11163.fb2 Гепард - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Гепард - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Солдат с туповатой улыбкой на честном лице застыл по стойке «смирно», с его суконной шинели ручьем стекала вода. Юный граф, в отличие от денщика, сделал шаг вперед, сорвал с головы намокшую и потерявшую форму шапку, поцеловал руку княгине, улыбнулся девушкам, ослепив их своими золотистыми усиками и грассирующим «эр».

— А мне говорили, что здесь никогда не бывает дождей! Боже мой, вот уже два дня на нас льет не переставая, это же самый настоящий потоп! — воскликнул он со смехом, а затем обратился к Танкреди: — Послушай, Фальконери, так где же она, синьорина Анджелика? Ты притащил меня из Неаполя, чтобы ее показать. Я вижу здесь много красавиц, но ее нет. — И, повернувшись к дону Фабрицио, продолжал: — Знаете, князь, его послушать, так это настоящая царица Савская — formosissima et nigerrima[59]. Пойдем же скорей, засвидетельствуем ей свое почтение! Пошевеливайся, болван! — Последнее относилось уже к Танкреди.

Кавриаги выразился именно так, и жаргон офицерской казармы, прозвучавший в полутемной прихожей с двойным рядом предков в рыцарских доспехах, всех позабавил. Но если дон Фабрицио и Танкреди знали дона Калоджеро, знали о чудовищно запущенном доме этого богача, о его «дремучей красавице» жене, то наивная Ломбардия о таких обстоятельствах понятия не имела, и князю пришлось спасать положение.

— Погодите, граф, вы полагали, что в Сицилии не бывает дождей, и попали под проливной дождь. Я не хотел бы, что вы, думая, что у нас не бывает воспаления легких, слегли в постель с температурой сорок. Мими, — обратился он к слуге, — скажи, чтобы зажгли камины в комнате синьорино Танкреди и в зеленой гостевой. Пусть приготовят маленькую комнату рядом для солдата. А вы, граф, отправляйтесь хорошенько просушиться и переодеться. Я распоряжусь чтобы вам подали пунш с печеньем. Ужин через два часа, ровно в восемь.

Кавриаги слишком много месяцев провел на военной службе, чтобы не подчиниться властному распоряжению князя. Он поклонился и беспрекословно последовал за слугой. Морони потащил следом дорожные армейские сундуки и сабли в зеленых фланелевых футлярах.

Танкреди тем временем писал: «Моя дорогая Анджелика! Я приехал, приехал ради тебя. Влюблен по уши, промок до нитки, устал как собака, проголодался как волк Едва только приведу себя в порядок, дабы не оскорбить своим видом прекраснейшую из прекрасных, сразу же поспешу к тебе. Это будет через два часа. Твоим дражайшим родителям — мое почтение, тебе — ничего (пока)».

Текст был представлен на одобрение князя, и тот, всегда восторгавшийся эпистолярным стилем племянника, с улыбкой его одобрил. Записку тотчас же отправили в дом напротив.

Все были в таком приподнятом настроении, что молодым людям хватило и четверти часа, чтобы умыться, переодеться и присоединиться к остальным в Леопольдовой зале. Сидя у камина, они пили чай и коньяк, красуясь перед собравшимися. В те времена сицилийская аристократия не соприкасалась с миром военных. В палермских гостиных нельзя было встретить бурбонских офицеров, а гарибальдийцы, которых иной раз туда заносило, воспринимались скорее как ряженые, а не как настоящие военные. Поэтому барышни Салина с интересом рассматривали офицерскую форму молодых людей. Оба были в двубортных мундирах, только Танкреди с серебряными пуговицами улана, а Карло — с золотыми берсальера. Высокие стоячие воротники из черного бархата были оторочены оранжевый кантом у первого и пунцовым у второго. К теплу камина тянулись две пары ног в голубых и черных панталонах. Серебряные и золотые шевроны на обшлагах рукавов меняли свой узор при движениях рук, завораживая девушек, привыкших к строгим рединготам и траурным фракам. Душещипательный роман провалился за кресло.

Дон Фабрицио еще помнил обоих красными, как вареные раки, и весьма неопрятными.

— А что, — спросил он недоуменно, — разве гарибальдийцы больше не носят красных рубах?

Оба подскочили, будто от укуса змеи.

— При чем здесь гарибальдийцы, дядище? Да, когда-то мы были гарибальдийцами, но хорошенького понемножку. Теперь Кавриаги и я — офицеры регулярной армии его величества короля Сардинии, это пока, а очень скоро и всей Италии. Когда войско Гарибальди распустили, можно было выбирать: или разойтись по домам, или остаться в королевской армии. Мы, как и многие, сочли за благо вступить в настоящую армию. С теми нам уже было не по пути, верно, Кавриаги?

— Бог мой, что это был за сброд! — Кавриаги по-детски сморщился от отвращения. — Они только и умели, что кулаками махать да из ружей палить, больше ничего. Теперь мы среди достойных людей, настоящие офицеры, одним словом.

— Знаешь, дядище, нас понизили в чине, не приняли всерьез наш военный опыт. Я из капитана снова стал поручиком, видишь? — И он показал на свои нашивки. — А он из поручика — подпоручиком. Но это все равно как если бы нас повысили. В этой форме мы вызываем куда больше уважения, чем в прежней.

— Я готов это подтвердить, — перебил его Кавриаги. — Люди больше не боятся, что мы станем воровать у них кур. Вы бы видели, как нас встречали на почтовых станциях, когда мы ехали сюда из Палермо! Стоило только сказать: мы офицеры его величества, везем срочный приказ, как лошади появлялись точно по волшебству. А у нас вместо приказа запечатанный пакет со счетами из неаполитанской гостиницы!

Когда военная тема была исчерпана, разговор стал затухать. Кончетта и Кавриаги сели вместе чуть поодаль, и граф преподнес девушке подарок, привезенный из Неаполя, — «Стихотворения» Алеардо Алеарди в специально заказанном им великолепном переплете. На темно-голубой коже красовались княжеская корона и инициалы Кончетты — К.К.С., а ниже большими готическими буквами было написано: «Той, что глуха». Кончетта весело рассмеялась.

— Почему же глуха, граф? Кончетта Корбера ди Салина отлично слышит.

Лицо графа выражало пылкую юношескую страсть.

— Да, вы глухи, глухи к моим вздохам, к моим страданьям, и слепы тоже, потому что не видите, о чем молят вас мои глаза. Знаете, как я настрадался в Палермо, когда вы уезжали сюда? Все смотрел вслед вашей карете, все ждал, но вы мне даже не кивнули, даже не махнули рукой. Разве не справедливо назвать вас после этого глухой? Я даже хотел написать: «Той, что жестокосердна».

Кончетта своей сдержанностью охладила высокопарное изъявление чувств:

— Вы слишком утомились за долгое путешествие, у вас разгулялись нервы. Успокойтесь и прочтите мне лучше какое-нибудь красивое стихотворение.

Пока берсальер грустным голосом и с полными трагизма паузами читал лирические стихи, улан у камина достал из кармана атласный футлярчик нежно-голубого цвета:

— Вот, дядище, кольцо, которое я подарю Анджелике, вернее, ты подаришь Анджелике моими руками.

Он нажал пружинку и показал кольцо — очень темный плоский сапфир восьмигранной формы в оправе из мелких чистейших бриллиантов. Выглядел подарок, правда, несколько мрачновато, зато вполне отвечал духу смутного времени. И безусловно, стоил тех трехсот унций, что отослал племяннику дон Фабрицио. На самом деле Танкреди он обошелся гораздо дешевле. В те неспокойные месяцы, когда хозяева убегали, оставляя свои дома, было много воровства, и в Неаполе можно было недорого купить прекрасные украшения. Оставшихся денег еще хватило на брошь, преподнесенную на память балерине Шварцвальд. Кончетте и Кавриаги тоже предложили полюбоваться кольцом, но они не проявили интереса: Кавриаги его уже видел, а Кончетта предпочла отложить это удовольствие на потом. Кольцо передавали из рук в руки, рассматривали, хвалили, восхищались хорошим вкусом Танкреди.

— А подойдет ли оно? — спросил дон Фабрицио. — Надо отправить его в Джирдженти, чтобы подогнали по размеру.

Глаза Танкреди сверкнули хитрым огоньком.

— Не беспокойся, дядище, кольцо в самый раз, я заранее снял мерку.

Предусмотрительность Танкреди поразила дона Фабрицио, впрочем, он всегда знал: его племянник — настоящий талант.

Футлярчик, сделав круг по рукам, вернулся к Танкреди, и в эту минуту за дверью послышалось тихое «можно?».

Это была Анджелика. В волнении и спешке она не нашла под рукой ничего, что укрыло бы ее от проливного дождя, кроме огромной грубой темно-синей накидки, какие носят крестьяне. Складки тяжелой негнущейся ткани не могли скрыть стройности ее фигуры, из-под намокшего капюшона смотрели зеленые глаза — тревожные, смущенные, страстные.

Танкреди ошеломила красота Анджелики, засиявшая еще ярче в неуклюжей крестьянской одежде; он бросился к девушке и, не говоря ни слова, прижался губами к ее губам. Футлярчик в его правой руке щекотал ей затылок. Потом он вынул кольцо, уронив футляр на пол, и надел его на ее безымянный палец.

— Это тебе, моя красавица, от твоего Танкреди. И скажи спасибо дяде. — Чувство юмора еще не покинуло его окончательно.

Он снова обнял ее. Оба затрепетали от охватившего их желания. Гостиная вместе с теми, кто в ней находился, начала уплывать от них. Целуя Анджелику Танкреди почти поверил, что вновь овладевает Сицилией, прекрасной и изменчивой, покорной фальконери много веков; выскользнув было из рук, она теперь возвращалась к нему уже навсегда, чтобы одарить любовным блаженством и осыпать золотым зерном.

В связи с приездом дорогих гостей отъезд в Палермо был отложен. Начались две волшебные недели. Ненастье, сопутствовавшее молодым офицерам в их путешествии, прекратилось, завершив полосу дождей и ураганов, после чего наступило бабье лето — для Сицилии пора любви. Это сияющее небесной голубизной кроткое затишье между одним суровым временем года и другим томит и развращает чувства; его изнеживающее тепло оголяет тайные желания. Здесь, во дворце, о голой эротике говорить было бы неуместно, скорее речь могла идти о чем-то похожем на чувственную экзальтацию, проявлявшуюся тем острее, чем сильнее она сдерживалась. Восемьдесят лет назад дворец Салина был приютом тех темных удовольствий, к которым благоволил агонизирующий восемнадцатый век, но строгое правление княгини Каролины, новые идеалы Реставрации, здоровая чувственность нынешнего хозяина дона Фабрицио придали забвению извращенные причуды прошлого. Бесенята в напудренных париках обратились в бегство; они, конечно, не покинули пределов дворца, а всего лишь погрузились в спячку, зарылись в пыль где-то на чердаке. Появление прекрасной Анджелики, как мы помним, едва их не оживило, но только приезд двух влюбленных юношей окончательно пробудил спящие инстинкты. Они покинули свое укрытие и расползлись по дворцу, как муравьи, разбуженные солнцем, — еще безвредные, но уже жизнеспособные. В самом дворцовом декоре стиля рококо с его капризной игривостью угадывались изгибы охваченных желанием тел и тянущиеся к ласкам груди, а дверные шорохи напоминали шуршанье раздвигаемого альковного полога.

Кавриаги был влюблен в Кончетту, но, будучи еще очень юным, причем не только по возрасту, но, в отличие от Танкреди, и по своему развитию, он представлял любовь в созвучных Прати[60] и Алеарди романтических образах, мечтал о похищении любимой при луне, не рискуя даже помыслить, что должно было бы по логике вещей за этим последовать. Впрочем, и сама Кончетта своей «глухотой» убивала такие мысли в зародыше. Кто знает, возможно, уединившись в зеленой комнате, он предавался и более земным желаниям, однако в любовной постановке той доннафугатской осени ему выпало лишь разрисовывать облаками и туманными горизонтами задник, а не выстраивать архитектонику спектакля. Что касается сестер Каролины и Катерины, им тоже достались партии в звучавшей тогда во всех уголках дворца симфонии желаний, куда вплетались и журчащие струи фонтанов, и ржанье возбужденных жеребцов в конюшне, и безостановочное выдалбливание древоточцами брачных гнезд в старой мебели. Ни одна из этих хорошеньких и очень молоденьких девушек еще не была влюблена, но токи, пронзающие других, задевали и их, вовлекая в поток любовного томленья. Часто отвергнутый Кончеттой поцелуй Кавриаги или жадные объятья Танкреди, из которых старалась вырваться Анджелика, отзывались трепетом в их невинных телах, и у них перехватывало дыхание и влажнел сокровенный пушок от просыпающегося желания. В этот бурный водоворот оказалась втянутой даже несчастная мадемуазель Домбрей; вынужденная исполнять роль громоотвода, она разделила жребий психиатров, которые от общения с безумными пациентами и сами впадают в безумие. Когда после трудного, проведенного в неусыпных заботах о соблюдении морали дня она ложилась в свою одинокую постель, то руки ее тянулись к увядшим грудям, а губы шептали: «Танкреди… Карло… Фабрицио…»

Источником этой сексуальной энергии, естественно, была пара Танкреди — Анджелика. Объявленная, хотя и еще не близкая свадьба набрасывала покров дозволенности на сжигающие их желания. В силу сословных различий дон Калоджеро полагал, что у аристократов считается вполне естественным, когда жених с невестой надолго уединяются, а княгиня Мария-Стелла думала, что частые визиты Анджелики и определенная вольность ее поведения в порядке вещей у людей вроде Седары, — своим дочерям она такого бы ни за что не позволила. Из-за подобного недопонимания визиты Анджелики становились более длительными, и дело кончилось тем, что она начала проводить во дворце все время. Для приличия она приходила в сопровождении отца, который тут же отправлялся в мэрию, где распутывал (а то и сам плел) тайные козни, или служанки, устраивавшейся в укромном уголке с чашкой кофе, к досаде опасавшихся ее дурного глаза слуг.

Танкреди хотелось показать Анджелике весь дворец, провести ее по всем закоулкам этого запутанного здания; они осматривали старые и новые гостевые комнаты, приемные апартаменты, кухню, часовню, театр, картинные залы, конюшни, пропахшую кожей каретную, душные оранжереи, переходы, коридоры, лестницы, террасы, галереи и добирались наконец до заброшенных, много десятилетий необитаемых помещений, похожих на таинственный лабиринт. Танкреди и не догадывался (а может быть, напротив, отлично знал), что завлекает Анджелику в самый центр чувственного циклона; что же до Анджелики, она в то время хотела того же, чего хотел Танкреди. Путешествия по нескончаемому дворцу длились часами, и им, как настоящим первопроходцам, открывалась терра инкогнита. В самом деле, во многие из затерянных в глубинах замка помещения никогда не ступала нога даже самого дона Фабрицио, впрочем, именно это обстоятельство вызывало у князя чувство определенного удовлетворения и позволяло утверждать, что дворец, который изучен вдоль и поперек, недостоин того, чтобы в нем жить. Путь на Киферу к покровительнице влюбленных Афродите лежал через комнаты, погруженные во мрак и залитые светом, скромные и роскошно украшенные, голые и заставленные разностильной мебелью. Перед отплытием вместе с ними на корабль ступали мадемуазель Домбрей или Кавриаги — поодиночке или вместе (падре Пирроне со свойственной иезуитам прозорливостью в плавании не участвовал), так что внешние приличия всегда соблюдались. Позже ускользнуть от попутчиков не составляло труда: достаточно было свернуть в какой-нибудь коридор (по этим извилистым, узким коридорам с решетками на окнах нельзя было пройти без страха), выйти из него на балкон, с балкона подняться по опасной лесенке — и молодые люди оказывались вне досягаемости, вне видимости и слышимости, одни, будто на необитаемом острове. Лишь какой-нибудь выцветший пастельный портрет смотрел на них со стены подслеповатым (по вине неумелого художника) взглядом да пастушка с облупившегося потолка посылала им свое ободрение. Кавриаги не долго составлял им компанию: он быстро утомлялся, и стоило ему попасть в знакомую комнату или обнаружить ведущую в сад лестницу, он старался улизнуть, чтобы оказать услугу товарищу и получить возможность повздыхать возле холодной как лед Кончетты. Гувернантка была выносливей, но и ей не удавалось продержаться до конца: в какой-то момент голоса молодых людей начинали звучать все дальше, она кричала: «Tancrede, Angelica, ou etes-vous?»[61] Но зов ее оставался без ответа.

Они бродили в тишине и, вздрогнув от мышиной беготни над потолком или от шелеста сброшенного на пол ветром письма столетней давности, прижимались друг к другу в сладостном испуге. Лукавый Эрос сопровождал их повсюду, вовлекая в опасную чарующую игру. Оба были очень молоды, поэтому отдавались игре с радостной детской непосредственностью; им доставляло удовольствие прятаться и находить друг друга, убегать и догонять. Но едва они оказывались близко, их обостренная чувственность требовала выхода, и тогда их руки переплетались и нежное нерешительное касание пальцев кружило им головы, рисуя в воображении более смелые ласки.

Один раз Анджелика притаилась за прислоненной к стене огромной картиной, спрятав на несколько мгновений за Артуро Корберой при осаде Антиохии пугающие ее самое желания; когда же Танкреди обнаружил ее, всю в пыли и паутине, и прижал к себе, прошла целая вечность, прежде чем она сказала: «Нет, Танкреди, нет!», прозвучавшее скорее как призыв, поскольку юноша не делал ничего предосудительного, а лишь пристально смотрел своими голубыми глазами в ее ярко-зеленые глаза. Другой раз солнечным и холодным утром она дрожала от холода в летнем платье, и он, чтобы согреть ее, прижал к себе на диване с рваной обивкой. Ее взволнованное дыхание щекотало спадавшие ему на лоб волосы, и оба испытали минуты мучительного восторга, когда желания вызывают боль, а их усмирение — сладостное чувство блаженства.

В заброшенных апартаментах комнаты были безлики и безымянны, и по примеру открывателей Нового Света они присваивали им названия по собственному усмотрению. Так, просторную спальню с альковом, в котором сквозь балдахин, украшенный облетевшими страусовыми перьями, проступали призрачные контуры кровати, они окрестили «камерой пыток», ветхую рассыпающуюся деревянную лесенку Танкреди назвал «лестницей благополучного приземления». Случалось, они и сами не знали, где находятся: из-за беспорядочного кружения, игры в прятки и догонялки, внезапных остановок с прижиманием друг к другу и невнятными словами они теряли ориентацию, и им приходилось выглядывать из незастекленных окон во двор, чтобы определить, в каком крыле дворца они находятся. Иногда, правда, это не помогало, потому что окно выходило не в центральный двор с перспективой сада, а в один из маленьких внутренних совершенно им незнакомых двориков, единственной приметой которых могла быть дохлая кошка или кучка выброшенных или вытошненных кем-то макарон с томатным соусом, да еще из окна напротив на них смотрели глаза старой горничной, проводившей на покое остаток дней.

Как-то во второй половине дня они нашли в огромном треногом шкафу carillons — четыре музыкальные шкатулки, которыми увлекались в жеманном восемнадцатом веке. Три из них, покрытые пылью и паутиной, остались немы, но четвертая, более новая, в плотно закрытом ящике из темного дерева, вдруг ожила: ее медный, утыканный иголками валик стал поворачиваться, задевая стальные язычки, и тишину комнаты наполнили хрупкие серебристо-пронзительные ноты знаменитого «Венецианского карнавала». Губы влюбленных подчинились этим разочарованным звукам, и когда их объятья разомкнулись, они с удивлением обнаружили, что музыка давно кончилась, и уже не она аккомпанировала их поцелуям, а они в своих ласках пытались удержать ее призрачный след.

Однажды их поджидал сюрприз совсем иного рода: в старых гостевых покоях они заметили за шкафом потайную дверь. Столетний замок легко поддался их пальцам, возбужденно вздрагивающим от соприкосновений и совершаемых усилий, и за дверью открылась узкая лестница из розового мрамора, которая, мягко закругляясь, вела наверх и упиралась в другую, открытую дверь с ободранной стеганой обивкой. За этой второй дверью находилось странное затейливое помещение, состоящее из среднего размера гостиной и шести выходивших в нее маленьких комнат. Полы из белоснежного мрамора в каждой комнате, включая гостиную, имели уклон к желобу вдоль стены; низкие потолки украшали цветные фрески, отсыревшие настолько, что на них, к счастью, ничего нельзя было разобрать; большие потускневшие зеркала, одно из которых было разбито посередине, закрывали почему-то только нижние части стен и соседствовали с витиеватыми светильниками восемнадцатого века. Окна смотрели в глухой, похожий на колодец двор, куда не проникал солнечный свет и не выходили другие окна. В каждой комнате, даже в гостиной, стояли широкие, слишком широкие диваны с зацепившимися за оголенные гвозди лоскутами отодранной шелковой обивки и пятнами на подлокотниках; изящные мраморные камины украшала тонкая резьба, изображающая сцены истязаний и обнаженные тела в иступленных позах, частично изуродованные яростными ударами молотка. Темные пятна проступающей сырости на уровне человеческого роста растекались по стенам странными густыми разводами.

Встревоженный Танкреди не захотел, чтобы Анджелика открывала стенной шкаф в гостиной, и открыл его сам. Шкаф оказался очень глубоким и хранил удивительные вещи — мотки тонких шелковых шнуров, пузырьки с испарившимся содержимым, серебряные шкатулочки с непристойным орнаментом и крошечными этикетками, на которых, как в аптеке, изящными черными буквами было выведено: Estr. catch., Tirch-stram, Part-opp. В углу, завернутые в грязную материю, лежали маленькие кожаные хлысты и плетки из бычьих жил: хлысты были с серебряными ручками; плетки до расходящихся хвостов были обтянуты красивым старинным шелком, белым в голубую полоску, на котором можно было разглядеть три ряда темных пятнышек. Еще в шкафу лежали металлические приспособления непонятного назначения. Танкреди стало страшно, страшно за самого себя. Он понял, что обнаружил во дворце тайный источник похоти, центр излучения вожделений.

— Пойдем отсюда, дорогая, — сказал он, — здесь нет ничего интересного.

Они плотно закрыли дверь, спустились по лестнице, задвинули на место шкаф. В этот день поцелуи Танкреди были легкими, словно он целовал Анджелику во сне или молил об отпущении грехов.

По правде говоря, хлыстов и плеток в Доннафугате было, пожалуй, многовато — почти столько же, сколько и гепардов. На следующий день после обнаружения загадочных комнат влюбленным попалась на глаза еще одна плетка, правда, совсем иного назначения. И произошло это не в заброшенной части дворца, а в покоях, первозданный облик которых бережно сохранялся с давних времен. В этих покоях, называвшихся «Покои святого Герцога», в середине семнадцатого века заточил себя, как в личном монастыре, один из Салина, чтобы неустанным покаянием вымолить путь на небо. Комнаты отшельника были узкими и низкими, с полами из обыкновенного кирпича и выбеленными известкой стенами, как в жилищах бедных крестьян. Последняя из них выходила на балкон, откуда открывался вид на желтые, освещенные равнодушным светом просторы уходящих за горизонт владений Салина. Здесь же на стене было огромное распятие: голова истерзанного Бога упиралась в потолок, кровоточащие ступни касались пола; рана в ребрах походила на онемевший рот, которому жестокие мучения не позволили произнести последних слов о спасении. Рядом с изображением безжизненного тела на вбитом в стену гвозде висела плеть: от короткой ручки тянулись шесть задубевших кожаных хвостов со свинцовыми шариками на концах величиной с лесной орех. Это была disciplina святого Герцога — его орудие самобичевания. В этой комнате Джузеппе Корбера, герцог ди Салина бичевал себя перед собственным богом и собственными владениями, убежденный в том, что искупает земли, окропляя их своей кровью. Охваченный священным экстазом, он верил, что только после такого искупительного крещения земли эти станут по-настоящему его, как говорится, кровь от крови, плоть от плоти. Но он ошибся: многие из тех земель, что были видны из окна, уже принадлежали другим, в том числе дону Калоджеро, а значит, Анджелике, а значит, и их с Танкреди будущему ребенку. Мысль, что красота может так же служить выкупом, как и кровь, опьянила Танкреди. Анджелика, опустившись на колени, целовала пригвожденные ноги Христа.

— Ты для меня, — сказал он, — как эта плеть святого Герцога, как средство искупления.

Анджелика не поняла и, улыбнувшись, повернула к Танкреди свою прекрасную пустую головку; тогда он бросился рядом с ней на колени и стал целовать ее с таким ожесточением, что поцарапал ей небо и поранил губу, и она застонала от боли.

Так проходили их дни — в блужданиях по замку и в грезах наяву: они спускались в бездны ада, откуда любовь выводила их наверх, и поднимались в райские кущи, откуда та же любовь низвергала их вниз. Оба с нарастающим беспокойством чувствовали, что метать банк становится все рискованней, и лучше, пока не поздно, остановить опасную игру; тогда они прекращали свои искания и, точно в тумане, брели в самые дальние комнаты, где, сколько ни кричи, никто тебя никогда не услышит. Но они и не думали кричать: сжимая друг друга в целомудренных объятьях, они лишь вздыхали и тихо всхлипывали от переполнявшей их жалости к самим себе. Серьезным испытанием для них были дальние гостевые комнаты, где давно никто не останавливался, но стояли хорошие кровати со свернутыми матрацами: достаточно было одного движения руки, чтобы их расстелить. Однажды Танкреди не по зову разума, разум его безмолвствовал, а по зову кипевшей в нем крови решил положить этому конец. Анджелика, особенно соблазнительная в то утро, сказала, недвусмысленно намекая на охватившее их при первой встрече желание:

— Я твоя послушница.