — оценил он закупку. Семья Воронцовых, с последним составом ушла на восток, но эшелон угодил под бомбежку. Аленка вернулась обратно в Ржавлинку, одна.
Ничего не сказал, да, похоже, и не собирался, начальник полиции Палыч. Он же не знал, что война, отобравшая все, не доглядела вдруг, и попала случайно в Аленкины руки, кроха-краюшка счастья. И за нее стало страшно Аленке...
«Нравилась же, пигалюшка, сыну…» — подумал начальник полиции. Перед войной, в выпускных это было, да так и прошло, бесполезно. Теперь — пигалюшка такая же, с желтыми пальцами, ростиком так же — подмышки. К чему она — думать о ней? Да вот сало, мука, а — небось, две зимы, берегла, — отдавала сейчас дорогие иголки для швейной машины и нитки… И, — брала самогон… Не понял ее Осип Палыч. Не нравилось это…
— Я тут, Воронцову сегодня видел…
— Угу, — буркнул сын.
— Не забыл? Вижу — нет! Ты, теперь-то ее потрепал хоть, по холке?
— Не-е, батя, не потрепал.
— А чего, не дается?
— Не-е…
«От «Зингера» иглы» — припомнил Палыч.
— Слышь, а сходи-ка ты к ней.
— Что, сейчас?
— Нет, пожалуй… потом, как скажу.
«Антонов огонь» — вот что пугало. Дрожь, сквозняком, как выстрел, хватала от пят до затылка. Не только в холодные, первые дни, но и после, когда засветило солнце.
— Самогон. Выпей Леша, так надо! — просила она.
Он слушался и забывался, убитый выпитым. А она, в самогоне же, вымочив палочку, обожженную лампой, становилась глухой и слепой, ко всему. И не понимала, совсем, что такое боль: ни в себе, ни в других. И — в нем!
Он был горячим и мертвым, вначале. Она в это время снимала повязки. Лучинкой тупой, почерневшей от крови, огня, самогона и боли, — влезала в раны. А если они, по ее недосмотру, за ночь зарастали натянутой, синей, с прожилками гноя, кожей, — лучинкой и пальцами, кожу Аленка рвала, вручную. Давила, ложась иногда, на ладони, всем телом. От этого он просыпался.
Кричал. Аленка сто лет не забудет — как! Прятал руки, боясь причинить ей боль. И никогда он, ни разу, не разомкнул своих губ. Связки рвались и гудели огнем, как в глухой паровозной топке. Беззвучно кричал! И руки — он прятал их от Аленки!
Сто лет, на всю жизнь, до последнего дня, не забыть ей такого крика!
Пала духом Аленка. Ну что же такого, смотрел, со спины на нее, Осип Палыч… И что? Ничего, только ноги, домой не несли. В крапиву густую, куда закатилось и заросло колесо от разбитой машины, шагнула Аленка, едва только выйдя с базара. Присела, вжимая в резину, нагретую, мертвую, пальцы. Страх подкатил, тошнотой невесомой, пугливой, — как в детстве, случилось однажды. Тогда успокоила мама, смеясь и жалея: «Аленочка, ты не волнуйся, теперь так и будет. Всегда, каждый месяц — растешь ты, Аленушка, все хорошо. Становишься женщиной, это, девочка, надо понять — это счастье!»
Тяжелым пятном лег на плечи и сердце, чужой, нездоровый взгляд. А внизу, на железном скелете колесного обода, были следы: пересохшей крови, вперемешку с землей и кривыми сгустками. Поняла Аленка, что боится счастья.
В этот день узнал Алеша, сколь солоны, сколь горячи и отчаянны губы Аленки.
— Аленка, ты что? — удивился он.
Но руки: как неокрепшие стебли, тянулись, как солнцу живому, — к ней. «Ох!» — изумилась, затихла, боясь обмануться, Аленка. Не как кипяток, — просто, теплыми были ладони. Всего лишь! Но вот что ведь значило это: «Антонов огонь», в котором вот-вот закипала Алешина кровь — отступал. Она целовалась, впервые в жизни. «Еще не умею…» — смущалась, видя искорки изумления, в близких, раскрытых глазах.
Она устыдилась, всплакнула, на кухне. Был, — они оба привыкли: всегда, над его головой, перед ним, — потолок и куски серых стен. А глаз не могла она видеть: там был капитан; там разбитая пушка; кровавый закат, куда уходили все те, кто шел раньше Алеши. Боль разбитого тела, «Антонов огонь», и вся боль, о которой достаточно знать только имя — Война. Аленку щадя, он держал это все под закрытыми веками. «Я же, — хотела иной раз, признаться, Аленка, — цвет глаз твоих, так, позабуду!»/
А теперь она видела их. И не только глаза: даже солнечный зайчик в них…
— Аленушка!
— Что?
Он звал. В глазах она видела — ждал ее. По телу легонько взбежал, до затылка, озноб — могла б не увидеть глаз! Ее поцелуй, первый, случайный и жаркий — он осилил «Антонов огонь». Замерло солнце, теперь будет жизнь. И, тени, которых Аленка боялась, теперь заскользят назад.
Он притянул ее руку, ладонью раскрытой прошелся, и мягко пожал у предплечия, в ямке,
— Алена! — сказал он.
Она наклонилась, и солнечный зайчик, и робость, чарующей каруселью подхватили и увлекли Аленку. На миг помутилось в глазах, — как не его, а ее, Аленку ранило.
— Эй, ты слышишь! — очнулась она.
В окно тарабанили с улицы резной рукоятью ногайки. Аленка метнулась к окну. А внизу, деловито, как сваи, расставив ноги, стоял полицай. «Хорошо, — спохватилась она, — что окна высоко, и больше никто не живет во всем доме…»
— Ты вот что, давай ноги в руки и живо на площадь! Герр комендант объявленье давать будут, ясно? Живей, я сказал!
— Я… конечно, сейчас!
«Без коня, а с ногайкой бродит…» — мелькнула нелепая мысль, а Аленка летела на площадь. Скорее, прочь уводя от Алеши, от дома, врага и нечистую силу.
Людей сгоняли на зрелище, к эшафоту. Извилистым жалом качалась, в безветренном воздухе, черная на небесном фоне, петля.
На сваях-ногах, точно так же, как тот полицай, под окном (у кого научился!), стояли квадратом, спиной к эшафоту, немцы. А, руки за спину: как циркуль в нелепо высокой фуражке, ходил на верху офицер. Внизу, по земле, почти точно так же, гулял, взад-вперед, полицай Осип Палыч. Грузный, в картузе и хромовых сапогах.
— Ведут! — встрепенулась толпа. И последнее слово, последний шорох, вспыхнув, коротко, спичкой, исчезли.
— Партизан! — закричал офицер. — Кто увидеть в лесу партизан, кто увидеть домой партизан, кто увидеть — рукой без шарнира, как палкой, назад, и направо-налево, качнул офицер, — Что там есть партизан, дольжен быстро сказать полицай, или кто-то, любой, из германский армия. Мне говориль! Всем поняль? Я сказал, всем поняль? Кто не поняль, — таким мы поставим вторая веревка! Теперь все!
Поднял над погоном руку, махнул ей, как щеткой сгоняя пылинку.
Отпрянули, как по команде, конвойные немцы, «Семеныч!» — узнали в толпе.
А тот пошатнулся, но тут же воспрянул, в последний миг жизни, поднявшись над всеми. Непонятым ими, пекучим как стыд, сожалением, выжгло слезу. Ничего, с высоты этой сделать нельзя!
Расторопные руки толкнули к последним ступеням:
— Товарищи, под Сталинградом их триста тысяч, и всех генералов пленили! Наши в Харькове были! И будут…
Приклад, без размаха, со стуком, ударил Семеныча в зубы.