11167.fb2
- Ты слышишь меня, Бербель? - спросил он, но она по-прежнему молчала.
Она молчала, а поезд набирал скорость. Герберт повесил трубку и бросился за составом.
До Альтдорфа надо было ехать еще несколько часов. Позавтракал он в ресторане и, расплачиваясь, ощутил приятное тепло, идущее от плотной бумаги и незнакомого вида купюр. После завтрака ему мучительно захотелось спать, и он проспал до самого Альтдорфа, ни разу не проснувшись.
На городском вокзале через окно он увидел отца - на голове у того была зеленая охотничья шляпа c маленьким перышком. Саквояж Герберт не разбирал, поэтому только сунул туда халат и вышел на перрон. Отец медленно двинулся к нему; Герберт сделал навстречу несколько таких же нерешительных шагов и остановился. После некоторой паузы они так же медленно стали сходиться; дуэль взглядов была прекращена протянутой вперед рукою отца, они обнялись. У вокзала их ожидала красная спортивная машина, в которой сидел толстый шофер с пушистыми усами.
Аккуратно размеченное белым пунктиром шоссе петляло между редкими соснами, красные крыши небольших уютных домиков от солнца стали еще более праздничными. Асфальтированные съезды с шоссе и идущие параллельно им пешеходные дорожки, посыпанные красным песком, убегали к низким зеленым заборчикам. Навстречу двигался открытый автобус, им управлял лысый негр; публика в автобусе пела песню, похожую на гимн, и размахивала в такт мелодии бумажными американскими флажками. Герберт посмотрел вслед удаляющимся туристам - двое из них помахали ему флажками; он улыбнулся, рассеянное счастье блуждало у него на лице. Чем-то Швейцария напоминала ему родные края, только воздух был другим. Дорога поднималась вверх, деревьев становилось все больше и больше, сильно пахло хвоей. Постепенно красные крыши исчезли, солнце спряталось.
Пансионат, в котором жил его отец, находился в десяти километрах от Альтдорфа, это было старое имение - деревянное, но очень хорошо сохранившееся. Вновь появившееся солнце высветило цветные витражи мансарды, оно плескалось на деревянных панелях и замирало между сосен. В машине Герберта укачало, видимо, сказывалась нервозность проведенной в поезде ночи.
- Ну, вот мы и приехали, - сказал отец, помогая ему выйти из машины.
Напротив дома у фонтана, который окружал цветник, сидело несколько ветхих старух: они качали головами в чепцах то ли от слабости, то ли от ветра, цветы тоже качали головками. Нежные души растений и души ветхих старух общались напротив пансионата на самой короткой ноге. Старухи не желали умирать, их родственники и опекуны перенесли слабые старушечьи тела из самых разных участков земли в богатую воздухом Швейцарию. Глаза старух казались подслеповатыми, но на самом деле были внимательны.
В холле их встретила хозяйка пансионата - тучная женщина средних лет с маленькой головкой в ужасно старомодном платье.
Отец занимал две большие комнаты в углу пансионата: одна смотрела в сосновый бор, окна другой выходили в парк; между ними был холл с обогревателем в виде длинной никелированной трубы на коротеньких ножках. Шнур обогревателя напомнил Герберту тонкую серую змейку, свернувшуюся в клубок. Отец отвел его в комнату с видом на сосновый бор и посадил в кресло напротив чучела огромной совы на фигурной чугунной подставке, рядом с совой стояла банкетка красного дерева, обтянутая потертым шелком с удивительными по яркости красками, типичный лубочный сюжет: белокурая пастушка обнимает белокурого пастушка под сенью раскидистого дуба. Как же все-таки бывает приятно смотреть на милые бессмысленные мордашки! Герберт опять задремал, предметы снова поплыли у него перед глазами, и, когда отец вкатил в комнату тележку с дымящимся ужином, он спал, положив голову на валик дивана.
Поев, он решил оглядеть окрестности и вышел из комнаты, отметив на часах половину пятого. Отец что-то писал.
С одной стороны, это мой отец, думал Герберт, а с другой - я испытываю к нему незнакомое чувство. От отца исходит опасность, я почти боюсь его, думал он, вспоминая прогулки и теплые беседы с родителем. Отец всегда его чему-нибудь учил. Скажем, когда Герберт строил из кубиков крепости, отец не позволял ему разрушать их. Он говорил, что кубикам больно, что ничего нельзя бросать на пол, ни на что нельзя наступать, кроме пола. Он считал, что нельзя наступать на муравьев, что давить гусениц тоже нельзя - все живое создано для того, чтобы жить, и жить достойно, сообразно со своей природой - маленькой ли, большой ли, не важно, ведь маленькое существо не осознает, что оно живет по законам маленького мира. По мнению великана, человеческий мир - то же самое, что для людей мир бабочек и жуков. Герберт опасливо обходил гусениц и давал дорогу жукам, ему бы и в голову не пришло раздавить какую-нибудь тварь.
Если у всех был бы один и тот же вкус, то человечество бы скорее всего самоуничтожилось. Эту фразу он услышал от отца несколько лет назад, но по-настоящему осознать и почувствовать ее глубину смог только здесь, в Швейцарии.
Фразу он понял будто сквозь сон, но тут сон как рукой смахнуло. Мысль лихорадило. Обе страны говорят на одном языке, пасут на своих полях до ужаса похожих друг на друга пятнистых коров, а тем не менее разница была, и разница довольно заметная. Она была заключена в атмосфере. В Германии лица людей были если не злыми, то куда более напряженными, а здесь даже воздух был другой, более ароматный и легкий. Его военизированная родина создавала символы страха эти символы должны были держаться на вере, а вера должна была исходить от людей.
Попав в Швейцарию, Герберт почувствовал, как у него отрастают крылья. Сначала незаметно, затем все больше и больше, и наконец крылья выросли до весьма внушительных размеров - он бы и взмахнуть ими смог, если бы захотел. Жизнь интересней исследовать на основании полного незнания предмета. У Герберта не было печального опыта уважения мысли, в своих суждениях он опирался только на собственную уверенность. Скажем, он мог и ошибиться, но ведь редкий человек признаёт свою ошибку уже в момент ее свершения. Абсолютная его самоуверенность проистекала от незнания, а незнание и нежелание знать опирались на вполне гарантированное существование.
Недалеко от пансионата Герберт обнаружил пруд, или даже не пруд, а элементарную лужу с обвалившимися краями; в яме плавала старая облезлая утка с подрезанными крыльями - улететь она не могла и не умирала только потому, что была очень старой. Не крашенная с девятнадцатого века беседка наклонилась к самой земле. Герберт вошел в нее, и пол заскрипел у него под ногами; он сел на скамейку и стал смотреть на старую утку, плавающую кругами. Он не заметил, как зашло солнце, как ярко-белое и золотое сменилось радужным и листья покрылись загаром вечера, только тоненькие тени стволов говорили, что день уже кончился.
В это время его отец слушал радиоприемник и писал письма; он машинально надписывал на конвертах голландские и австрийские адреса.
Ближе к ночи Герберт попал в кино и познакомился с американцем. Американец был тучным, от него страшно воняло табаком. Все от него отсели, один Герберт остался рядом. Американец попробовал закурить прямо в зале, но больные стали возмущаться, и сигарету пришлось потушить. Стул под ним был готов развалиться - толстяк раскачивался, как маленький ребенок, несмотря на вес и возраст. Было уже темно, бодро хлопали двери - пансионат готовился ко сну. Американец жил на одном этаже с Гербертом. С виду он был настоящий немец - самодовольный, толстый и бесцеремонный.
- А что вы здесь делаете? - спросил он у Герберта, отчего тот покраснел и, заикаясь, объяснил, что приехал к отцу.
- Да, к отцу, - повторил мальчик и опустил глаза, ему было не слишком приятно сознаваться в том, что он не такой взрослый. Вот если бы он был принцем и мог бы самостоятельно посещать дорогие курорты Ниццы или Сан-Марино, то конечно же ни у кого не могло возникнуть вопроса, откуда он, все бы просто знали, что он принц, и все.
Сон не шел. Герберт лежал в темноте, месяц вползал в комнату, смешивая темно-синий цвет с серебристым. Сквозь красные треугольники стеклышек, вставленных в дверной витраж, светилась зеленым лампа в комнате отца. Герберт вдруг вспомнил, что не сказал "спокойной ночи", как это было принято дома. Постучав в дверь, за которой скрывался отец, он, не дожидаясь ответа, толкнул ее.
- Ну что, не спится? - Отец снял очки и положил их на край стола.
Мгновение Герберт внимательно смотрел на стол, как бы изучая его. Потом он перевел взгляд на зеркало и увидал вытянутое нескладное тельце с острыми коленками. Он сел напротив отца и опустил глаза.
- Это хорошо, что ты зашел. - Отец взял со стола набитую трубку и закурил, кольца дыма поплыли под потолком. - У тебя, Герберт, изменился взгляд.
- И как же - в лучшую или в худшую сторону?
- Нет, не в худшую, но он стал другим. У тебя стали завиваться волосы или мне так кажется?
- Тебе так кажется, папа, просто ты давно не видел меня, отвык. Помнишь, как я подвернул ногу, а ты нес меня на руках, а потом ты мне купил заводной грузовик? Помнишь?
- Ну конечно, помню, кажется, это было вчера.
- Нет, не вчера, вчера я ехал на поезде. Скажи, почему ты уехал, тебе здесь лучше? В Берлине у тебя была практика, а здесь что - одни старухи и письма. Что ты все время пишешь? - Герберт подошел к столу и взял в руки конверт, сначала один, потом другой. - Вена, Стокгольм - это друзья?
Отец затянулся и не спешил отвечать, он внимательно смотрел на сына, словно пытался распознать ту неуловимую детскую сущность, которая, наверно, все еще оставалась в Герберте.
- Да, это друзья, у всех должны быть друзья.
- Должны быть, а вот у меня их нет.
- Нет - значит, будут, значит, не пришло время им появиться. Мне кажется, сейчас какое-то другое время, время без друзей. Общие идеи, общие деньги, а друзья, на мой взгляд... - Неожиданно он замолчал, опустил голову и стал загибать левой рукой пальцы на правой руке.
- Я еще ничего не сделал, отец, вот ты - ты спас столько людей, о тебе помнят дома, многие помнят.
- Да, наверное, помнят.
- Скажи, папа, а почему девушкам нравятся мальчики постарше?
- Ну, в твоем возрасте мне нравились девушки, которые были старше меня, старше на несколько лет. А почему ты спрашиваешь - кто-то разбил тебе сердце?
- Да кто его разобьет! Кому оно нужно. У меня там такая трагедия. - Герберт сделал театральный жест от себя, а потом резко прижал ладони к груди.
Отец же вспомнил, как мать его сына, в пору их взаимного интереса друг к другу, изображала Офелию, и этот характерный жест ребенка был точной копией того, который продемонстрировали худые и смуглые женские руки пятнадцать лет тому назад, в полуголодной, раздавленной репарациями Германии.
Но вот замерла беседа, обрамленные красноватым ободком тучи поплыли над самым столом. Герберт мог бы поклясться, что видел молнию и потоки дождя, упавшие на заваленный бумагами стол, буквы поплыли, конверты сморщились. Фраза "чистосердечно признаюсь вам" превратилась в длинное горизонтальное пятно. Никто и ни в чем не хотел сознаваться, трубка и авторучка отца лежали в воде. Наконец Герберт очнулся, представляемое исчезло; отец был конкретен, бумага суха, а лампа проливала почти осязаемый свет.
Отец выбил трубку в тяжелую мраморную пепельницу и отвернулся.
Герберту казалось, что его кровать дрожит... Засыпая, он ощущал страшный свист, стоны и просыпался от безотчетного ужаса, проникающего во все клеточки его существа. Измученный бессонницей, он закрыл глаза и, представляя тропические чащи и редких животных, наконец уснул.
И приснилось ему огромное поле боя. Он медленно идет между траншеями, а вокруг бесконечные мертвецы, застывшие в самых замысловатых позах, в каких и застать может только смерть. Он спускается в окоп и видит присыпанные землей тела, грязные руки и ноги торчат из земли, как случайные палки. Ботинок с порванными шнурками, плоская, пробитая пулей каска, напоминающая колониальный шлем, вот чья-то шинель с красным подбоем, воткнутая штыком в землю винтовка. Молоденький офицер сжимает в руке пистолет, застывшие голубые глаза смотрят в серое пасмурное небо, небо недавнего боя, и Герберт понимает, что находится на французской стороне. Разбросанные взрывом бревна блиндажа, внутри два убитых пулеметчика, один еще сжимает в руке коротенькую ленту. Герберт перешагивает через разбитую телефонную коробку и выбирается из окопа, за спиной его, слабо шурша, осыпаются струйки земли. Маленькая, остановленная снарядом танкетка сползла в воронку, рядом с ней лежит убитый механик, он в черной кожаной куртке и в кожаном шлеме, на рукаве трехцветный шеврон. Какой кошмар, я попал на войну, надо выбираться отсюда, думает Герберт, пересекая линию фронта. Он идет в сторону немецких позиций и видит ту же картину: покореженные машины и орудия, трупы лошадей и в беспорядке разбросанные противогазные маски. Герберт перешагивает заграждения из колючей проволоки и видит, что у развалившейся телеги, прислонившись спиной к колесу, прямо на голой земле сидит девушка, ноги у нее раскинуты в разные стороны, волосы закрывают лицо, грудь залита кровью. Герберт наклоняется над ней и убирает волосы с лица. Это Бербель. Во сне Герберт не может сдержать рыданий. Он плачет. Он трогает девушку за плечо, и та открывает глаза, по лицу ее сбегают мелкие капельки пота.
- Как я рада, что ты пришел.
- Не умирай, Бербель, не умирай, - просит мальчик. - Как же так, как так случилось?
- Штыковой удар в грудь черной конголезской руки. И все.
- Ты будешь жить, Бербель. Я не дам тебе умереть.
- И напрасно, Герберт, напрасно. Потому как любовь и смерть состоят из одного вещества.
Девушка опускает голову и умирает, Герберт ловит ртом воздух и просыпается.