112309.fb2
— Я стану ведьмой!
Я заглянул в ее зеленые глаза — и мне стало страшно. Не за полковника Тишину. За Хельгу.
— Оставайся колдуньей, — попросил я.
— А ты — живи. Живи, слышишь? Будь живым.
— Договорились. Буду.
— Иди! — Хельга высвободилась из моих объятий и, пятясь, пошла от меня, пока не уперлась в стол. — Иди в свой бордель. Потом иди к своей жене. — (Это были значки. Ее глаза говорили совсем другое — и я слышал, что именно…) — Уходи. Живи.
Она отвернулась, отпуская меня, и я ушел…
Этот район Томска я хорошо знал — он почти не изменился за двадцать лет. А может быть, и за столетие. Может быть, он был таким еще при Великомученике Степане. Разве что яйцекладущие белки тогда еще не вили гнезда под стрехами деревянных домов, да у лошадей еще не вырастали рудиментарные крылышки: это началось недавно, после 147-й аварии на Северском заводе.
«Живи…» — думал я, шагая и ежась на утреннем холодке. Я не мерз, потому что на мне был пуховик, а просто ежился по привычке. «Живи». Этот значок может означать слишком многое. Живет ли, например, полковник Тишина? Или Хельге нужно стать ведьмой, чтобы увидеть его? Живи… Я улыбнулся небу, грачам, яйцекладущей белке, которая сердито затрещала на меня из своего гнезда… Я буду жить. Еще чуть-чуть — и стану совсем колдун. Это так много и так бесполезно.
С Воскресенской Горки я решил спуститься не там, где мы с Хельгой бежали вчера, а более прямой дорогой: через Обруб, дворами, задами и переулками, и очень скоро вышел на площадь Святых Сновидцев. Отсюда было уже рукой подать до Клуба.
Посередине площади, на своем исконном месте, был недавно установлен памятник Сновидцу Владимиру, не то отреставрированный по древним фотографиям, не то отлитый заново по ним же. Просветленный взор Сновидца устремлялся в даль. Туда же простиралась его рука, указуя не то на Дворец Сновидений, не то на Окружной Консилиум. А может, ни на то, ни на другое, а на медный бюст Великомученика Степана между ними… Как гласит официальное предание, сто лет тому назад в одном из этих зданий (скорее всего, в Консилиуме, тогдашней мэрии) Степан принял муку. Толпа озверелых коммерсантов била его ногами. А он безропотно подставлял то правую, то левую ягодицу, приговаривал: «Бог вас простит!» — и толково, но тщетно проповедовал своим мучителям политику Первого Российского президента, умиротворявшего парламент. Думается, что легенда сильно приукрашена: я бы на месте этого великомученика… Ну, да историкам виднее.
Юные Миротворцы, построенные возле бюста в каре, давали свою Первую Присягу. Все они были в пластмассовых касках и с деревянными макетами разрядников через плечо… Двадцать лет назад этого бюста не было, а Великомученик Степан тогда считался предателем. Мы давали Первую Присягу в гимназии, возле стенда «Подвиги соколов Жириновского». Теперь в гимназиях не те, иные стенды — но похожие на те. Все течет, все меняется, все остается таким же, как было. Живое путается в значках. У лошадей вырастают крылья, но лошади не летают.
«Живи…»
Буду, Хельга. Буду, моя золотая колдунья. Наверное, это очень непросто — жить, но я постараюсь.
Только сначала — сегодня, сейчас — я должен предупредить Титова. Поручик Титов обязательно торчит в баре, если еще не ТАМ. Может быть, мы с ним вместе что-нибудь придумаем. Может быть, он еще не махнул на себя рукой, как мичман Ящиц. Может быть, он тоже захочет жить…
В Клубе было по-субботнему оживленно, не то что вчера.
Снизу гремел и аритмично взвизгивал рок-симфо-банд, сосланный в подвал, сверху дряхлое пиано в дуэте с дряхлым геликоном интеллигентно возражали благородным «шейком». Пятеро поддатых ребят в синих фартуках на голые торсы волокли куда-то ящики с гипсом и запинались о неожиданные ступеньки. Судя по царапинам и белым полосам на полу, один раз они здесь уже проходили. Из распахнутых дверей спортзала доносились топот, сопенье, глухие удары, женские взвизги и равнодушные громкие «брэк!». Когда я проходил мимо, в меня едва не влетел ногами вперед костлявый детина с резиновым ножом в зубах и выкаченными глазами — но я успел через него перепрыгнуть. Вчерашний первосрочник, а ныне уже ветеран, со стянутой шрамом щекой и ненормально раздутыми бицепсами, провел под локоток скорбную даму в черном, жадно жря глазами еще не вполне смелый вырез. Бережно пронесли куда-то восковую фигуру в стрелецком кафтане. Безголовую. Голову несли отдельно. Видимо, для новой экспозиции: «Умиротворение стрельцов Петром Великим». На кухне готовилось что-то восточное, пряное, очень живое и, по всей вероятности, из натурального мяса — значит, Гога сумел добыть баранину… Но вот, наконец, потянуло знакомым до боли: табачно-спиртным душком и слитным гулом рассудительных бесед вполголоса, яростных выдохов, проклятий сквозь зубы и приглушенных истерик, маскируемых под беззвучный хохот…
Перед самым баром, уже выходя из «хитрого» коридорчика, я встретил полковника Тишину. Он был при всех регалиях, влек за собой степенную группу дородных мужей в дорогих костюмах, выразительно жестикулировал и рассказывал, как тесно музею в трех кабинетах, как негде им там развернуть новые экспозиции и какие безобразия творятся порой вон за тем, например, окошком. Когда я проходил мимо, полковник усилил жестикуляцию и возвысил голос, но при этом (наверное, рефлекторно) втянул голову в плечи… Я стиснул зубы, заставляя себя пройти мимо этих значков.
Будем жить.
Главное для человека — это сон. Уточним: не просто сон, а спокойный, со сновидениями. «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой!». Прав был старик Беранже, хотя при жизни его мало кто понимал… Там у него еще две строки есть в этом же четверостишии, но они, наверное, просто для рифмы, потому что не запоминаются. «Золотой сон» — вот что главное. Честь тому, кто его навеет. Все остальное, включая безумца — поэтический гарнир и технология.
Увы, не любой человек в человечестве способен и воспринимать «золотые сны», и верить в них всей душой. Сны у людей бывают не спокойны, а очень даже наоборот. Кое-кто (их мало) и вовсе не видит снов. Такие всегда раздражительны, мечутся, вершат непредсказуемые поступки — короче говоря, они больны. Как правило, неизлечимо.
Такими занимается Консилиум — их выявляют, следят за их перемещениями, ограничивают как сферу их деятельности, так и доходы. То есть, давая больному человеку возможность скромно и в то же время достойно жить, лишают его возможности крупно вредить окружающим.
Теми из военнообязанных, кто сны видит — но сны не спокойные, не «золотые» — ими занимается Особый Отдел. У миротворца должен быть спокойный сон, а иначе какой он, к чертям, миротворец?
Несведущие люди выдумывают про Особый Отдел всякие ужасы… Ничего похожего! Обычный кабинет — стол, стулья, сейф, детектор лжи, бумага и стило — все!.. Никаких там «заплечных дел мастеров», никаких прижиганий окурками, иголок под ногти и прочей средневековой чепухи. Сидят два человека. Беседуют. Один из них болен, измотан, издерган — его замучили кошмары, и он боится. Другой спокоен и доброжелателен. Как врач.
Он и есть врач, даже если у него инженерное образование или вообще никакого образования. Тут главное — спокойствие и доброжелательность.
Особые отделы следят за психическим здоровьем резервистов. И тех, кто, увы, серьезно болен, направляют на лечение. В самом крайнем случае мы передаем личное дело инвалида МС в Консилиум — но такие случаи действительно, крайне редки. Чаще человека удается спасти, вернуть к полноценной жизни.
У нас очень много работы. Не продохнуть. Зашиваемся.
И каждый случай — особый. Ведь что есть любой человек? Не что иное, как особый случай. Формальный подход к человеку категорически неприменим.
Вот, например, сегодняшний «особый случай». Парамуширец. В этом контингенте удручающе много больных. Мы их просеивали на два раза, но боюсь, что выявили далеко не всех. Наш вызов парамуширцы либо не слышат вовсе, либо принимают его за черт знает что. Если подходить к этим людям формально, то каждому из них — прямая дорога в Консилиум. В проснутики.
Но ведь это же — люди! Особые случаи! К тому же, именно из них, из парамуширцев, получаются самые толковые работники (если их вылечить, разумеется). Толковых работников у нас не хватает. Мы зашиваемся.
Так вот, сегодняшний. Заходит, и с порога:
— Я по повестке, какого дьявола заперт четырнадцатый?
— Заходите, — говорю ему спокойно и вежливо. — Притворите дверь. Сильнее, пожалуйста, до щелчка. Садитесь, побеседуем.
Скрипнул зубами, сел. Кабинет не оглядывает (из гордости), перед собой в никуда смотрит. Хороший работник будет.
— А повестка, — спрашиваю, — не повторная ли была?
— Так точно, — бурчит. Сквозь зубы бурчит, но по форме.
Мы у себя в кабинетах без регалий сидим, в штатском. Он не знает, какое у меня звание, и обращается на всякий случай как к старшему. И правильно: звездочек у меня поменьше, зато просветов побольше. А что не знает, тоже хорошо. Пусть подумает о чем-нибудь постороннем, например, о том, какое у меня звание, пусть успокоится. Глядишь, и «Ключи» не нужны будут, диспансером обойдемся.
— Ежели повторная, — говорю, — значит, первая была тогда-то. Почему не явились?
— Прободрствовал! — отвечает, как рубит.
А я уже знаю, что это он мне заранее приготовленную дезу выдает. Но, чтоб не ошибиться (особый случай!), переспрашиваю:
— Значит, в ночь с такого-то на такое-то вы не спали?
— Никак нет, — говорит, — не спал.
Вот теперь я уже точно знаю: деза! И к нему шкалой приборчик поворачиваю. Повторите, мол. Наши приборчики не как в Консилиуме — и без обручей, и чувствительность не в пример.
Пациент, задумавшийся о трибунале, к беседе с нами почти готов. Но чтобы окончательно подготовить, надлежит выдать ему такую вот информацию (ни в коем случае не дезу):
— В ночь с такого-то на такое-то вам, дорогой согражданин, был транслирован служебный вызов Особого Отдела. За что вы нас не любите — это вопрос десятый, и мы его поднимать не будем. Но ежели вы настолько искаженно восприняли наш вызов, что сочли его повесткой штаба резерва, то как вы интерпретируете, например сказать, воскресные трансляции? В каком свете видите вы историю нашей с вами великой державы? Видите ли вы ее вообще?
Вот теперь можно беседовать…
Всю беседу излагать неинтересно. Любой человек — особый случай, это так. Но и что-то общее тоже есть… Главное — не терять спокойствия и доброжелательности. Все было: и зубами скрипел, и в молчанку играл, и похабщину нес, и даже с кулаками бросался. Десантник. Парамуширец… Но ведь и я сюда не из гимназии пришел, я тоже кое-чему обучен. И на Парамушире бывал. Так что и с кулаками обошлось без особенной грубости: подергался мой парамуширец и перестал.
Когда я наконец убедился, что не станет он ни голову об сейф разбивать, ни решетку в окне высаживать, ни вены стилом ковырять, оставил я его на полчаса наедине с бумажкой и приборчиком и покурить вышел. Ему, разумеется, тоже сигарет оставил, потому что не только меня беседа вымотала. Вот теперь он сам все подробно изложит — и не просто подробно, а поглядывая на приборчик, чтобы даже нечаянно не соврать. Он изложит, а я прочитаю и решу: Консилиум, «Ключи» или диспансер.
Лучше всего, конечно, диспансер. Для всех лучше — и для него (меньше мытарства), и для нас (очень ценный работник, с железной хваткой). Ну, Консилиум ему всяко не грозит: сны он видит, и в инвалиды его списывать рано. Тридцать четыре года, в самом соку мужик.