11240.fb2
- Стыдитесь! - вспыхнул вдруг, как порох, директор.
Тетрадь полетела в угол залы, а за ней и все мысли Карташева. Мало того, что директор швырнул тетрадь, он приказал Карташеву поднять ее.
Карташев чувствовал, что директор не имел права так поступать, и в душе шевелилась мысль сказать ему это, но другая мысль, о том, что его за это исключат, заставила Карташева с помертвелым лицом покорно пойти и поднять свою тетрадь. Это был тяжелый удар самолюбию, и, если бы Карташеву сказали вперед, что он так поступит - он, наверно, обиделся бы. А теперь обижаться ему не на кого было, он исполнил, по его мнению, лакейскую обязанность и испытывал своеобразное удовлетворение: хоть и унизился, а остался целым и невредимым.
Он, конечно, чувствовал себя оскорбленным и, отвечая, не смотрел на директора, но это был такой ничтожный протест, который и самого Карташева не удовлетворил.
Он получил по пяти и за устный и за письменный ответ. На письменный ему задали новую тему, и так как он ее не знал, то опять смошенничал, приняв на этот раз большие предосторожности. Последнее обстоятельство давало злое удовлетворение, но в общем, возвращаясь с экзамена, он хотел, чтобы весь экзамен этот был только сном, о котором можно было бы, проснувшись, забыть.
Конечно, было благоразумно с его стороны, что он не сделал скандала: выгнали бы - и только, а теперь все обошлось благополучно и получил даже две пятерки. Корнев получил четыре, Рыльский три, но Долба тоже получил две пятерки. С Долбой директор был очень любезен и даже смеялся по поводу чего-то, а Долба держал себя уверенно, развязно и, кончив, так равнодушно тряхнул волосами, как бы говорил: "Иначе и быть не могло".
"Хорошо ему, - думал Карташев, - а случись это с ним, и он бы, наверно, поднял тетрадь, и Корнев, и Рыльский, и все".
Карташев чувствовал себя скверно: точно уменьшился вдруг ростом. "Все равно, день, два, а там и забудется, - думал он, - а пятерки останутся... Черт с ним, и с директором, и со всей этой историей. Я, что ли, виноват? На его душе грех... Эх, перелететь бы куда-нибудь к счастливым людям, где радость в том, что сознают свое достоинство, где молодость ярка и сильна, где люди ищут удовлетворения не в унижении других, а в уважении в этих других такого же человека, как они... Да, да, где эта счастливая страна?" И Карташев напряженно и нехотя зевал и гнал от себя бесполезные скучные мысли. Что-то продолжало сосать сердце, и вечером в ароматном садике, на дворе у Корневых, где все уже знали, конечно, про скандал, он сидел, стараясь быть естественным, и Маня Корнева спрашивала его:
- Что с вами?
Он слышал насмешку в ее голосе, чудилось ему пренебрежение и сожаление со стороны Рыльского, Долбы и даже Корнева. Он уж не любил в эту минуту Маню, он ничего не хотел, его тянуло домой, и, когда он шел по темным улицам и вспоминал, как любезна была Корнева с Рыльским, он уныло шептал: "А черт с тобой!.. Ну и кокетничай с своим Рыльским... С кем хочешь... Черт с вами со всеми!"
С этого вечера после экзамена по истории, когда Корнева кокетничала с Рыльским, все переменилось в их отношениях. Прежняя близость сразу исчезла, и Карташев чувствовал, что он вдруг стал чужим для нее. Только мать Корнева по-прежнему ласково гладила его по голове и даже нежнее обыкновенного говорила ему:
- Голубчик ты мой.
Но дочь ее, смотревшая прежде с удовольствием, когда мать ласкала Карташева, теперь равнодушно говорила:
- Ну, мама, уж пошла...
И она смеялась своим естественным, веселым и беззаботным смехом, от которого, казалось, все смеялось, и прибавляла уже серьезно, с ноткой пренебрежительного раздражения:
- Да, ей-богу же, смешно.
Карташев ежился и робко смотрел на Корневу: куда девалась та прежняя Маня, с которой так легко и весело ему было? Только с Рыльским она была прежняя. Теперь Карташев еще сильней любил ее и с непередаваемой болью видел, как пылкая, увлекающаяся Маня все больше заинтересовывалась Рыльским и смотрела на него так ласково, как никогда не смотрела на Карташева. А Рыльский, равнодушный и веселый, так смотрел на Маню, как никогда бы себе не позволил Карташев. Это было утешением для Карташева, и иногда он спрашивал Семенова:
- Как ты думаешь, Рыльский может сделать подлость?
- Какую? - переспрашивал Семенов и делался сразу серьезным и строгим.
- Вообще подлость?
Семенов несколько мгновений думал и без снисхождения утверждал, наклоняя, по обыкновению, голову:
- Может.
- Я тоже думаю.
- Может, - повторял убежденно Семенов.
IX
СЕМЬЯ КОРНЕВА
Экзамены кончились. У Карташева и Корнева была осенью передержка по-латыни. Это их мало печалило, а Карташева даже радовало, что он в компании с Корневым срезался. Эта передержка сблизила их. Вообще с тех пор, как его сестра охладела к Карташеву, Корнев стал к последнему более расположенным, а от Рыльского, напротив, как будто отдалился. Что до Карташева, то он искренне полюбил Корнева и горячо звал его ехать к матери в деревню. Звала его и Аглаида Васильевна, но Корнев тянул и не решался. Отчасти мать Корнева, Анна Степановна, была против разлуки с сыном, когда и без того через год предстояла разлука, так как сын собирался в Петербург в медико-хирургическую академию. Отчасти не решался Корнев ехать и просто потому, что как-то странно было так сразу бросить налаженную обстановку и ехать в совершенно чужую семью: как примут его, как отнесутся при более близком знакомстве. Он знал, что пользовался в семье Карташева некоторым престижем, был уверен даже, что престиж этот был больше того, на какой он имел право рассчитывать, и тем более боялся за этот престиж. С другой стороны, его завлекала незнакомая ему совершенно деревенская жизнь. Он тянул с решением и пока отдавался приятному ничегонеделанию наступивших вакаций; ходил в гости, принимал у себя, валялся по диванам с книжкой в руках. В открытые окна врывался веселый, звонкий шум летней улицы; мягкий ветерок играл волосами, шелестел листами книги и радостно шептал, что впереди целый ряд беззаботных, свободных от занятий дней.
Корнев, сколько помнил себя, всегда помнил все ту же обстановку. Та же квартира, веселая, чистая, с невысокими комнатами, мебель в белых чехлах, солнце, канарейки, тиканье всевозможных часов в разных комнатах. Тот же порядок, заведенный и установленный раз навсегда. Отсутствие роскоши, во всем солидная прочность, начиная с мебели и кончая бельем, всегда безукоризненно чистым, без модных фасонов, но с основательными внутренними достоинствами. Роскошь допускалась только в двух вещах: в вине и сигарах. То и другое получалось непосредственно, минуя пошлины, и вследствие этого стоило сравнительно дешево. Отец Корнева, Павел Васильевич, любил побаловать себя и своих друзей, или, как он называл их, собутыльников, и хорошим вином, и сигарами.
В доме Корневых гости редко показывались. Появляясь же, сразу принимались за еду и питье. Жена Павла Васильевича, Анна Степановна, не то дичилась, не то боялась друзей мужа, скрывая, впрочем, то и другое под маской любезной, гостеприимной хозяйки, кормила их разными вкусными блюдами простой кухни, - гости ели, пили и хвалили хозяйку, когда она заглядывала к ним в столовую.
- Анна Степановна!.. милейшая!.. по божеской и человеческой совести, такого пирога, как ваш, нет нигде во всем городе, хоть повесьте меня, гремел обыкновенно главный запевала компании, Александр Иванович Злобецкий, громадная туша на высоких расставленных ногах.
- Так когда-нибудь и уйдем увси от вас без языка; бо проглотымо, истинно говорю, проглотымо... Да поддержите... чи вже проглотылы? обращался Александр Иванович к остальной молчавшей компании.
- И сам назвонишь, - отвечал равнодушно чиновник таможни, Иван Николаевич Пономаренко, с оплывшим бледным лицом, маленькими черными, непокорными глазами. - Добре подвесили, славу богу, язык... как только влезли на такую колокольню!
- Возможно ли терпеть сие оскорбление? - спрашиваю я вас, любезная наша хозяйка, Анна Степановна... Пожалуйте ручку...
- Эх! Юбочник.
- Что-о? - завидно...
- Кушайте, кушайте на здоровье, - говорила Анна Степановна, робко пятясь к двери, и, еще раз окинув взором стол с едой, тарелками и винами, спешила из накуренной комнаты в кухню пополнить исчезнувшее со стола.
- Вот кому счастье господь бог послал, - говорил ей вслед Александр Иванович и кивал на хозяина. - Давай меняться на мою фурумуру... двух сестер в придачу дам.
- Терпи, терпи, - пренебрежительно утешал его Пономаренко, - в рай попадешь.
- Да брешешь же, не попаду: в раю мученики, а дурней и оттуда гонят.
- Бачили прокляты очи, що покупалы: ижты ж, хоть повылазты.
- О, отозвався казак! Та не ешьте ж бо, а пииты. - И Александр Иванович запевал излюбленную песню.
В кухню к Анне Степановне доносилось нестройное громкое пение:
А кто пье, тому наливайте,
Кто не пье, тому не давайте,
А мы будем пить
И горилку лить
И за нас,
И за вас,
И за неньку