112309.fb2
Видимо, на Мефодия нашел миросозерцательский стих — вот он и решил посидеть в темноте. С ним такое бывает, он вообще странный человек и с трудом вписывается в марсианскую канаву… Или сидел при свете, дожидаясь меня, уснул, а горелка погасла, потому что он не долил воды. Вот я сейчас давану на бибикалку, он услышит и сразу проснется. Но услышать может не только он, поэтому лучше и мне тихо посидеть в темноте тридцать восемь минут. Тридцать семь с половиной.
Я снова вырубил подсветку, заглушил турбины и устроился понеудобнее, чтобы не уснуть, как Мефодий… Тишина была еще более абсолютной, чем тьма. Мне даже казалось, будто я слышу, как почмокивают и потрескивают бесшумные биологические фильтры, поглощая вкусную углекислоту и сердито отплевываясь кислородом. Умненькая машина, ханьянская, пошлина вдвое больше цены. Не всякий далекоросс может себе позволить такую машину. Все-то в ней предусмотрено — кроме разве что отсутствия сортира в непосредственной близости. А ведь у меня была такая возможность в космопорту, зря я не воспользовался… И кислородную маску не зарядил. Зато теперь уж точно не усну.
Я проснулся, когда не стало никаких сил терпеть.
Мне даже приснилось, что я не вытерпел. Что, надев кислородную маску (во сне баллончик оказался заряженным), я выскочил из «ханьяна», отбежал на несколько шагов и стал мочиться прямо на карбид. Карбид возмущенно всчмокивал, трещал и плевался ацетиленом. Тогда я неосторожно подумал, что ацетилен может самопроизвольно возгореться, и он, разумеется, немедленно вспыхнул, а я проснулся.
Все было в порядке. Я вытерпел и продолжал терпеть.
Поерзав, я кое-как переключил мое восприятие с внутренних ощущений на окружающий мир. Ни тьмы, ни тишины не оказалось и в помине: Деймос на востоке пламенел останками кораблекрушения, почти полный Фобос перевалил зенит (выходит, я проспал больше часа!), а бесшумные фильтры плевались и трещали, как сумасшедшие.
Я их поспешно заблокировал и оживил запасную батарею, а потом стал оглядываться.
Справа не было ничего — то есть, была только ровная белая поверхность проплешины и смутно угадывался ее край. Зато слева и чуть позади я сразу обнаружил купол — и сердце у меня екнуло. Было до купола саженей тридцать-сорок, и выглядел он так, будто я действительно сквозь него проехал. Только не на легком «ханьяне», а на тяжелом краулере.
«Шутки Деймоса… — подумал я и усиленно поморгал. — Игра теней… Дурацкие шутки!» — Я знал, что это не так.
Я запустил турбины и стал разворачиваться. Я ничего не соображал, руки повиновались мне плохо, а турбокар еще хуже.
Наконец развернувшись, я врубил дальний свет и убедился, что это действительно были останки купола — точно такого же, как у Мефодия. Жутко и бессмысленно изувеченные останки.
Заблокированные фильтры, вместо того, чтобы задохнуться и пребывать в коме, шумно агонизировали. Я отыскал на панели нужную клавишу и утопил, дабы милосердно прикончить их электрошоком. Все равно они не дотянут до Дальнего Новгорода в таком состоянии… Но то ли что-то было не в порядке в сети, то ли сами фильтры оказались не в меру живучи — треск и чмоканье не прекратились. Ну и мучайтесь, дурни, шут с вами!
Я поймал себя на том, что думаю об испорченных фильтрах лишь для того, чтобы не думать о главном: об останках, лежащих в тридцати саженях от меня.
Что произошло с куполом? И когда это произошло — пока я спал. или раньше? И где Мефодий? Или это все же не наша проплешина и не его купол?
Мне захотелось притвориться, что это не наша проплешина, что я-таки промахнулся на две версты вправо и на три-четыре вперед. Но я запретил себе это делать. Я знал, что на той, не нашей проплешине все поющие и все безголовые устрицы были выбраны или разрушены четыре года тому назад, и никому нет никакого смысла ставить там купол.
Медленно, гораздо медленнее, чем следовало бы при таких обстоятельствах, я стронул турбокар с места и стал приближаться к перекрученному раздавленному каркасу с обрывками прозрачной пленки на ребрах. И только приблизившись почти вплотную, я понял, что зря умертвил совершенно исправные фильтры в машине моего друга.
Хлюпала, трещала, чавкала, плевалась ацетиленом Карбидная Пустошь. Торопливо, жадно, взахлеб, взрыкивая от жадности и торопливости, пила вино, водные растворы купороса, кислот и щелочей, хренную настойку, «анисовку» и просто воду из продавленных канистр и фляг, из разбитых склянок, пробирок и колб, из накренившегося бидона без крышки, из открытой металлической фляжки со скорпионом на выпуклом, боку, из мятого и опрокинутого ведра. Все это дребезжало и вздрагивало на размягченном, с лопающимися пузырями карбиде, а особенно сильно доставалось ведру: как заводная игрушка с неистощимой пружиной, оно каталось по кругу, подпрыгивая, гремя и махая полуоторванной дужкой.
А посреди этого разора лежал, обнимая левой рукой кислородный баллон, изувеченный человек с кровавой маской вместо лица, и Карбидная Пустошь пила из него кровь. Это был Мефодий Щагин, мой однофамилец и почти ровесник, странный человек среди марсиан, единственный человек на Марсе, которого я мог назвать своим другом. Это был, несомненно, он, потому что на нем был выцветший, видавший виды комбинезон «под звездолетчика» с эмблемой Матери-Земли на левом рукаве: светло-зеленым листиком клевера в коричневом круге. В Дальней Руси никто, кроме Мефодия, не носил таких комбинезонов, они вышли из моды лет пятнадцать тому назад.
Мефодий Щагин был очень странным человеком — и, по всей вероятности, уже мертвым…
У меня под ногами хрустело, плескалось и погромыхивало, и какие-то серые хлопья липли к ботинкам и гачам, когда я, увязая в мокром карбиде и то и дело теряя сознание, волок Мефодия к распахнутой дверце «ханьяна». А до этого мне пришлось отрывать его скрюченные пальцы от вентиля кислородного баллона. Я отрывал их целую вечность, и за эту вечность терял сознание как минимум дважды. Мне казалось, что мои черепные кости трещат и раздвигаются по швам от ацетиленового угара.
На полпути к распахнутой дверце (целых семь саженей была длина пути, а ближе я не рискнул подъехать, помня самовозгорание ацетилена во сне) я понял, зачем он сжимал этот чертов вентиль. «Перед смертью не надышишься!» — сказал я мертвому другу. И закашлялся так, что боль от кашля прожгла меня насквозь, от гортани до переполненного мочевого пузыря. Это было как наказание за черный юмор, но я не раскаялся, помня, что Мефодий при жизни любил черный юмор и решительно отделял его от юмора грязного и от «похабщины обыкновенной». Правда, не всегда можно было понять, какими критериями он руководствовался, решительно отделяя.
Я положил его кровавой маской к небу на полпути к тачке и налегке вернулся к баллону. Ползком, сжимая голову ладонями, потому что голова была тяжелая, как баллон, и череп уже раскрывался, как перезрелый бутон тюльпана. Баллон оказался почти полным, и я в три обжигающих вдоха прочистил легкие и сдвинул обратно лепестки моего черепа. Но вот шланг у баллона был короток — не стоило и пытаться дотянуть его до Мефодия. Да ему уже и не надо…
Сделав еще один глубокий вдох, я, уже не переводя дыхания, доволок Мефодия до тачки, уложил на заднее сиденье, врубил продув салона, вышел и, захлопнув дверцы, бегом вернулся к баллону. Он-таки был тяжел. На семи саженях пути я раз пятнадцать приложился к шлангу. Но и с баллоном я в конце концов справился, доволок и свалил его на пол машины, под сиденье с трупом. Забрался сам, захлопнул дверцы уже изнутри и стал дышать. Из шланга. Потому что и сам я, и мертвый Мефодий («Мертвый! Мертвый!» — я повторял это, как заклинание, и старался поверить: если поверю, случится наоборот…) — и мертвый Мефодий, и сиденья, и пол, и даже стекла салона были в мокром карбиде. Даже серые хлопья, налипшие на мои гачи, потрескивали, и от них несло.
Надо было вычистить и выбросить из машины всю эту мерзость. Потому что запасные, маломощные фильтры уже захлебывались от переедания, набрасываясь набрасываясь на вкуснятину, которую мы наволокли в салон; а основные фильтры я сам ни за что ни про что убил. И еще хлопья эти гадостные расползаются под пальцами и никак не хотят отделяться от штанов.
Я наконец понял, что это были за хлопья. Это была гигроскопическая пена, употребляемая Мефодием для упаковки марсианских устриц. Надо полагать, что все они, искусно и бережно извлеченные из сухого карбидного слоя, рассортированные по одному Мефодию ведомым признакам, упакованные для продажи, подготовленные для его непонятных опытов, приговоренные к последней песне в кругу ценителей — все поющие и все безголосые устрицы обратились в прах. Много бы я дал за то, чтобы услышать этот могучий и странный аккорд! Половину всего, что имею, отдал бы — пятьсот целковых. Пятьсот семьдесят четыре с мелочью…
Я опять поймал себя на том, что думаю не о главном, потому что о главном думать боюсь. Хватит заклинаний, сказал я себе, глядя на тело Мефодия. Хватит вранья и пряток от самого себя. Возьми себя в руки и убедись наконец в том, что он действительно мертв. Я взял запястье мертвого друга («Мертвого! Мертвого!») и честно попытался нащупать пульс.
Пульс был.
Я задохнулся (теперь уже не от вони) и на радостях решил махнуть рукой на свой мочевой пузырь — пусть делает свое дело. Фильтрам все равно каюк, и вони не прибавится. Но оказалось, что мой мочевой пузырь успел распорядиться сам. Это было жутко смешно. Это был юмор ситуации. Или черный юмор грязной ситуации.
Я хохотал до боли в гортани, желудке, почках и ниже, направляя струю кислорода в разбитую морду друга. Когда-нибудь потом я расскажу ему (у меня будет возможность ему рассказать!) об этой жутко смешной ситуации. А он с непритворно серьезным видом вынесет свой вердикт: был ли это благородный Черный Юмор, или «похабщина обыкновенная». У него будет возможность вынести свой вердикт!
Но сейчас у него нет такой возможности — и это хорошо. Господи, как это хорошо, что он без сознания, что он хотя бы сейчас не чувствует боли.
Я перебрался на водительское место и вырубил фары. Темнее не стало. Я удивился и посмотрел на небо.
Деймос уже оторвался от горизонта и выволок на себе то, что осталось от Последней Звездной. Но даже полный Деймос во всех его шутовских зеркальных лохмотьях не мог давать столько света… Я осторожно осмотрелся не поворачивая голову, а только скашивая глаза влево и вправо.
Это были прожекторы. Или фары. На турбоциклы опричников ставят очень мощные фары. Они зачем-то осветили меня с трех сторон, оставляя мне единственный путь: сквозь раздавленный купол.
Мне совсем не хотелось делать то, чего ждут от меня эти ребята… Интересно, видели они или нет, что я уволок оттуда баллон? Знают они, или не знают, что взрыва не будет — даже если ацетилен «самовозгорится»? Осветили, как в цирке…
Ладно, сейчас вам будет цирк.
Я взялся за ключ зажигания и плавненько повернул. В Ханьяне делают очень хорошие тачки. Легкие, изящные, комфортабельные. С бесшумно работающими турбинами… Ребят надо прежде всего удивить: это затормаживает сообразиловку. Мефодия я уложил головой направо. Это надо учесть при маневре.
Продолжая сидеть неподвижно (пускай они сами придумают: от усталости, или от потрясения), я ждал, пока турбины разогреются и наберут полные обороты. Дождался и с места (сожгу сцепление!..) взял сорок пять верст, одновременно закладывая вираж. Ребята, надо полагать, пораскрывали рты за своими щитками из гермостекла, глядя, как я на двух левых колесах аккуратно обогнул останки по крутой параболе, хлопнулся на все четыре и с форсажным ревом устремился к выходу из подковы.
Но ребятами, надо полагать, руководил хороший тактик: на концах подковы он расположил тех, у кого была самая быстрая реакция, и проинструктировал их неожиданным для меня образом. Они не стали хвататься за кобуры и палить мне навстречу парализующими лучами, раскуя наверняка промазать и повыводить из строя своих же. Они тоже форсажно взревели и с двух сторон бросили свои турбоциклы наперерез мне. Наперерез и с упреждением — так, чтобы три наших траектории, встретившись в одной точке, нарисовали стрелку с аварией на конце.
Оказывается, им во что бы ни стало нужно было помять мой красивый синий капот с белым крестом. Но это я сообразил уже потом. А тогда. оглянувшись назад, я поразился их непрофессионализму и восхитился их самоотверженностью.
Цирк продолжался. Два турбоцикла встретились в полутора саженях позади «ханьяна» и слиплись в один чудовищно нерациональный механизм, а седоки, теряя на лету кивера и кислородные маски, крутили встречные сальто в воздухе. Это впечатляло. В мощном контровом свете стремительно удаляющихся фар это было незабываемое зрелище.
Потом позади полыхнуло и стало еще светлее, чем от фар-прожекторов. Даже зеркальная хламида Деймоса на время поблекла в зареве пожара. И, по компасу кладя свою тачку на курс восток-северо-восток, я искренне молился за ребят: чтобы их не очень сильно опалило, чтобы они успели убраться подальше и чтобы в спешке не забыли тех двоих, кувыркавшихся без кислородных масок. Я не верил, что они пытались убить моего друга. Зачем? Просто им, как и любой полиции в мире, позарез нужен был подозреваемый — и вольно же было мне, подвернувшемуся на эту роль, самому не позаботиться об уликах…
Когда я влетел, наконец, в широкую тень забора и мои фары выхватили из тьмы калитку, я увидел, что слева от нее распахивается незамеченная мною ранее воротина. Прожекторные блики погони уже плясали по верхней кромке забора, поэтому я не стал задумываться.
Воротину придерживал одной рукой стриженый «под горшок» добрый молодец в белой с вышивкой косоворотке навыпуск и полосатых штанах. Гороховый Цербер тоже был здесь и, как бы не вполне доверяя силушке добра молодца, лично подпирал воротину плечом. Пропуская меня, он указал пальцем на мои фары и махнул рукой куда-то вглубь частного владения.
Я выключил фары и в непроглядной тьме (куда подевался Деймос?) медленно двинулся в указанном направлении, пока саженей через пятьдесят не уперся во что-то. Мигнув подфарниками, я увидел, что это была кирпичная стена. Не имитация из силиконового пластика, а настоящие кирпичи из настоящей глины… Оглянувшись, я не увидел забора — только прожекторные лучи над его кромкой. Высокий. в два человеческих роста, забор был полностью затенен от Деймоса кирпичным зданием! Черт знает сколько стоит такое количество кирпичей!
Я заглушил турбины и стал ждать. В салоне воняло. На заднем сиденьи неровно и страшно хрипел Мефодий, уже приходящий в сознание.
Минуты через две стало светло: где-то надо мной снаружи зажгли фонарь. Или окно. Рядом объявился Цербер, вжался носом в боковое стекло. Я осветил салон, и несколько мгновений мы смотрели в глаза друг другу, а потом он медленно улыбнулся, обнажив немногочисленные зубы, иззелена-черные от маковой жвачки. Улыбка у него получилась какая-то вынужденная, в ней читались корысть и тщательно подавляемый страх. Впрочем, не все ли равно, из каких побуждений он совершил свой героический поступок. Если ему нужна мзда, он ее получит.
Цербер жестом предложил мне выйти из турбокара и отступил от дверцы. Я отрицательно мотнул головой и провел ладонью по лицу, показывая, что у меня нет кислородной маски, а потом кивнул назад, на Мефодия. Цербер снова вжался носом в стекло, вгляделся и очень озаботился лицом.
За забором взвыли и заглохли турбины, и тотчас раздался настоятельный стук в калитку. Цербер даже не повернул головы в ту сторону. Он опять улыбнулся, пошевелил губами (видимо, что-то сказал) и повторил жест.
И тогда до меня наконец дошло, что он стоит снаружи без кислородной маски — дышит, говорит и улыбается!