11255.fb2
User Profile
User: Antiopa
Location: Israel
Date of birth: ну, допустим, 31.06
Имя: ну, допустим, Аня
Тип записи: частная
Рани, Рани, Рани. Рани, Рани, Рани. Рани, Рани, Рани. Такая у меня молитва. Рани — это мой парень, так его зовут: Рани, Раанан Цви. А напарницу мою зовут Светка. Светку привезли сюда в четыре года, так что в садике она сразу стала Лиорой — это, типа, Светка по-местному. Светка-Лиора говорит: «Ты как раненная этим Рани. Дай уже, очухайся, дура.»
«Дай» — это по-местному значит «хватит», а вовсе не то, что можно подумать. Тем более что дала я ему давно, еще в школе. Рани был мой самый ранний, самый первый. Первый и последний. Потому что кроме него мне никого не нужно. Никого. Делать это с другими? Бр-р-р… Я себе такого просто представить не могу — тошнит. Только Рани. Рани, Рани, Рани.
Мы познакомились на вечеринке в Магшимим. Светка сказала:
— Поедем в Магшимим, там классная тусовка с бассейном, а ди-джеем вроде как сам Капод обещается.
Это сейчас Светка еще и моя напарница, а тогда она была просто самой близкой подругой, типа сестры или даже ближе. Типа руки или ноги. Говорящая нога такая. Вот нога эта мне и сказала:
— Поедем в Магшимим. Бери купальник. Чем открытее, тем лучше, чтоб не позориться.
Магшимим, если кто не знает, это такой богатый ишув, с крутыми виллами. Если и не миллионеры, то детки ихние. Бассейны двадцатипятиметровые на четыре дорожки, лужайки под пальмами, садовая мебель — чистый Беверли Хиллз. Самое то для хорошей вечеринки. Я уж не знаю, как Светка в тамошнюю компанию ввинтилась. А вообще-то, чего не ввинтиться? Нам тогда было по семнадцать лет, все при всем, прямо хоть на обложку. Светка — натуральная блонда, а я так и вообще рыжая. Где это видано, чтоб таких двух телок да на вечеринку не пустили? Ну разве что на гомогейскую, чтобы, типа, не совращать честных гомиков с пути истинного. Но та тусовка была смешанная, то есть стрейты, видимо, составляли большинство. А может, и нет, сейчас не поймешь.
Приехали нормально, около полуночи. На ком — не помню. Тогда многие наши приятели только-только на права сдали и возили за так, лишь бы покрасоваться. Там уже вовсю транс играл, парни и девчонки балдели на лужайке. Все босиком, в купальниках, в плавках. Покачаются под музыку, подрыгают ногами и в бассейн — типа, охладиться. Шарав тогда стоял страшный, даже ночью не продохнуть. За ди-джеевским пультом, точно, сам Капод, Ежик то есть. Его так из-за прически звали: иглы во все стороны. Щупленький такой, крохотуленький, прямо тату негде выколоть. Но работал, как сумасшедший, — хоть всю ночь напролет, даже, наверное, полярную. Я любила на него смотреть: руки мелькают, блестят от пота, губы шевелятся — пам-па-пам-па-пам… узенький лоб подрагивает, а глаза бродят где-то вверху, в темноте, причем каждый глаз — по своему, типа, отдельному маршруту.
Может, он косым был? Не знаю, не скажу. Я его видела только за работой, этого Ежика. Вот об этом я и думала тогда, сидя на бортике бассейна и болтая в воде ногами: косой он в натуре или просто обкуренный? Светка продолжала отплясывать, а мне надоело. Люди вообще делятся на две категории: одни любят двигаться, а другие — наблюдать за движением. Вот, например, мы со Светкой принадлежим к разным группам. Она, как я уже говорила — ноги, а ногам сам Бог велел отплясывать. А я — глаза, я наблюдаю. Мы — идеальная пара, и это сразу станет ясно всем, когда эти «все», наконец, решатся доверить нам настоящее дело. Скорей бы уж.
Но тогда я еще и понятия не имела обо всем этом буджерасе — дело, не дело… настоящее, не настоящее… Тогда мне было семнадцать, год с лишним до армии, и я просто сидела на краю бассейна в Магшимим, болтала ногами, смотрела на пьяного ежика Капода и думала: косой он, когда не обкурен, или, наоборот, нормальный братан, как все? Тут-то он и подсел ко мне, Рани. Рани, Рани, Рани. Подсел ко мне, а я подсела на него.
— Хай, Джинджи! — сказала я, едва он открыл рот.
Парни часто заводят разговор со мной именно с этой фразы, так что со временем я научилась произносить ее за них, для экономии. Рани поразился.
— Откуда ты знала?
Я пожала плечами. С этого момента можно было продолжать в двух направлениях. Если я хотела отшить, то обычно говорила: «Думаешь, трудно догадаться? Ты бы сильно удивился, братан, если бы узнал, насколько мужской мозг примитивен.» Но Рани понравился мне с первого взгляда, а потому я выбрала другое продолжение.
— Читаю мысли, — сказала я, сделав загадочное лицо.
— Биг дил, что там читать, сестренка? — ответил Рани. — Мужской мозг вообще примитивен.
Он сказал это и улыбнулся. То есть улыбался он и прежде, с самого момента, как подошел, но та улыбка была небольшой, осторожной, как йорэ — первый осенний дождик… Или как рассветная полоска над восточными горами, если смотришь с Масады или от Эйн-Бокека… Или нет — она была как аплодисменты на рамат-ашаронском корте, когда наши ведут пять ноль в последнем сете, но нужно еще взять шестой, решающий гейм на своей подаче, а потому радоваться на всю катушку формально еще нельзя, хотя, по сути, уже можно. А потому перед розыгрышем хлопают слегонька, сдержанно, насколько слово «сдержанно» применимо к нашей горячей публике. Но вот очко выиграно, и тут-то и начинается настоящая радость: люди вскакивают, вскидывают вверх руки — кто обе, а кто одну, а кто просто, скрючившись, потрясает сжатым кулаком: типа, йеш!.. йес!.. есть!.. наша взяла!.. и прыгают, и кричат от радости, и обнимаются, и хлопают так, что слышно до самого Яффо. Такой была настоящая, полная Ранина улыбка. Я увидела ее тогда, в Магшимим, и немедленно умерла. Я просто закончила свое существование в качестве самостоятельной, отдельной от Рани личности, сущности, вещности. У меня не было опции сопротивляться: разве можно сопротивляться внезапной смерти? Он назвал свое имя, которое я с первого раза не расслышала, и потом пришлось узнавать у других — жутко неудобно, но я вообще тогда ничего не слышала, только смотрела на него и говорила какие-то глупости, наверное, невпопад, не знаю, потому что себя я не слышала тоже, а насчет имени — какая разница?.. — я пошла бы за ним, даже если бы он звался Махмуд, или Кристиан, или Чингачгук Большой Змей. Но он звался Раанан Цви, Рани Большая Улыбка. Рани, Рани, Рани.
Цви — распространенная фамилия среди тайманцев. По-русски «цви» означает «олень». У моего оленя шелковистая кожа, чуть заметно подрагивающая, когда проводишь по ней губами или подушечками пальцев. У моего оленя гибкое гладкое тело, сильные мышцы, заряженные лаской и движением. У моего оленя удивительный разрез глаз, обычно смеющихся, иногда смущенных, иногда задумчивых, иногда нежных. Такими их знаю я. Наверное, бывали они и другими: злыми, вызывающими, хищными, прищуренными в створе прицела… не знаю, не видела, но и не удивилась бы, увидев. К тому моменту, как мы познакомились, Рани служил в Ш-13, в шайетет, знаменитой Тринадцатой эскадре, в морском спецназе. Он был из тех, кого научили неделями в одиночку жить под водой, убивать голыми руками и выполнять невыполнимые задания. Не совсем как в кино, но похоже. Он был старше меня всего на три года, а повидать успел много всякого такого, о чем не говорят и не спрашивают.
А я и не спрашивала. Зачем? Когда чашка и без того полна, то даже одна лишняя, пусть и самая маленькая капелька может испортить все. Кап — и полилось, поди удержи.
До той тусовки в Магшимим я была нормальной рыжей девчонкой, которую звали… ну, скажем, Анна и которая смотрела на себя реально, ну, то есть обычно, как девушки смотрят в зеркало. Кого вы видите в зеркале? Правильно, себя. Одну себя, правда? Да и может ли быть иначе?
Оказалось, что может. После той вечеринки я разделилась на три отчетливо разные части. Первая, самая большая, называлась счастье и помещалась в районе груди. По всем параметрам она напоминала воздушный шар. По всем. Например, счастье распирало меня, как воздух распирает воздушный шар. А еще мне казалось, что я постоянно лечу — опять же, как на воздушном шаре, понимаете? Не на самолете, внутри гудящей моторами железяки, и даже не как птица, на крыльях, которыми употеешь размахивать, а именно на шаре — в тишине, без всяких усилий и шума, одна посреди всего неба, среди молчания и поскрипывающих шершавых веревок. На воздушном шаре ты можешь лететь, даже когда сидишь, или лежишь, или ходишь. И тут важно еще, что он именно воздушный, потому что счастье — это прежде всего воздух, много воздуха, очень много воздуха: ведь полет возможен только тогда, когда он есть, воздух.
Вторая часть — удивление — находилась в голове. Я была поражена тем, что такое вообще возможно. Я все время думала об этом. Я оглядывалась вокруг и не видела никого, кто носил бы в груди что-то, хоть отдаленно напоминающее мое счастье. Не думаю, что я ошибалась — ну разве можно скрыть от постороннего глаза такую махину, как воздушный шар? Я ощущала себя настоящей инопланетянкой и оттого впервые в жизни испытывала трудности в общении с другими: ну о чем могут беседовать жаворонок и землеройка? Хотя нет, они как раз могут найти общую тему — ведь даже жаворонок время от времени, устав, опускается на землю.
Но в том-то и дело, что я не опускалась: я постоянно жила в воздухе, меня носило поверху мое счастье, мой воздушный шар, и мне не приходилось работать крыльями. Ну как было всему этому не удивиться? Не спросить — почему именно я? Почему не другие, знакомые и незнакомые? Почему не натуральная блонда Светка, которая объективно превосходит по ряду показателей не только меня, но и, например, толстогубую раскрученную куклу Анжелину Джоли? Почему не сама Анжелина Джоли — ведь она так раскручена?! Почему?
Мой третий, наименее приятный кусок, помещался в животе. Я ужасно, до колик, до тошноты, боялась, что все это закончится. Ужасно. Наверное, это и называется Страхом. Не могу сказать, что я ничего не боялась раньше. Конечно, боялась. Боялась темноты и пауков, и сунуть руку под куст, и смотреть на воду с моста. Боялась контрольной, зубного врача, боялась потеряться в незнакомом месте, боялась смерти — не своей, а родительской, потому что свою смерть я не могла представить вовсе… Я много чего боялась. Но это была всего лишь боязнь, понимаете? Не страх, а боязнь: что-то маленькое, детское, понарошечное, как кефирчик для ребенка.
А тут был самый настоящий страх. Страх кончины. Наверное, только тогда я впервые и поняла, что такое смерть — когда влюбилась. Да. Вот я и произнесла это слово — любовь. Любовь. Летучая смесь счастья, удивления и страха. Рани, Рани, Рани. Мой олень, мой тайманский принц.
Мы сидели на бортике бассейна, болтали ногами и языком, смеялись. Мы говорили обо всем и, странное дело, это походило не на разговор, а на точечную ликвидацию, как ракетой — по машине какого-нибудь хамасника в Газе. Все, о чем мы только ни заводили разговор, немедленно исчезало, испарялось без следа.
— Интересно, Капод косой или подкуренный? — говорил Рани.
— Блин! — отвечала я. — Я как раз об этом думала, когда ты подошел.
— Не иначе как родство душ! — делал он напрашивающийся ход.
— Не подъезжай так быстро, вылетишь в кювет, — надменно отвечала я, обмирая от макушки до самых пяток.
Мы оба снова смотрели в сторону Капода, но на его месте уже клубилось облако, косоглазое игловолосое облако, мелькающее потными плечами.
— Слушай, а какой объем бюста у твоей подруги? — спрашивал Рани.
— Сто, — мрачно хмыкала я, прибавляя совсем немного.
— Сантиметров или дюймов? — щурился он.
— Процентов! — припечатывала я, и мы оба покатывались со смеху, а когда поднимали глаза, то там, где только что покачивалась Светка в обнимку со своим очередным летчиком, уже топталось неясная бесформенная тень, тень Светки и летчика, и остальных танцующих.
— Ну и манго у них тут, — говорила я, имея в виду вовсе не манго.
— Где? — недоумевал Рани, оглядываясь.
— Вон! — показывала я. — Да не там! Куда ты смотришь? Вон там! — обманом, обманом, хитрым женским обманом зарабатывая возможность поднять, наконец, неподъемную руку и потрогать его за плечо — о, оленья, оленья кожа… и получая при этом разряд в три тысячи вольт… о, смерть моя, любовь моя…
— Это не манго, это папайя, — отвечал он, немного хрипло и после паузы, потому что током ударило и его тоже, а тем временем сад, и папайя, и лужайка вокруг плавно превращались в туман, в бесформенное ничто, как прежде Капод, и Светка с летчиком, и прочие танцующие.
— Я знаю, — так же хрипло говорила я, глядя ему прямо в глаза и впервые ощущая тот самый воздушный шар — от увиденного там, в глазах… и тот самый страх — от возможной ошибки или от того, что он уйдет, не спросив телефона… и то самое удивление — от того, что мы вдруг остались вдвоем — два инопланетянина, вернее, одно инопланетное существо посреди неопределенного, несущественного, излишнего окружения.
Так мы разговаривали, очень недолго, потому что почти сразу же из тумана материализовалась сердитая Светка и сказала, что она, конечно, готова проявить понимание, но всему есть границы, даже пониманию, даже нашей с ней сестринской любви, и по этой причине она, Светка, не собирается ждать тут до полудня. Особенно когда все способные ходить давно уже разошлись, неспособные дрыхнут вповалку наверху, и только она, как ангел-хранитель, пасет двух воркующих голубков. И вообще, нам с тобой, красавица, пора в школу, родители устали стоять на ушах, а у тебя, братан, небось, отпуск кончается, так что давайте-ка закругляться, при всем моем уважении…
И тут только я увидела, что уже почти рассвело, что на пустой лужайке и впрямь остались только мы и предутренний, пока еще прохладный ветерок, таскающий по траве скомканные салфетки и одноразовые стаканчики, да еще чей-то зацепившийся за ветку папайи лифчик прощально машет нам своими осиротевшими крыльями. И я снова испугалась, что все закончилось, и теперь придется умирать.
Рани повез нас домой на своем допотопном эскорте, увидев который, Светка заявила, что сядет спереди, потому что если уж смерть, то лицом к лицу, а не на заднем сиденье. И вообще, водитель должен смотреть на дорогу, а не вбок, на пассажирку, понятно? Но Рани все равно смотрел большей частью на меня: я видела в зеркальце его оленьи глаза, которые возвращались ко мне, как привязанные, как два привязанных оленя — к своему хозяину, и воздушный шар распирал изнутри мою грудь, в животе поднывал страх кончины, а в пустой до звонкости голове металось от стенки к стенке неимоверное удивление от того, что все это происходит именно со мной.
Прощаясь, Рани протянул мне руку, а я протянула свою, и это было наше второе касание за весь вечер, и Светка насмешливо сказала откуда-то издали:
— Что, даже не поцелуетесь? Только не под трансформатором, ладно?
А мы действительно не могли целоваться, потому что это было бы не просто чересчур, а очень-очень чересчур. Через улицу на столбе действительно был трансформатор… но при чем тут трансформатор?
— При чем тут трансформатор, Светка? — машинально спросила я, глядя вслед отъехавшему Рани.
Мне не было никакого дела до трансформатора. В животе у меня крутился, нарастая, страх, и я пыталась понять его причину.
— При чем тут трансформатор?
— Как это при чем? — засмеялась она. — От вас такие искры бьют, что запросто электричество во всем микрорайоне вырубить может. А мне еще бойлер включать, помыться хочется…
И тут я вспомнила: он так и не взял моего телефона!
— Светка, — сказала я. — Он так и не взял моего телефона… и еще: я даже не расслышала его имени, а фамилию он не говорил вовсе… что теперь делать, Светка?
Светка громко, с подвыванием, зевнула.
— Дура ты рыжая, вот что. Твой он со всеми потрохами, поверь моему глазу. Никуда не денется. Ну почему это рыжим дурам всегда везет, а умным и красивым блондам — нет? — она снова зевнула. — Хотя везение, честно говоря, относительное. Парень он, конечно, картинка, но я бы на твоем месте еще двадцать раз подумала: эти тайманцы страсть как ревнивы. Восточная ментальность. Зарежет он тебя, сто процентов зарежет. Или разобьетесь нафиг на этом его эскорте… ты слышала: там все ревет и стонет, как Днепр широкий. Пошли спать, что ли?
Как Днепр широкий… Светку привезли сюда из Днепропетровска в трехлетнем возрасте, так что никакого Днепра она помнить не могла, а тем более — знать, как он стонет. В машинах она тоже ничего не петрила, так что слова насчет Днепра и «эскорта» я пропустила мимо ушей. Зато в парнях Светка разбиралась — дай Бог всякой: Рани и в самом деле был «картинка»! Я благодарно чмокнула подругу в щеку, и мы пошли спать — ведь школьный автобус отходил уже через полтора часа. И я заснула сразу же, и летала во сне, и летала, проснувшись, и в автобусе, и в школе, и после школы — особенно после школы, потому что Рани ждал меня на выходе, и тут мы уже сразу обнялись, потому что за эти несколько раздельных, невместных часов успели привыкнуть к мысли, что можно обняться и при этом остаться в живых.
Говорят, что любовь похожа на смерть, и даже в ТАНАХе об этом написано. Так и есть, но не в плохом смысле, а в том, что и то, и другое — это, типа, все. Все. Конец, за которым уже больше нету ничего. Типа, приплыли. Такое ощущение полной и самодостаточной окончательности. Как у какого-нибудь особенно хитрого фрагмента в паззле на сто миллионов деталей: всю дорогу его пристраивают и так, и эдак, и туда, и сюда, к тому краешку и к этому — и все не выходит, все не ай-я-яй, то углом упрется, то выемку оставит, то еще что. И вдруг — щелк! Встал! Встал в то единственно возможное место, где все правильно, все подходит, где для каждого бугорка, для каждой извилинки, ямки, выбоины, ущербины, для каждого крохотного уродства, для каждой красивости и для каждого, сколь угодно загогулистого, вывиха есть свое, специальное, точное, только им подходящее соответствие. Разве это не чудо? Разве это не конец — конец поисков, конец сомнений, конец паззла?
Светка, выслушав меня, сначала заржала: «Любовь зла — полюбишь паззла…» — а потом заплакала и сказала, что вообще-то ей, как лучшей подруге, положено завидовать мне смертной завистью и даже попробовать отбить Рани, потому что так поступают все уважающие себя лучшие подруги, но она, Светка, не может, просто не может. Она сказала, что ей на нас дышать страшно, настолько это красиво, что если уж не самой, так хоть посмотреть… короче, в лучшие подруги она не годится и вообще никуда не годится, и все закончилось нашим совместным десятиминутным плачем и двумя опухшими от слез мордами, так что больше я таких разговоров со Светкой не заводила, себе дороже.
Красиво или не красиво — не знаю. Наверняка для многих со стороны мы смотрелись более чем странно. Рыжая веснушчатая ашкеназка, напрочь обгорающая от пятиминутного пребывания на солнце, и почти коричневый тайманец: кожа у Рани была оленья не только наощупь, но и по цвету — примерно такой же промежуточный оттенок приобретают оливки осенью, перед тем как окончательно почернеть.
Светка смеялась:
— Как ты за него замуж выходить будешь? Только представь себе ваших папаш рядом! Это ж сдохнуть!
И впрямь. Более несхожих папаш трудно было придумать. Мой — такой маленький, щуплый очкарик, вечно смущенный, вечно лысый, вечно заикающийся интеллигент, типа Вуди Аллена, только еще безобразнее. Ранин — тоже маленький, но коренастый, коричневый и морщинистый, как ствол умершего от старости оливкового дерева, с седыми пейсами, свисающими из-под натянутой на самые уши вусмерть заношенной шапки, когда-то черной и шерстяной, одетого в такой же, вусмерть заношенный, когда-то черный и шерстяной костюм, — и это в любую погоду, что в дождь, что в шарав! Тайманский иврит Раниного отца походил на слитный птичий клекот, русский иврит моего — на тяжелые, раздельные удары топора — бух, бух, бух… друг друга они не могли понять в принципе, хотя вроде бы говорили на одном и том же языке.
Ну и что? Это нас мало волновало. Тем более что они ни капельки не возражали — скорее наоборот. Не знаю, чем я так нравилась Раниному отцу, но то, что нравилась — это без сомнения. Наверное, своей экзотичностью — уж больно выделялась моя бледнолицесть на фоне жгучих тайманских смуглянок, садившихся в субботу за семейный стол. А может быть, старый Цион Цви видел во мне свидетельство силы своего цепкого рода — рода восточных медников и ювелиров, волею судеб оказавшихся без гроша на чужом и непонятном Западе и уже во втором поколении притащивших в дом не только достаточно денег, но и дипломы инженеров, врачей и биржевых брокеров, чиновничьи льготы, офицерские погоны и, как венец всему, — местную красноголовую белокожую дуру, влюбленную не то что по самые уши — по самые корни своих рыжих, цвета тайманской меди, волос.
Что же касается моего отца, то он взирал на Рани с восторгом, который даже не пытался скрыть.
— Знаешь, — сказал мне как-то он. — Твой Рани в точности такой, каким я хотел бы родиться. Сильный, смелый — настолько, что ему даже не надо об этом рассказывать — все и так видят.
Он сказал это совсем без горечи. Есть такая горечь, с которой обычно говорят: вот, мол, хотел бы, да не вышло. Тут ее не было. Но я все равно почувствовала себя неловко за него. Понимаете, это сложно. С одной стороны, я должна была бы обрадоваться: ведь он хвалил моего Рани. Но с другой стороны… он ведь мой отец, понимаете? И в этом его признании была какая-то окончательность, очень неприятная для моего отца, а значит, и для меня.
— Ерунда, папа, — сказала я как можно строже. — Полнейшая ерунда. Ну при чем тут рост и вес? Он подлиннее, ты покороче — ну и что? И потом, он родился тут, а ты там. Разные вещи.
Он улыбнулся, но так, что у меня что-то лопнуло в сердце.
— Конечно, разные. Об этом-то я и говорю. Благородным нельзя стать, девочка, им можно только родиться. Благородный — это, по определению, рожденный во благе и на благо. Как ты. Как твой тайманский принц.
Он помолчал и снова улыбнулся — но на этот раз уже совсем по-другому.
— Вы замечательно породистые существа. Ваши щенки будут брать первые призы на всех выставках.
Тут я, конечно, завопила и стала тыкать его в бок кулаками, а он смешно отмахивался, пока мы оба не расхохотались и не обнялись, как это происходило всегда, когда нам было хорошо вдвоем.
«Тайманский принц». Именно мой отец придумал для Рани такое прозвище. Не могу сказать, что оно мне сразу понравилось: «принц» — еще куда ни шло, но зачем акцентировать на происхождении? Тайманский или датский — какая разница? Главное, что принц.
— Видишь ли, — объяснял мне отец. — Нас, ашкеназов, так много били по голове и так долго гоняли из угла в угол по всей Европе, что это не могло не сказаться на осанке. Присмотрись к тем же принцам датским: их фигура всегда наклонена немного вперед, а глаз слегка косит в сторону. Почему, как ты думаешь?
— Интеллект придавливает, — насмешливо отвечала я. — Трудно таскать такую умную голову, вот и клонятся. Правильно?
— Если бы! — смеялся отец. — Они наклонены, как бегуны на старте, да и косят по той же причине: чтобы вовремя уловить момент, когда нужно будет снова вжать голову в плечи и дать деру. А теперь глянь на своего тайманского принца! Он прямой! Прямой! Ну не чудо ли?