11163.fb2 Гепард - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Гепард - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Дорога тем временем пошла под уклон, и открылся Палермо, уже окутанный густыми сумерками. Над темными низкими домами нависали громады монастырей, иногда по два-три рядом; их здесь было великое множество: мужские и женские, бедные и богатые, аристократические и плебейские; монастыри иезуитов, монастыри бенедиктинцев, монастыри францисканцев, монастыри капуцинов, монастыри кармелитов, монастыри редемптористов, монастыри августинцев… Тощие купола, похожие на женские груди, в которых не осталось ни капли молока, тянулись вверх, но сами монастыри давили на город, навязывали ему свой мрачный характер и облик, накладывали на него тень смерти, которая не отступала Даже под слепящими лучами сицилийского солнца. А в ночные часы, как сейчас, они полностью подминали его под себя. Это им, монастырям, угрожали костры в горах, и зажигали их такие же люди, как и те, что в этих монастырях обитали — фанатичные и замкнутые, алчущие власти, а проще говоря, как это обычно бывает, — праздности.

Так размышлял князь, пока лошади, перейдя на шаг, спускались вниз. Столь несвойственные ему мысли были вызваны тревогой за судьбу Танкреди и неутоленным желанием, заставлявшим его природу восставать против запретов, воплощением которых были монастыри.

Теперь дорога шла через цветущие апельсиновые рощи, и все другие запахи — запах лошадиного пота, запах сидений, запах падре Пирроне и запах князя — растворились в свадебном запахе флердоранжа, как пейзаж растворяется в лунном свете; все поглотил этот аромат коранических гурий и обещанного исламом райского блаженства.

Даже падре Пирроне расчувствовался:

— Как прекрасна была бы эта страна, ваше сиятельство, если бы…

«Если бы в ней не было столько иезуитов», — завершил про себя фразу дон Фабрицио, сладкие мечтания которого прервал голос священника. Но он тут же раскаялся в своей мысленной грубости и хлопнул старого друга по шляпе своей огромной ручищей.

На окраине города, около виллы Айрольди, карету остановил патруль. Послышались крики «стой!» с апулийским и неаполитанским акцентом, заблестели под фонарем длинные штыки, но унтер-офицер сразу же узнал дона Фабрицио, сидевшего в карете с цилиндром на коленях.

— Проезжайте, ваше сиятельство, — извинившись сказал он и даже посадил на козлы солдата, чтобы князя не тревожили на других заставах.

Осевшая карета покатилась медленней. Обогнув виллу Ранкибиле, миновав Террароссе и сады Вилла-франки, она въехала в город через Порта-Македа. В кафе «Ромерес», что на Куаттро-Канти-ди-Кампанья, гвардейские офицеры пили из больших бокалов граниту[12] и смеялись, и это был едва ли не единственный признак жизни в городе безлюдные улицы оглашались лишь мерными шагами патрульных в перекрещенных на груди белых портупеях, а близлежащие монастыри — Бадиа-дель-Монте, Ле-Стиммате, И-Крочифери, И-Театини — ко всему безучастные, погруженные во тьму — спали, казалось, вечным сном.

— Через два часа я заберу вас, падре, — сказал дон Фабрицио, — желаю хорошо помолиться.

Бедный падре Пирроне несмело постучался в дверь монастыря, а коляска тем временем скрылась в переулках.

Князь оставил карету около своего городского дворца и дальше пошел уже пешком. Идти было недалеко, но нужный ему квартал пользовался дурной славой. Солдаты в полном обмундировании, так что ясно было, что они самовольно отлучились с площадей, где стояли их части, выходили с затуманенными глазами из дверей, над которыми на хлипких балкончиках стояли горшки с базиликом, объяснявшие, почему вход в эти дома был доступен всякому. Озлобленные парни в широких штанах ссорились вполголоса, как это свойственно сицилийцам. Издалека доносились одиночные выстрелы — видимо, у некоторых часовых сдавали нервы. Дальше улица вела к бухте Ла-Кала, где в старом рыбацком порту покачивались на воде полусгнившие лодки, похожие на облезлых собак.

«Да, знаю, грешник я, дважды грешник! Грешу перед Богом и перед Стеллой, нарушаю святой обет, изменяю жене, которая любит меня. Завтра исповедаюсь падре Пирроне». Князь улыбнулся про себя, решив, что это, возможно, будет излишним, ведь священник и без того догадывается о цели их сегодняшней поездки, но дух самооправдания снова охватил его. «Спору нет, грешен я, но грешу, чтобы удержаться от большего греха, чтобы вырвать занозу, которая заставляет страдать мою плоть, толкая на еще больший грех. Ты же знаешь, Господи, ты все знаешь». Ему стало жаль себя. «Я слабый человек, — думал он, властной поступью шагая по грязной булыжной мостовой, — бедный и несчастный, и никому до меня дела нет. Стелла! Любил ли я ее? Мы в двадцать лет поженились, тебе, Господи, лучше знать. Теперь она стала слишком своенравной и постарела к тому же. Уверенность снова вернулась к нему. «Но я еще в силе, и разве может меня удовлетворить женщина, которая в постели крестится перед каждым объятьем, а в минуты наивысшего наслаждения только и знает, что повторять: «Иисус Мария!» В начале, когда мы только поженились, меня это возбуждало, но теперь… Семерых детей мы с ней сделали, семерых, а я даже ее голого пупка не видел! Разве это справедливо? Он готов был закричать от нестерпимой обиды.

— Я вас спрашиваю, это справедливо? — обратился он к колоннам портика Катены. — Нет, это она грешница, самая настоящая!

Неожиданное открытие его утешило и приободрило, и он решительно постучал в дверь Марианнины.

Два часа спустя князь уже возвращался назад, сидя в карете рядом с падре Пирроне. Священник был взволнован. Церковные братья, рассказывал он, ввели его в курс дела, и оказалось, что политическая обстановка куда серьезней, чем она представлялась издалека, с виллы Салина. Все со страхом ждут высадки пьемонтцев на южной стороне острова, в районе Шакки; начальство отмечает глухое брожение среди населения; городское отребье, едва почувствовав малейший признак ослабления власти, начнет грабежи и погромы. Братья монахи встревожены, трое из них, самые пожилые, отбыли сегодня в Неаполь вечерним пакетботом, забрав с собой монастырскую документацию. Господи, спаси и сохрани нас и церковь Христову!

Дон Фабрицио, погруженный в состояние сытого, с привкусом легкого отвращения покоя, слушал священника вполуха. Марианнина смотрела на него ничего не выражающими глазами простолюдинки, была смирной и услужливой, подчинялась ему во всем. Просто Бендико в юбке! В момент полного слияния она не удержалась от возгласа:

— Ай да князище!

Вспомнив это, он ухмыльнулся: это получше, чем mon chat[13] или топ singe blond[14], как называла его в подобные минуты Сара, парижская потаскушка, с которой он встречался три года назад, когда ездил на Конгресс астрономов в Сорбонну, где ему вручили серебряную медаль. Да, «князище», бесспорно, лучше, чем «моя белокурая обезьянка» и уж тем более чем «Иисус Мария» — по крайней мере, без богохульства. Марианнина — славная девочка, следующий раз он обязательно привезет ей пунцового шелка на новую юбку.

И все-таки грустно! Слишком доступно это молодое тело, слишком бесстыдно оно в своей покорности. А сам-то он кто? Свинья, вот кто. Ему вспомнилось вдруг стихотворение, которое он случайно прочел в одной парижской книжной лавке, листая томик какого-то поэта, он уже и не помнил какого, одного из тех, что плодит каждую неделю Франция и каждую неделю забывает. Перед глазами всплыла стопка нераспроданных экземпляров ядовито-желтого цвета, страница, четная, это он запомнил, странные заключительные строчки:

Seigneur, donnez-moi la force et le courage

de regarder mon coeur et mon corps sans degout![15]

И пока озабоченный падре Пирроне говорил про каких-то Ла Фарину[16] и Криспи[17], князище, находясь между блаженством и муками совести, уснул, убаюканный рысью гнедых, чьи плотные крупы лоснились в свете каретного фонаря. Проснулся он уже у поворота к вилле Фальконери. «И этот хорош! Раздувает огонь, который его же и пожрет!»

Когда князь вошел в спальню, вид Стеллы с аккуратно забранными под чепец волосами, посапывающей во сне на высокой медной супружеской кровати, растрогал его до глубины души: «Семерых детей мне подарила и принадлежала мне одному». В комнате стоял запах валерьянки, напоминая о недавнем истерическом припадке. «Бедная ты моя, бедная», — пожалел он жену, взбираясь на постель. Время шло, а он никак не мог уснуть. Господь своей всемогущей дланью смешал в одном бушующем костре пламенные объятья Марианнины, обжигающие строки безвестного поэта и зловещие огни в горах.

А перед рассветом княгине представилась возможность осенить себя крестным знамением.

На следующее утро князь проснулся отдохнувшим и свежим. Выпив кофе, он брился в красном с черными цветами халате у зеркала. Бендико лежал, положив тяжелую голову ему на ногу. Брея правую щеку, князь увидел в зеркале позади себя еще одно, молодое лицос выражением насмешливой почтительности. Не оборачиваясь и не прерывая бритья, князь спросил:

— И чем ты занимался прошлой ночью, Танкреди?

— Доброе утро, дядя. Чем занимался? Да ничем особенным не занимался, был с друзьями. Святое дело. Не то что некоторые мои знакомые, которые развлекались в Палермо.

Все внимание князя было поглощено неудобным местом под нижней губой. В голосе Танкреди, в его манере произносить слова немного в нос чувствовалось столько молодого задора, что сердиться на него было просто невозможно. Но выразить удивление князь все же себе позволил. Он обернулся и, держа полотенце у подбородка, посмотрел на племянника. Тот стоял перед ним в охотничьем костюме: обтягивающая куртка, высокие сапоги.

— И кто же, позвольте полюбопытствовать, эти знакомые?

— Ты, дядище, ты. Я своими собственными глазами тебя видел на заставе у виллы Айрольди, когда ты разговаривал с сержантом. Хорошенькое дело! Это в твоем-то возрасте, да еще и в компании с его преподобием. Старый сладострастник!

На князя из-под прищуренных век смотрели смеющиеся темно-голубые глаза — глаза покойной сестры, матери Танкреди, его собственные глаза. Мальчишка совсем распустился, думает, ему все дозволено! Князь почувствовал обиду, но одернуть зарвавшегося племянника у него не хватило духу: честно говоря, маленький наглец прав.

— По какому случаю ты так разоделся? Едешь на бал-маскарад с утра пораньше?

Молодой человек вдруг стал серьезным, на лице появилось мужественное выражение.

— Уезжаю, дядя, через полчаса уезжаю. Зашел проститься.

У князя сжалось сердце от дурного предчувствия.

— Дуэль? — спросил он.

— Дуэль, дядя, и с очень опасным противником. С королем Франциском Божией милостью, черт его побери! Я отправляюсь в горы, в Корлеоне, но ты никому не говори, особенно Паоло. Грядут большие события, дядя, и я не хочу сидеть дома. Впрочем, останься я дома, меня тут же схватят.

У князя перед глазами, как нередко случалось, вспыхнуло виденье: жестокий бой в лесу, выстрелы, и вот уже его Танкреди на земле, со вспоротым животом, кишки вывалились наружу, как у того несчастного солдата.

— Ты с ума сошел, сын мой! Быть заодно с этой публикой! Да все они мафиози и жулики. Фальконери должен быть с нами, за короля.

Голубые глаза снова осветились улыбкой.

— Конечно, за короля, но за какого? — И вдруг опять этот непостижимый переход к серьезности, который всегда обезоруживал князя. — Если там не будет нас, ты получишь республику. Если мы хотим, чтобы все осталось по-старому, нужно все поменять. Ты понял меня? — Он нежно обнял князя. — До скорого свидания, дядя. Я вернусь с триколором.

Неужели племянник тоже заразился риторикой от своих дружков? Пожалуй, нет, в его тоне князь не услышал никакой напыщенности. Что за мальчик! То всякие глупости выкидывает, то становится таким разумным, что диву даешься. А его родной сын Паол в это время занят пищеварением своего Гвискардо Танкреди — вот кто его настоящий сын! Князь Фабрицио сорвал с шеи полотенце, порылся в ящике.

— Танкреди, Танкреди, постой! — И бросился за племянником, догнал, сунул ему в карман мешочек золотыми унциями, потрепал по плечу.

— Революцию финансируешь? — засмеялся Танкреди. — Впрочем, спасибо, дядя, скоро увидимся, обними за меня тетю. — И побежал вниз по лестнице.

Князь вернул Бендико, умчавшегося за своим другом с громким радостным лаем, добрился, умыл лицо. Вошел лакей, чтобы помочь ему одеться и обуться. «Триколор, триколор! Все уши прожужжали с этим триколором, мошенники! Да что они означают, эти три полосы? Собезьянничали у французов, и все. Разве сравнишь этот безобразный флаг с нашим белоснежным, украшенным тремя золотыми лилиями? Какие надежды могут быть связаны с этим пестрым лоскутом?» Подошел момент завязывать галстук — внушительных размеров шейный платок из черного атласа, а это сложная процедура, поэтому на рассуждения о политике лучше пока не отвлекаться. Один оборот, второй, третий. Большие пальцы ловко придают складкам пышность, расправляют концы, скрепляют шелк головкой Медузы с рубиновыми глазами.

— Подай чистый жилет! Не видишь разве, на этом пятно?

Лакей поднимается на цыпочки, чтобы надеть на него суконный коричневый редингот, потом подает носовой платок, надушенный бергамотом, ключи, часы с цепочкой. Портмоне князь сам кладет в карман смотрит на себя в зеркало: ничего не скажешь, все еще красавец мужчина. А этот каналья назвал его старым сладострастником! Посмотрел бы я на тебя в моем возрасте, что от тебя останется? Сейчас-то уже кожа да кости.

Он шел по залам, и от его тяжелых шагов звенели стекла. Дом был тих, светел, наряден. Главное, это был его дом. Спускаясь по лестнице, он вспомнил слова племянника: «Если мы хотим, чтобы все осталось по-старому…» Танкреди далеко пойдет, он всегда это чувствовал.

В конторе еще никого не было, и солнце, пробивавшееся через закрытые ставни, мягко освещало комнаты. И хотя это было не самое благопристойное место на вилле, его обстановка отличалась строгостью и простотой. Вощеный пол отражал висевшие на белых стенах огромные картины в черных и золоченых рамах, изображавшие веселыми красками владения дома Салина: вот остров Салина с горами-близнецами, в кружевном жабо из морской пены, а вокруг покачиваются на волнах галеры с разноцветными флагами; вот Кверчета с низкими домами и церковью Божьей Матери, к которой тянутся вереницы синюшных богомольцев; вот зажатый со всех сторон горами Рагаттизи; вот Ардживокале, совсем крошечный среди просторов пшеничных полей, усеянных трудолюбивыми крестьянами; а вот Доннафугата со своим барочным дворцом, и к ней со всех сторон спешат красные, зеленые, желтые повозки не то с женщинами, не то с бутылями, не то со скрипками; и еще много других поместий, и над каждым лучезарное небо, каждое под защитой усмехающегося в длинные усы гепарда. Эти радостные картины — все вместе и каждая в отдельности — прославляли цветущую империю рода Салина. Наивные творения доморощенных художников прошлого века, они должны были давать представление о владениях, их границах, размерах и видах дохода, так и оставшихся, однако, до конца не выясненными. Богатство за долгие века превратилось в декор, в роскошь, в удовольствие. Отмена феодальных устоев стала не только отменой привилегий, но и отменой обязанностей. Как старое вино, богатство дало осадок ненасытность, усердие и осмотрительность канули на дно, и не осталось ничего, кроме цвета и пьянящего вкуса. Так богатство уничтожило само себя, превратившись в благовоние, которое, как все благовония, быстро выдыхалось. Одни из тех владений, что так безмятежно выглядели на картинах, давно испарились, оставив о себе память лишь на разрисованном полотне и в названии. Другие еще сохранились, но, подобно ласточкам, собирающимся в сентябре шумными стаями на деревьях, вот-вот готовы были улететь. И все-таки их еще оставалось много, так что конец, казалось, не наступит никогда. Несмотря на этот жизнеутверждающий вывод, князь вошел в свой кабинет в мрачном, как всегда, настроении. В центре высился письменный стол со множеством ящиков, ниш, полок, углублений и тайников. Эта махина из светлого с темной инкрустацией дерева была, точно театральная сцена, напичкана всякими замаскированными ловушками, вращающимися перегородками и секретными приспособлениями, про которые уже никто не помнил, и разобраться в их устройстве под силу было разве что ворам. Стол был завален бумагами, и хотя князь заботился о том, чтобы они имели отношение лишь к проблемам бесстрастной астрономии, количество бумаг, не отвечающих этим требованиям, было так велико, что он безнадежно вздохнул.