111527.fb2
М а н о х и н. М-да… Разница примерно такая, как между человеком и кошкой.
С л е д о в а т е л ь. И в этом заслуга Ломейко?
М а н о х и н. Исключительно его. Он на несколько порядков поднял крупность и сложность семьи. Вывел теломозг из порочного круга, в который загнала его природа: добывание пищи, защита от стихийных бедствий, врагов, вырождения… Изучив код феромонов, сумел химическими сигналами мобилизовать муравейник для нетрадиционной деятельности, обучить, развить интеллект Формики…
С л е д о в а т е л ь. Значит, у Ломейко были только добрые побуждения?
М а н о х и н. Самые добрые и гуманные. Готов поручиться за это — хоть устно, хоть письменно.
С л е д о в а т е л ь. Так почему же Формика совершила убийство?
М а н о х и н. А вы не встречали родителей, которые сокрушаются о своем детище: «Мы-де его растили-кормили, учили только хорошему, а он вырос хулиганом… или там мошенником»?
С л е д о в а т е л ь. Сплошь и рядом. Но я не понимаю, какое отношение…
М а н о х и н. Более чем непосредственное. Очевидно, что вместе с разумом пришла свобода воли. М-да… И Формика встала перед вечной и острейшей человеческой проблемой. Проблемой выбора между добром и злом.
С л е д о в а т е л ь. Но за каким же… почему она выбрала зло?! Вот до чего я хочу докопаться в конце концов!
М а н о х и н. Вероятно, на чашу зла был подброшен добавочный груз.
Л о м е й к о. Я так понимаю, вы меня осуждаете. Не согласны, значит, что сына моего она окрутить хотела. А чего же она хотела, по-вашему?
С л е д о в а т е л ь. А вам не приходило в голову, что, может быть, ничего?
Л о м е й к о. Это как же вас понимать?
С л е д о в а т е л ь. Очень просто. Ничего, и все тут. Любила она его, ясно? Сами же говорите — детдомовская. Ни родных, ни близких. Первый муж — бестолочь, недоразумение, спившийся идиот… В девятнадцать лет осталась одна с грудным. Беззащитная, красивая, во всем нуждавшаяся… Представляете, какие находились «доброхоты»?
Л о м е й к о. Да уж. Повидала девочка…
С л е д о в а т е л ь. А вы не спешите с приговором-то… «Повидала»… Да, повидала! Обозлилась, конечно, с людьми ужиться не могла. Оттого и работы меняла часто… Потом со вторым мужем осечка. Вроде и неплохой человек, серьезный, но — оказался домашний тиран. Ревнивый, вздорный, грубый…
Л о м е й к о. Скажите пожалуйста! Грубый! А она, значит, святая? Наверное, такое вытворяла…
С л е д о в а т е л ь. Еще раз прошу, Маргарита Васильевна, — не рубите сплеча. Прошу вас. Мы же разбираемся… Пытаемся понять, что к чему… Ей любить хотелось, а не терпеть! Раз в жизни — любить и быть любимой. Отдать себя без остатка. И тут появляется Павел. Умный, тонкий, ласковый… Казалось бы — вот оно, счастье! Протяни руку и бери. А ему этого не надо. У него на первом плане муравейник. Устал от опытов — позвонил Вике, поиграл в любовь. Может, раз в две недели. Или раз в месяц. Мало, понимаете? Не от хорошей жизни она ему предложение свое сделала. Ой, не от хорошей… Ниточкой, хотя бы тоненькой ниточкой надеялась привязать любимого… А он…
Л о м е й к о. Ага! Стало быть, святая она все-таки? А мы с Павлушей — злодеи… Интересно у вас получается! Да что же я ему сказать-то должна была? Благословляю, сынок, женись?
С л е д о в а т е л ь. Не знаю я. Не знаю… И осуждать вас формально не имею права… Но чувствую: не так вы поступили. Опрокинули на человека ведро грязи.
Л о м е й к о. Ох вы какой чуткий да совестливый! Свои-то дети есть, а?
С л е д о в а т е л ь. Есть, да только я их под крылом не прячу…
Л о м е й к о. А я вот прячу! Хоть убейте меня! Я — наседка? Так всякая мать наседка, дорогой товарищ! У матери глаза велики…
С л е д о в а т е л ь. Хватит! Довольно! Мне с вами говорить страшно, Маргарита Васильевна. Люди мы, а не наседки. И людьми должны оставаться, людьми!..
Л о м е й к о. Чего уж… Теперь не вернешь…
(Из письма колхозницы В. С. Улетовой в Верховный суд республики.)
«…И еще скажу вам от имени всего нашего колхоза. Муравейник товарища Ломейко П. Г. нам полезный был. Мы тоже поначалу боялись, предсельсовета даже согнать хотел. Отдадим ему деньги за дом, и все. А тут совка начала строевой лес бить. Столько гусениц, как никогда. И тов. Ломейко П. Г. пришел на колхозное собрание и сказал, что муравьи у него послушные и могут совку извести. Мы над ним чуть не посмеялись. А утром ребята пошли по грибы и возвращаются с плачем. Мол, полный лес муравьев. Под вечер решили бабы поглядеть — ни муравьев, ни гусениц. И вынесли мы тов. Ломейко П. Г. благодарность. И предсельсовета прощения просил, что раньше не понял, как по науке делается. И потом тов. Ломейко П. Г. нам тоже помогал часто. А что муравьи ту гражданку до смерти заели, так, может, она сама виновата. Полезла не туда или раздразнила. Вот молотилка — вещь нужная, никто против не скажет. А сунь в нее руку, оторвет начисто. Не надо руки совать. Когда возле Кочетов машина с зерном опрокинулась и все зерно высыпалось в грязь — муравьи тов. Ломейко П. Г. по нашей к нему просьбе зернышки до одного собрали. И тлю обобрали на горохе. Вы мне можете не поверить, но я вам правду скажу. Муравьи тов. Ломейко П. Г. даже в комбайне маслопровод прочистили, на то в сельхозтехнике документ есть. А если кто по своей неосторожности, так хорошего человека наказывать не надо. Я понимаю, у самой трое детей. Но думаю, что тов. Ломейко П. Г. еще много добра стране принести может…»
(Из показаний П. Г. Ломейко, доктора биологических наук, заведующего специальной лабораторией биокибернетики.)
«…Никого в жизни я не любил так, как ее. И ни к кому не испытывал таких приступов ненависти. Она приходила ко мне — и уходила, когда ей хотелось. Возможно, встречалась с кем-то другим, потом оставляла…
Мириться — вот что ей нравилось! Заново переживать волнующие дни сближения. Я реагировал с завидным постоянством. Сперва становился в позу — холодный тон, сухая манера обращения. Это ее только поддразнивало. Она пускала в ход все свои чары. И я, понятно, складывал оружие. И, убедившись в моей покорности, она остывала ко мне, выказывала скуку и пренебрежение…
Виктория считала, что выплатила свой долг жизни — детством без родителей, неудачей первого замужества, разочарованиями последующих лет. Она знать не желала никаких обязанностей. Одни права. Больше всего меня оскорбляла ее вечная неблагодарность. Когда Виктория бросала очередную службу, мне приходилось содержать ее и сына, а иногда и помогать ей куда-нибудь устроиться… Впрочем, не в этом дело. Я готов был и не такое терпеть ради нее. Но она принимала все, как должное. За столько лет — ни разу не сказать простого «спасибо»!
…Теперь понимаю — оба были хороши. Она вела себя так от злости, от бессилия. Она чувствовала — я не принадлежу ей. Мне следовало доказать обратное. Решительно, по-мужски…
И все-таки она предложила п е р в а я. Ей не откажешь в чуткости. Понять, какого чудовищного труда стоит тридцатитрехлетнему холостяку, анахорету-ученому сказать «будь моей женой» — на это способна далеко не каждая женщина. Вика сделала за меня девять шагов из требуемых десяти. И я струсил. Я привел себе уйму доводов «против», в том числе и мещанские откровения моей матери.
…Упаси бог, я не ревновал ее к этому бывшему спортсмену. Но такая публичная демонстрация… Месть за мое слюнтяйство? Вне всяких сомнений… И однако же, в те минуты я забыл обо всем. Мне хотелось унизить ее до предела. У меня руки зудели от желания догнать, вцепиться, сбросить с лестницы…
То есть наяву я бы никогда не сделал ничего подобного. Так и перегорело бы все во мне. Но представил с убийственной яркостью. Именно вот как догоняю и…
Возможно, меня это желание и наверх повело. То ли утешить себя намеревался, то ли пуще растравить… Ужаснейшие минуты в моей жизни…
Этот… Константин схватил меня за руки, стал что-то лепетать, объясняться… Мне кажется, я прошел сквозь него, как сквозь воздух.
…Я нередко ходил к ней разговаривать. Даже жаловаться. Она для меня сугубо женского рода. Безликая шелестящая богиня. Я пересек поляну и встал на колени: и она, как всегда, обняла меня. Нежное щекотание лапок и усиков по всему телу, такое дружелюбное… Я плакал и исповедовался. А потом, почему-то уверенный в ее полной поддержке и понимании, сказал слова благодарности — и ушел. Я не мог вернуться в этот дом; для меня он был священным, здесь проходили мои лучшие часы; теперь алтарь осквернили… Бродил по лесу, читал вслух стихи, то проклинал Вику, то оплакивал… испугался чего-то, бросился сквозь чащу напролом; уже совершенно обмирая от ужаса, добрался до шоссе. Мной владела одна мысль: вернуться в город. Шагал по обочине, пока не пришло утро. И навстречу… с сиреной, с проблесковым маяком… милицейские машины. Одна, другая. Потом пожарные — и опять милиция. Разве я мог предположить, хотя бы отдаленно…
…Нелепо думать, что Формика поняла мои слова и взялась отомстить за обиду. Произошло иное. Ф е р о м о н ы! Наше дыхание, пот, слезы — это тоже феромоны, химические сигналы. Они рисуют точную картину состояния человека. Мы настолько бездарны, что не умеем читать послания собственных желез. А она научилась за годы общения со мной. И я знал это. Формика великолепно чуяла мои желания, даже те, которые и словами нелегко выразить. Забыть о ее сказочной восприимчивости — вот в чем мое преступление! Она трогала меня сотнями тысяч своих шустрых «клеток», и в ее сознании складывался образ. Кормилец в опасности. Он хочет, но не может справиться с врагом. Враг в доме. Кормильца надо спасать. Не знаю — из дружеских ли побуждений, но уж наверняка для того, чтобы не лишиться ухода и основного источника пищи… Я мог молчать — химия моего организма кричала «убей!». И Формика выполнила команду. С той обстоятельностью и усердием, которые свойственны муравьиным семьям.
…Адвокат разъяснил мне: скорее всего я буду оправдан — за отсутствием состава преступления. Можно осудить и наказать за умышленное убийство… или за убийство при превышении предела необходимой обороны. За убийство по неосторожности… за соучастие, подстрекательство, пособничество… Я — юридически чист. Нет меры наказания за преступные мысли… за агрессивность, гнездящуюся где-то в мозговых подвалах. Все это так. Но что мне делать с собой, если я снова и снова представляю… как они кусали ее глаза, врывались в уши, в горло…
Я представляю также Формику, молчаливо ждущую в ночи. И рядом, за тонкой стеной, — нас, разгоряченных, нетрезвых, сводящих копеечные счеты друг с другом. Мы не должны были допустить это. В наших руках сосредоточена такая мощь, что скоро придется контролировать каждое смутное движение души…
…Вика моя, бедная моя девочка, Вика!..
Компания подобралась тертая. Олег Краев, естественно, был ее центром. Алечка, Алевтиночка, райская птица — казалась вроде бы поживописней и хохотала, нарочито оголяя зубы. Но ее центром никто не считал, несмотря на умопомрачительный кожаный плащ до земли, и мешковатый комбинезон нежнейшего цвета сакуры, и звенящее тонкое золото в ушах. Алечка была попросту глянцевой обложкой Краева. Второй мужчина, Гарик Халзан, также имел при себе ходячую выставку — сметанно-белую, рыхлую Надюху. Но, хотя ее ленивые двадцатилетние телеса и стискивал атлас пополам с лайкой, и украшали все нужные ярлыки, — разбор тут был пониже. Остальные сегодняшние спутники вообще в счет не шли. Прихлебатель, добровольный шут с необычайно подвижной физиономией, корчившей из себя анекдотического одессита. И с ним — две какие-то худые, тщательно встрепанные девицы, отчаянно робевшие рядом с валютной богиней Алечкой.
Компания явилась сюда избывать тоску, навеянную гадкой ноябрьской погодой. За окнами уныло шумел дождь. Расплывались в черноте фонари с паутинными нимбами голых освещенных веток. Отрешенно пролетали по лужам чужие, золотящиеся изнутри машины. Город нахохлился, погружаясь в холодный потоп ночи.
Это был один из самых старых и почтенных городских ресторанов, с тремя залами: главным, верхним и боковым. В главном взревывал ансамбль, равнодушно отрабатывая обязательную программу. Было тесно и слишком светло; сидели офицеры с раскрасневшимися хохочущими дамами, осовелые командированные. Навстречу уже лавировал метрдотель, обметая столики хвостом фрака, — итальянский мрачный красавец, изрядно тронутый нездоровой жизнью. Краева с компанией отвели по ковровой лесенке в верхний зал, который был собственно не зал, а широкий балкон вокруг проема в полу. Стол явился, словно в сказке сивка-бурка, — длинный, заранее накрытый. Из масляных розеточек подмигивала икра, мелкими слезами плакал балык, и крахмальные салфетки стояли почетным караулом вокруг таблички с надписью: «Стол заказан». Может быть, ожидали здесь какую-нибудь новорожденную семью. Или, скажем, дюжину сотрудниц планового отдела, провожающих на покой старшего экономиста. Все может быть. Но слишком уж хорошо стоял стол — в глубине балкона, у окна, где не так слышны динамики ансамбля. Потому и завладел им внезапно явившийся Краев…
…Все шло раз навсегда заведенным чередом. Сырая, промозглая ночь за стеклами не располагала к выдумке или особому веселью. Халзан и Краев вели коммерческую беседу, столь же мало понятную непосвященным, как диалог двух мастеров масонской ложи. Алечка, повернув напоказ гордый профиль южноамериканской ламы, слушала бестолковый Надюхин лепет и порою, как положено королеве, роняла скупое презрительное словцо. Прихлебателю, корчившему одессита, удалось-таки ненадолго завладеть вниманием стола. Однако его притча о неграмотном миллионере оказалась многословной, и снова закрутились частные разговорчики, и Надюха под шумок расстегнула узкие сапоги. Только встрепанные девицы были совершенно счастливы, молча истребляя семгу и салаты.
Так бы они и кисли до конца вечера. Ну разве что, приняв пару-тройку рюмок, вывел бы Краев Алечку потанцевать, пустить пыль в глаза командированной шушере; бесом запрыгал бы Халзан вокруг Надюхи, сверкая припомаженными прядями на ранней плеши. Потом, изгнав случайную публику, подсел бы к ним метрдотель, человек глубоко деловой и не праздный. С ним сейчас вел переговоры Краев, задумавший разориться на японский видеомагнитофон с приличным набором кассет. Но все случилось иначе.
Чувствительным кончиком уха Олег поймал чей-то упорный взгляд. Обернулся. Напротив, через проем, только что пристроился за столиком посетитель. Из тех, кого едва замечают официанты, — усталый, самоуглубленный, забежавший перекусить и расслабиться в тепле под музыку после трудов праведных. Лысеющий сорокалетний блондин в роговых очках, с лицом, обведенным пшеничной бородкой, вообще — самой безобидной внешности. И этот блондин, боком поглядывая на Краева, вдруг еле заметно поднял уголки рта.