112309.fb2
В обиталище колдуньи было темновато и даже сумрачно, но очень уютно. Это был бедный и одинокий уют — такой уют могли бы создать бумажные салфеточки на полках, или бумажные занавесочки на окне. У Хельги занавеска была не бумажная, но она была застирана до мелких дырочек… А темно было потому, что живая краска на потолке, уже местами облупившаяся, почти не давала света. Светился только карниз, державший занавесочку, да и то на последнем издыхании… Кроме плитки-обогревателя, стола и четырех табуреток были буфет и шкаф (оба с потрескавшейся полировкой), кровать под пестро-узорчатым ковриком на стене и зеркало на другой стене, напротив. Увидев зеркало, я вздрогнул: верхний правый угол его был обвязан черным траурным бантом. Только теперь я вспомнил ее черную шаль (с единственной вышитой розой) и черную же оторочку плащика.
— Давно? — спросил я, кивнув на зеркало.
— Уже пора снять. — Хельга подошла к зеркалу, сняла бант и какое-то время держала его в руках и мяла, словно не зная, что с ним дальше делать. Или размышляя, на что он может пригодиться, этот значок. А потом решительно шагнула к плитке и засунула его в раструб. — Вчера вечером исполнилось ровно три года, — объяснила она.
Я прикинул, что могло быть три года назад.
— Тифлис?
— Холодно… — Хельга покачала головой и улыбнулась.
— Вильно? Минск?
— Тоже холодно.
— Цицикар? — перекинулся я в другой конец материка.
— А где это?
— На восток от Маньчжурии, в тридцати километрах от Харбина.
— Теплее, но тоже холодно.
— Неужели Мадрас? Но туда мы пришли совсем недавно…
— Нет, опять холодно.
— Значит, Парамушир, — сказал я.
Хельга промолчала.
— Парамушир?
— Виктор, давай не будем об этом. Пожалуйста. Ты сейчас не услышишь, только разозлишься.
— Сволочь, — сказал я. — Скольких же она сожрала…
— Это не она.
— Она, оно — какая разница? Нежить.
— Там нет никакой нежити, Виктор. Там жизнь. Совсем-совсем другая, не похожая на нас, но все-таки жизнь.
— Ты ее не видела.
— Видела: во сне.
— О, да! Я тоже снился Нике оттуда, и тоже очень бодро. Как с пикника… Мы все снились так.
— Ты все еще глухой, — вздохнула Хельга.
Она подошла ко мне сзади и закрыла уши ладонями.
— Глухой, — продышала она мне в темя. — Тетеря.
Ее большие пальцы холодили мне виски, мой затылок лежал у нее на груди. Я хотел скрипнуть зубами, но это было уже не нужно: злость проходила. Прошла… Хельга правильно сделала, что скормила бант своему горячему зверю. Бант был здесь неуместен, как парамуширская «снежинка». Я закрыл глаза, чтобы не видеть зеркала.
До чего однозначно все это выглядит, — подумал я. Вдова. Честно терпела три года, вытерпела день в день — и бросилась на шею первому встречному. Первый встречный оказался женат, но ее это не остановило (и его, между прочим, тоже). Природа взяла свое в «гостиничном номере» Клуба, для того и предназначенном. Схема, Значок. И кулебяка с шампанским — чтобы еще пошлее, еще однозначнее…
Я знал, что это не так. Даже Гога догадался, что это не так. Но так выглядело.
— Не читай мои мысли, Хельга, ладно? — попросил я. — Сейчас в них так много значков и так мало живого.
— Живое я вижу, — сказала она. — А значки мне не мешают — их нет.
— Ты думаешь, он придет?
— Я не знаю. Он хотел прийти… Подожди, я только сниму чайник.
Сняв чайник, она вернулась и села передо мной на корточки, и взяла мои руки в свои. Ее зеленые глаза только что не светились, и это тоже выглядело однозначно. «Значки, значки, значки…»
— Ты меня околдовала? — спросил я.
Она не ответила, зная, что мне все равно.
— Сколько тебе лет? — спросил я.
— Пятьсот, — сказала она. (И зеленые глаза, смеясь, повторили: «Пятьсот».)
— Действительно, какая разница…
— Одиннадцать. — («Одиннадцать»).
— Я понял, Хельга, извини.
— Двадцать четыре.
— Я задал глупый вопрос — просто чтобы не молчать.
— А я ответила: два раза глупо и один раз точно. Потому что тебе трудно молчать.
А потом она оказалась у меня в объятьях, и я взял ее на руки и понес к кровати — запинаясь о табуретки и задевая мешавшийся на дороге стол. Я не боялся засветиться, потому что светился изо всех своих сил. Я падал и горел — и это была не смерть, а жизнь. «На миг!» — «Разве мало?»…
Потом она снова поставила чайник, и, пока мы одевались, он закипел в третий раз. Было без четверти десять. Мичман не пришел… Мы пили чай с галетами и ломтиками брынзы, которые уже не просто увяли, а свернулись в трубочки. Чай был действительно волшебным, хотя и не сладким. Сахар, наверное, съел бы его волшебство.
Голова у меня была изумительно ясной и небывало пустой. В ней не осталось ни одного значка. Лишь где-то очень далеко маячило заплаканное лицо Ники — и эти слезы что-то означали, но совсем не то, что, казалось бы, должны были означать… Я любил это милое далекое заплаканное лицо — и я любил эти зеленые сияющие глаза напротив, и все было живое, очень живое. Ничто не мешало друг другу, не путалось и не запутывало меня. Мир был бесконечен, изумительно ясен и непривычно чист. Его не нужно было умиротворять.