11255.fb2 Гиршуни - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Гиршуни - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

User Profile

User: Mashen'ka

Location: Москва

Date of birth: веселый день странного месяца года Жаворонка

Имя: Машенька

Mashen'ka

Тип записи: открытая

У меня завтра день рождения, так что жду поздравлений. Только, пожалуйста, не возражайте. А то в прошлый раз господин Жуглан затеял со мной спор, утверждая, что свой предыдущий день рождения я праздновала всего две-три недели тому назад. Он, помнится, даже подсчитал точное количество дней: восемнадцать. Ну и что? Разве нас не учили еще в школе, что все зависит от системы счисления? Одни считают так, другие иначе. У кого-то в году двести дней, у кого-то тысяча, а у большинства моих знакомых так и вовсе переменное число: то триста шестьдесят пять, то триста шестьдесят шесть… или сколько?.. — триста шестьдесят четыре?.. никак не могу запомнить. Я и в своем-то календаре путаюсь, а уж в чужих и подавно.

Мой календарь тоже переменный, как и у всех, как и у вас, господин Жуглан. Иногда год в нем длится ужасно долго. Самый длинный на моей памяти соответствовал, примерно, пяти вашим. А иногда он совсем коротенький, как тот, восемнадцатидневный. Бывает и еще короче, но это уже редкость.

Почему я считаю года именно так, а не иначе? По той же причине, что и все остальные — из соображений удобства. Сами подумайте: ну зачем вообще требуется измерять время? — Только для того, чтобы знать, когда чему приходит пора, правда ведь? Вот, допустим, крестьянин какой-нибудь вспахал, посеял, собрал, а потом ему говорят:

— Давай снова.

А он, допустим, спрашивает:

— А почему именно сейчас?

А ему и отвечают:

— А потому что год прошел.

— Ну, если год, — говорит крестьянин. — Тогда конечно, тогда и в самом деле пора.

И идет сеять заново. Вот он для чего, календарь-то, если вдуматься.

Ну а я ничего не сею, мне крестьянское расписание ни к чему. Жизнь моя спокойна и постоянна, кругов никаких не выписывает. Еще когда в школе училась и в институте — куда ни шло. Там понятно: переводят человека в старший класс или на другой курс — вот тебе и год. Но теперь, на работе… ну никаких примет, хоть ты тресни. День еще ладно: встала — легла, работа — дом. Неделя — тоже: работа — выходные. Месяц… что ж, можно и тут циклы отыскать, особенно женщине. Но год? Год?

Мне это кажется таким очевидным, а ведь в голову так сразу и не приходит, правда? Да и как придет, если мы с детства привыкли верить на слово? Чему нас только ни учат, как нам только ни врут, а мы и уши развесили. Добро бы что-нибудь незначительное, такое, что прямо нас не касается. Например, мне говорят: ты живешь на планете Земля, она круглая, есть на ней страна Америка, там был президент по имени Кеннеди, и его застрелили. Все это может оказаться стопроцентной ложью, выдумкой. Я не видела ни космоса, ни формы своей так называемой планеты. Я не бывала в Америке, да и что я там забыла? Но даже если меня привезут туда и скажут: «Вот, Машенька, это Америка!» — где гарантия, что и тут они не смошенничали? Повозили-повозили кругами — да и завезли в какой-нибудь кинопавильон, где все специально подстроено? Нет гарантии, ну разве что не слишком правдоподобно: станут ли так много возиться в мою честь? Но в принципе-то — нет гарантии, нет ведь?

А уж про Кеннеди и вовсе полнейший пшик: что за проблема такую красивую сказку сочинить и поставить? — Никакой проблемы. Хороший драматург, грамотный продюсер, несколько миллионов на рекламу, и вот уже вся эта, якобы круглая, как дура, планета свято уверена в том, что так оно и было. Вот уже напечатан в книгах, журналах, учебниках портрет рыжего красавца, и все-все-все, включая эскимосов и папуасов, смотрят, кивают и говорят:

— А, ну как же, это ведь Кеннеди. Его еще застрелили…

— Да с чего вы взяли, что это правда?

— Ну как же, это ведь все знают: вон и тот эскимос, и этот… видишь, кивают…

Вот и я киваю. Не потому, что верю, а потому, что мне, в общем, все равно. Ну какая мне разница — был ли на самом деле такой президент, и была ли у него Америка, и была ли у Америки пуля, прилетевшая в президентскую голову по точной дуге, тщательно обогнув по дороге предполагаемую круглизну предполагаемой планеты Земля? — Да никакой! Да пусть себе будет так, если это кому-то важно. Мне-то что? С такими незначительными глупостями я спорить не собираюсь.

Но если дело касается лично меня, тут уж увольте. Тут уже понарошку не пойдет, себе дороже. Я знала это все с самого детства. Откуда? — Сказали. Сказали, а я и поверила. Почему поверила именно этому, а не про Кеннеди — ведь про Кеннеди тоже просто «сказали»? — Потому что это было больше похоже на правду. Так я различаю. Допустим, мне что-нибудь говорят, а я немножко так голову наклоняю и вслушиваюсь: похоже на правду или нет? И что-то изнутри самым буквальным образом отвечает:

— Похоже…

или, наоборот:

— Нет, враки…

или:

— Непонятно… ты лучше пока кивни от греха подальше и отложи, а потом еще раз проверим.

Если уж на то пошло, расскажу и о том, кто меня всему этому научил. Началось с моей бабушки. Когда я возвращалась из школы, бабушка всегда сидела на скамеечке у входа в парадную: боялась нашего лифта и нашей лестницы, вернее, тех, на кого я могла там наткнуться. Она встречала меня в любую погоду, даже если морозило так, что было холодно бежать, не то что сидеть. Школа располагалась через пустырь. Выкатываясь на улицу после последнего урока, я сразу смотрела в сторону дома и видела там толстую неподвижную фигуру моей сторожевой бабушки. Издали она и впрямь походила на каменного льва у входа в какой-нибудь дворец.

— Бабуля, ну зачем, ты же замерзнешь! — кричала я, подбегая.

— Ничего, ничего, — неизменно отвечала бабушка. — Лучше я умру от простуды, чем от горя.

Но умерла бабушка не от простуды и не от горя, а от инсульта. Умерла в одночасье: вечером легла, а утром не проснулась. Встречать меня со школы стало некому; за неимением иного решения мама повесила мне на шею французский ключ, похожий как две капли железа на такие же ключи, болтавшиеся на шеях других моих одноклассников. С одним, но очень существенным отличием: помимо ключа, я таскала на себе тяжеленное бремя страха. Я думала: не зря ведь бабушка не хотела пускать меня одну в подъезд, не говоря уже о лифте! Не иначе как это связано с нешуточной опасностью, даже с горем, большим настолько, что от него можно умереть…

Я поделилась своими сомнениями с мамой.

— Вот ведь глупости! — воскликнула мама с фальшивой уверенностью. — Ничего с тобой не случится. Другие дети ходят, и ты тоже…

В этом месте она запнулась и замолчала, а папа спросил, не оборачиваясь от телевизора:

— Ты у Маргариты Степановны выясняла? Может, она…

— Что «она»?! — закричала мама, словно ее ударили. — Что «она»?! Она такая же пьянь, как и все остальные! Лучше уж никому! Не дом, а кабак! Кабак! Сил моих…

Последние слова мама выкрикивала, уже убегая в кухню, так что окончания я не расслышала, но этого и не требовалось: фразу «сил моих больше нету» мама произносила как минимум по десять раз на дню. Нечего и говорить, что после этой неудачной попытки прояснить ситуацию мне стало еще страшнее.

Сама смерть представлялась мне неопасной — в виде моей умершей бабушки, которая сидит на скамеечке где-то там, неизвестно где, терпеливо поджидая, когда я, наконец, покажусь на дальнем краю пустыря. Но вот горя мне решительно не хотелось. Слово «горе» ассоциировалось с мамиными слезами и с отцовской беспомощностью, что само по себе являлось достаточно пугающим комплектом. И все же труднее всего оказалось противостоять неопределенности угрозы: я никак не могла предположить, что именно ожидает меня на лестнице или в лифте. Ну почему, почему я не добилась в свое время четкого объяснения от бабушки? Тогда мне хватало того, что она со мной, а теперь, когда бабушка пересела на другую скамейку, вдруг оказалось, что спрашивать некого. Смерть — это когда уже не можешь спросить о том, чего не удалось выяснить вовремя.

Взрослому страху обычно требуются детальные приметы: всякие когтистые слизистые лапы, слюнявые клыки, пыточный станок, кровь, стекающая с зазубренного ножа, блестящие никелированные инструменты для выдергивания ногтей. Но сознание десятилетней девочки в состоянии пугаться еще и чего-то совсем неопределенного — такого, что невозможно представить в виде конкретного существа или предмета — это-то и есть настоящий, чистопородный, беспримесный ужас.

Он охватывал меня немедленно, едва лишь я открывала дверь в наш полутемный, воняющий кошачьей и человеческой мочой, загаженный, обожженный, изуродованный подъезд. Затаив дыхание и стараясь не смотреть в темные провалы коридоров, разбегавшихся в обе стороны от обугленных почтовых ящиков, я кралась мимо исцарапанной двери лифта к первому лестничному маршу, который вел вверх, к свету, к окну, откуда еще видны были улица, пустырь и школа — все то, что принадлежало обыденному, привычно-спокойному миру. У окна я на мгновение переводила дух, хватая из заоконного пространства добавку душевных сил, — подобно тому как тонущий, всплывая, выхватывает из воздуха еще один глоток жизни, и продолжала свой панический бег домой, на третий этаж, к спасению, ключ от которого болтался под моим перехваченным судорогой горлом.

Подъезд был полон звуков вполне конкретного происхождения: где-то хлопала дверь, в подвале ссорились кошки, крысы затевали судорожную возню в мусоропроводе, шуршали шаги, журчали трубы, звенел трансформатор, насвистывали сквозняки, да и сам дом вздыхал и позевывал, как вздыхает и позевывает любое человеческое жилье. Но для меня… для меня все это обычное многоголосье сливалось во всеобъемлющую какофонию ужаса. Это Оно, неведомое и оттого еще более страшное, ворочалось в коридорных тупиках, потягивалось, просыпалось, принюхивалось, поблескивало бесчисленными глазами, скалило зубы, цокало когтями по ступенькам… Оно уже почуяло меня здесь, в своих владениях, Оно уже собирается в погоню, выползает из своей ужасной норы, преследует меня! Я слышала за собой мягкие шлепки его шагов, невнятный шорох его движения, я чувствовала на своей спине его жадный взгляд, его жаркое вонючее дыхание.

До своей квартиры я добегала, уже почти обезумев от страха, нащупывала ключ, с пятой попытки втыкала его в разношенный замок и распахивала дверь ровно настолько, чтобы успеть просочиться в образовавшуюся щель — просочиться и тут же захлопнуть, отгородиться, спастись, прислониться спиной к родному коричневому дермантину, весело подмигивающему блестящими ребристыми шляпками обивочных гвоздиков: «Ты дома, Машенька, ты дома. Бояться больше нечего. Ты дома.»

Так продолжалось изо дня в день, с редкими перерывами на выходные. Но я знала, что удача не может сопутствовать мне бесконечно, что однажды я споткнусь, упаду, прилипну к стене, зацеплюсь за железную решетку перил, скачусь со ступенек прямо в лапы, прямо в зловонную пасть торжествующего Оно. И вот однажды это действительно произошло. Уже добежав до двери, я в ужасе обнаружила, что ключа на моей шее нет. Ключ потерялся, исчез, а я даже не заметила, как это произошло, как оборвалась ленточка, которая удерживала его на моей шее, которая удерживала меня в живых над пропастью страшного Оно, неотвратимо подступающего к самым моим ноздрям.

Я отчаянно ударилась в дверь всем телом — она даже не дрогнула. Я вжала кнопку звонка — он сочувственно отозвался мне из пустой квартиры, словно говоря: «Прощай! Я здесь, внутри, а ты — снаружи. Ты никогда больше не увидишь того, что вижу я: ни кухни, ни прихожей, ни обернутой одеялом кастрюли с картошкой в углу дивана, ни маминого платья на стуле, ни отцовского телевизора, ни узора обоев, ни даже этого коричневого дермантина с моей стороны входной двери… Прощай! Ты уже не наша…» И это было так обидно, так несправедливо, так страшно, что я чуть не умерла от горя и обиды прямо там, на месте. Помню, в моей голове промелькнуло, что бабушка наверняка имела в виду именно такую ситуацию.

И тут из общего, грохочущего в моих ушах гама подъездных звуков вдруг явственно выделились чьи-то шаги. Сначала еле слышные, словно крадущиеся, они постепенно становились все громче и громче… они приближались… они направлялись в мою сторону! Чьи-то!.. Это сейчас я говорю «чьи-то», а тогда у меня не было на этот счет никаких сомнений: меня настигало Оно, собственной персоной. Не в силах встретить его лицом к лицу, я отвернулась от лестницы, уткнулась лбом в дверь своей родной, но такой недоступной теперь квартиры и зажмурилась.

Ритм шагов замедлился, затем ускорился, затем замедлился снова. «Скорее бы уж,» — думала я, обмирая от страха. Наконец Оно остановилось прямо у меня за спиной, переступило с ноги на ногу и поинтересовалось голосом, показавшимся мне громовым:

— Ты чего вопишь? Что случилось?

Только теперь я обнаружила, что кричу, вернее, скулю на одной тонкой пронзительной ноте. Еще я поняла, что Оно не уничтожило меня немедленно, а это могло означать его определенную склонность к переговорам, то есть к оттягиванию развязки. Я инстинктивно ухватилась за представившуюся возможность. Сначала я перестала визжать, а потом осторожно попробовала завязать знакомство:

— Ты… Оно?

Оно озадаченно помолчало, хмыкнуло и переспросило:

— Оно? Вообще-то нет, но если это поможет… Тебя что, домой не пускают? Слушай, может, повернешься?

Я повернулась. Передо мной стоял щуплый очкастый мальчик примерно моего роста, со школьным ранцем на плече. Лицо его показалось мне смутно знакомым, но я не смогла вспомнить, откуда. Впрочем, времени вспоминать не было. Очкарик настолько не тянул на образ ужасающего Оно, выглядел таким комичным контрастом с моей недавней всепоглощающей паникой, что я вдруг начала хохотать, столь же безудержно, как боялась за минуту до этого. Наверное, вместе с истерическим хохотом из меня выплескивалось напряжение, скопившееся за несколько недель устрашающих путешествий по лестничным маршам нашего подъезда.

Я прямо-таки корячилась от смеха, а мальчик все так же недоуменно топтался передо мной — нескладный, мешковатый, некрасивый, смешной, с ушами, огромными, как у Чебурашки. Вот пишу об этом сейчас, по прошествии стольких лет, и вижу его так же ясно, как тогда, каждую деталь: школьный пиджак, купленный на вырост — экономно, но не слишком оправдано, поскольку бедняга рос явно медленней планового графика, отглаженный пионерский галстук, жидкие волосы, толстые стекла очков и, главное, эти уши, уши… ой, не могу…

Но, учитывая обстоятельства нашей встречи, думаю, никто не удивится, если я скажу, что в тот момент он показался мне прекрасным. Еще бы. Очкастый мальчуган повлиял на меня больше, чем кто бы то ни было во всей моей последующей жизни. С тех пор я уже не боялась ничего, и подъездов в том числе. Потому что мир вовсе не страшен. Наоборот, он красив и чуден. А зло и ужас живут только в нашей голове, мы сами придумываем для себя всех этих Оно. Причем некоторые увлекаются настолько, что раздувают Оно внутри самих себя, а другие видят в первых подтверждение своим придуманным страхам. Глупости. Достаточно открыть глаза, повернуться и посмотреть. И увидеть щуплого смешного очкарика с чебурашкиными ушами. Так я думаю, так я живу. Возможно, это тоже неправильно, но — что такое «правильно»? Как говорил Че, правильна та модель, которая облегчает существование. Причем чем сильнее облегчает, тем она правильней.

— Ты что, дура? — обиженно спросил мальчик и повернулся уходить.

— Погоди, — сказала я. — Я не над тобой смеялась. Я потеряла ключ и испугалась.

— Испугалась? Чего?

— Не знаю… — пробормотала я с тем беспомощным выражением, которое безотказно действует на мужчин всех возрастов. — Страшно…

Конечно, мне уже было не страшно — ведь ровно минуту назад я перестала бояться раз и навсегда. Мне просто не хотелось, чтобы он уходил, не хотелось — и все.

— Хочешь пойти ко мне? — неуверенно проговорил он. — Тебя зовут Маша, я знаю.

Мальчик выжидательно посмотрел на меня, и тут я вспомнила. Он жил на четвертом этаже, в сорок восьмой квартире, которая находилась прямо над нами. Мы знали их как очень тихую семью. Обычно соседи сверху всегда слышны: кто меньше, кто больше, а кто и вовсе невыносимо. Музыка, радио, шаги, детский плач, семейная ссора, шумные гости… Этих же не было слышно в принципе, так, словно верхняя квартира пустовала. Мальчик ходил в ту же школу, что и я, но на два класса старше. Два года в десятилетнем возрасте — пропасть; стоит ли удивляться тому, что я не знала его имени? Во дворе он не появлялся… понятия не имею, как я его узнала вообще. Нужно было срочно что-то придумать, и я придумала.

— Ага, — сказала я. — Маша. А ты — Че.

Мальчик удивился.

— Почему Че? Сначала — Оно, теперь Че…

«Из-за чебурашкиных ушей! Че Бурашка!» — почти что выпалила я, но вовремя остановилась. Не годится обижать своих спасителей, особенно если не хочешь оставаться одной, без ключа, перед запертой дверью.

— Как Че Гевара, — сказала я вслух, изображая третьеклассную наивность. — У нас дома его портрет висит. Папа говорит, что это самый главный освободитель и защитник.

— Ну, а я-то тут при чем? — Че покраснел, незаметно подтянул живот и выпятил грудь.

Я чуть снова не расхохоталась.

— Ну как же… я вот боялась…

— Ладно, — перебил меня он, маскируя смущение грубостью. — Нечего тут. Пошли.

Так мы и подружились — я и мой Че, освободитель испуганных и угнетенных. Это была странная дружба. Настолько странная, что я ее даже немножко стеснялась. Ведь другие видели только очки, и уши, и всю его нелепую повадку, абсолютно не предназначенную для нормального общения. Что, в общем, понятно: на моей памяти Че не довелось спасать никого, кроме меня, да и то по чистой случайности. Не проходи он в тот день по лестнице, мы так бы никогда и не встретились. Думаю, это стало бы настоящей катастрофой для меня и для моего будущего. Потому что именно Че научил меня правильному взгляду на вещи.

Помню, как я в первый раз спросила его: «Почему ты думаешь, что это правильно?» — не помню уж, по какому поводу. Мы сидели тогда вдвоем на крыше нашего дома — мы всегда если встречались, то только вдвоем: из-за моего нежелания показаться рядом с ним на людях и из-за его полной неприспособленности к любой компании. Перед нами лежал безликий район уже начавших понемногу рассыпаться хрущевских блочных коробок, а за ним — железная дорога, лес и поля, которые серели по мере приближения к горизонту, как будто хотели притвориться небом.

— Почему? — переспросил Че и покосился на меня, словно прикидывая, стоит ли доверить мне столь важную тайну.

«Ну вот, — подумала я. — Сейчас наверняка разведет какую-нибудь школьную хреномуть. Как же! Они ведь в пятом классе уже физику проходят, задаваки…»

— А ты наклони голову, — сказал он. — Вот так. И слушай.

— Что слушать?

— Слушай, правильно или нет. Просто прислушайся получше.

Если бы я была года на два постарше, я бы наверняка посмеялась над ним, как смеялись над ним все вокруг. Но мне было десять лет, а ему двенадцать, и он проходил физику, химию и другие премудрости, которые еще и не снились мне, убогой третьекласснице. Плюс к этому он как-никак спас меня от страха. Поэтому я честно, хотя и недоверчиво, сделала, как он сказал: наклонила голову и прислушалась. Сначала я не слышала ничего, кроме недовольного бурчания паршивой школьной котлеты в животе. Помню, что я уже совсем собралась фыркнуть и послать Че куда подальше, как вдруг котлета смолкла, и откуда-то, непонятно откуда, отчетливо прошелестел ясный ответ, всего одно слово: «Правда…»

Я даже вздрогнула от неожиданности и осмотрелась вокруг: не прячется ли кто за вентиляционной будкой? Нет, никого. Мир улыбался, выжидательно погладывая на меня и обмахиваясь, как веером, серебристыми метелками тополей. На станции за линией домов свистнула и застучала копытами набирающая ход электричка.

— Ну что? — поинтересовался Че. — Слышала?

— Подожди… — остановила его я. — Я хочу еще…

— Э, нет, — засмеялся он. — На один вопрос — один ответ. Он тебе не попка, чтобы повторять. Да и зачем? Умному и одного раза достаточно, а дураку, сколько ни долдонь, все равно не поможет.

— Он? Кто — «он»?

— Как это «кто»?.. — Че вскочил и обвел руками вокруг себя. — Он! Ты что — не видишь?

Я посмотрела и увидела. Ну конечно. Это он, мир, нашептывал правильные ответы. Все — и пустырь, и школа, и серые растрескавшиеся коробки домов, и небо, и тополя, и свистящий табун электрички, и неясный горизонт — все это звенело на одной и той же — правильной ноте, как одна струна, в такт, в унисон! Поразительно, что я не слышала этого прежде. Поразительно, что этого не слышал никто из моих знакомых, даже взрослые, даже родители… никто, кроме этого некрасивого, нелепого очкарика! Но почему он, почему? — Возможно, именно в силу его безобразия и нелепости: для бедного Че, изгнанного отовсюду, вернее, не принятого нигде, просто не существовало иного выхода, как искать значения и смыслы вовне, а не внутри человеческих амбиций и комбинаций…

Так или иначе, но он нашел, а я… я воспользовалась. Но в этом ведь нет ничего плохого, правда? В конце концов, это был его свободный выбор — рассказывать мне о правильных вещах. Не мог же он врать лишь для того, чтобы скрыть эту премудрость! Тем более что я, по его же словам, была чрезвычайно способной ученицей.

— Ты удивительно подходишь миру, — говорил Че, блестя своими очками. — Ты такая же красивая и соразмерная, как он. Вы просто созданы друг для друга.

— Ага, — смеялась я. — Когда вырасту, выйду за него замуж.

Уши у него вспыхивали, как неоновая реклама на универмаге. Че вообще очень болезненно воспринимал любые разговоры о моем будущем или о моих отношениях с мальчиками. Не знаю, на что он рассчитывал, с его-то внешностью. То есть знаю, но… Но в конце концов, всему есть предел. Дружба дружбой, а любовь… Нужно сказать, что у меня никогда не было недостатка в поклонниках, никогда. Я ухитрялась скрывать их существование от Че лет примерно до девятнадцати. Да, до девятнадцати. А потом рано утром он спускался по лестнице и увидел, как я расстаюсь у двери со своим тогдашним кавалером — родители уехали на дачу, ну и… Мы были так поглощены прощальным поцелуем, что не услышали шагов: Че всегда ходил тихо-тихо, словно боялся нарушить равновесие мироздания. Поэтому я не смогла рассмотреть выражение его лица. Наверное, это к лучшему — одним ужасным воспоминанием меньше. Достаточно того, что у меня в памяти остался его затылок с едва намечавшейся плешью — он начал лысеть очень рано. Больше мы не встречались.

Комментарии

Antiopa

Тип записи: комментарий

Машенька, а календарь? Вы обещали рассказать про календарь.

Mashen'ka

Тип записи: комментарий

Ах, да, милая Антиопа, я и забыла. Этому календарю меня научил тоже Че. Он говорил, что мой день рождения приходится на день счастья. Знаете, такого полного, ничем не замутненного, когда все сияет — и внутри, и снаружи. У Вас ведь бывает такое, правда? Ну, вот, например, если Вы с любимым. У Вас ведь, наверное, есть любимый?

Antiopa

Тип записи: комментарий

Вы меня извините, но я на такие вопросы отвечать не намерена. Кому какое дело — есть у меня любимый или нет?

Juglans Regia

Тип записи: комментарий

У ей дуло ат пулимета — любимай, пардон май френч. Вы, Машинька, ваще — нашли с кем а люпви расгаваревать. Ана ж сапок салдаццкий, а ни деффка. Лутше мне атветте: и скока вам гатков па этаму вашиму калиндарю?

Mashen'ka

Тип записи: комментарий

Господин Жуглан, я бы очень просила Вас воздержаться от грубостей в моем блоге. А лет мне сильно за двести. Точного числа я не помню.

Juglans Regia

Тип записи: комментарий

Гы… стараваты вы, душинька, стараваты…[2]

Milongera

Тип записи: комментарий

Господин Мужлан, будьте любезны заткнуться, а то я рассержусь. Машенька, ну зачем Вы позволяете ему хамить? Впрочем, это вопрос риторический. А вот конкретный: отчего это Вы с Вашим Че решили, что мир непременно прекрасен и соразмерен? Знаю, знаю: Вы сейчас ответите, что нужно слегка наклонить голову и прислушаться. Но что если я и голову наклонила, и прислушалась, а вот ответ получила прямо противоположный?

Mashen'ka

Тип записи: комментарий

Я не решила, дорогая Милонгера, я это увидела — причем именно таким образом, как Вы и предположили: наклонила голову и прислушалась. Не знаю, почему у Вас так не выходит или получается другой ответ. Возможно, Вам что-то мешает. Только не надо отчаиваться, ладно? Когда-нибудь Вы непременно это услышите, я нисколько не сомневаюсь. Непременно.

Конец комментариев


  1. Ответ на комментарий Mashen'ka.