11257.fb2
.
До середины девяносто второго мы жили в Бендерах, небольшом городке на правом берегу Днестра. Моя мать преподавала в школе русский язык и литературу, отец после армии работал в техникуме военруком. Я обожал своих родителей – особенно мать! – и считал себя самым счастливым человеком на свете. Почему выделял мать? В нашей семье она управляла всем, и ее главенство признавал даже отец. Мать и на работе была лучшей из лучших – ее портрет украшал “Галерею трудовой славы” на центральной площади города и, конечно, школьную Доску почета. Трижды ее выбирали лучшим учителем города, и каждый раз в местной газете о ней писали статьи.
У отца за плечами остались служба в армии и две войны: афганская и балканская. С первой он привез орден Красной Звезды и две медали, со второй – еще три медали и контузию. Из госпиталя он выписался в июле девяносто первого и после санатория вернулся домой. В сентябре, позвякивая боевыми наградами, он привел меня в школу. На линейке я стоял с таким видом, словно ордена и медали сверкали на груди у меня.
И все же мать значила для меня гораздо больше. Ничего странного: она меня воспитывала, отца же я видел только урывками.
Из-за моей привязанности к матери сверстники дразнили меня маменькиным сынком. Если в школе они еще как-то остерегались меня обзывать, то во дворе их уже ничто не сдерживало. Для многих я был белой вороной – мало того что в свои десять лет ни разу не произнес бранного слова, но еще и посещал школу искусств. Причем не на гитаре учился играть, как многие мальчишки, и даже не на баяне, – а на девчачьей скрипке! Само собой, ребята надо мной потешались.
Особенно усердствовал наш дворовый вожак по кличке Гитлер, который шагу не давал мне ступить, чтобы не отпустить очередную обидную шуточку. Когда дома я жаловался, отец посмеивался: “Ну и ты его обзывай!” Мать же принимала мои обиды всерьез, и потому в школе Гитлеру приходилось несладко, чему, конечно же, я втайне радовался.
Мать терпеть его не могла, причем не только из-за меня, но и за все проделки, которыми он регулярно отмечался в школе, за невоспитанность и босяцкую внешность. Одна прическа чего стоила – косой чуб, зачесанный влево. Еще бы добавить усы, и точно – вылитый Гитлер! Другой бы стеснялся такого сходства, этот же гордился своим прозвищем и, как говорила мать, старался ему соответствовать. По праву вожака он щеголял татуировками: на одной руке выколол “Вова”, на другой “1979” – год рождения. Если бы не наколка, я бы и не знал его настоящего имени – все только и обращались к нему: “Гитлер”…
Он-то и придумал дразнить меня маменькиным сынком, а остальные, как водится, подхватили.
Что греха таить – временами брала досада. Какому мальчишке понравятся колючие прозвища и смешки? Тем не менее у меня и мыслей не возникало стать похожим на всех. Дворовые обиды с лихвой перекрывались гордостью за моих исключительных во всех отношениях родителей. Стоило же насмешникам перейти грань дозволенного, я им тут же напоминал: “Зато моя мама…” – и они сразу смолкали. На отца я не ссылался – и без того все знали о его боевых заслугах. Потому мне и драться-то ни разу не довелось – из-за родителей со мной просто боялись связываться. Даже Гитлер, самый драчливый и вредный из всех, и тот не смел поднять на меня руку.
По-хорошему, мне бы тянуться к отцу, как поступил бы на моем месте любой мальчишка, но меня всегда что-то сковывало. Я ведь почти не видел его в детстве: едва закончилась одна война, он оказался на другой. Мы так и не успели с ним сойтись: по возвращении он целиком погрузился в дела. Работа отца особо не напрягала, зато казачьей службе и спортивным мероприятиям он отдавался сполна.
Однажды мы проходили мимо городского стадиона, и он затащил меня на футбол. Семечки и газировка к перерыву закончились, и второй тайм стал для меня сущим мучением. Из уважения к отцу я терпеливо высидел до конца, изображая из себя увлеченного игрой. Дома не удержался и по секрету рассказал матери: отец так сильно болел, что даже нецензурно ругался. Наверно, это случилось с ним после пива. Она, конечно, напустилась на него – он отпираться не стал. Объяснил: футбол – штука азартная, виноват, больше не повторится… Я опасался, что между нами пробежит черная кошка, но, к счастью, ничего подобного не случилось.
С тех пор он не требовал от меня невозможного: не принуждал заниматься спортом, не приглашал к телевизору смотреть передачи о войне, не звал на рыбалку и казачьи смотры. Скорее всего, отец понял: мне это чуждо. Таким же чуждым для него было и мое увлечение музыкой – классику отец не воспринимал, на концерты в школу искусств не ходил, дипломы и грамоты отмечал традиционно сухим “так держать”. При этом он ни разу не уколол меня обидным словом, не выразил и тени сомнения – а той ли дорогой идет сын? Я думаю, мать объяснила ему, какую блестящую музыкальную карьеру мне прочат в школе искусств, и он молчаливо благословил меня на путь музыканта…
А между тем ситуация в городе накалялась. Весной уже никто не сомневался: грядет война. Отец успокаивал нас: если “румыны” полезут, мало им не покажется: за Приднестровьем стоит вся Россия. “Румынами” в городе называли тех, кто выступал против нашей независимости и за признание молдавского языка единственным законным. Мать как учитель русской словесности не могла равнодушно мириться с запретами и ограничениями, которыми нам грозили из Кишинева, и потому со всей страстью включилась в борьбу.
Она писала патриотические статьи для местных газет, читала на митингах Пушкина, вспоминала Суворова и битву за Измаил, клеймила с высоких трибун происки “националистов” и призывала всех до единого встать на защиту отечества. Пару раз мне довелось побывать на ее выступлениях, и я помню, как красочно говорила она о любви к “малой родине”, которая “в годину испытаний стала для всех нас большой…”. На глаза наворачивались слезы, но я не стеснялся. Люди то и дело прерывали ее аплодисментами, а мне хотелось выйти на сцену и объявить: “Это – моя мама!”, а затем взять скрипку и сыграть что-нибудь соответствующее моменту…
И все же война началась. Поначалу я ощущал себя словно в кино: издалека доносилась стрельба, где-то ухали взрывы, над головами проносились самолеты… Казалось, все это происходит не с нами, и потому мы совсем не боялись. Да и чего опасаться, если за нами – Россия? Но время шло, а на помощь Бендерам никто не спешил. “Кино” обернулось явью.
Однажды вечером домой заскочил отец, чтобы предупредить: в город вошли “румыны”. Он был в военной форме и при оружии – с автоматом, запасными рожками и гранатами. Меня настолько впечатлил вид оружия, что я стыдливо убрал скрипку и смычок за спину, но отец не обратил на меня никакого внимания. Лицо его горело азартом, когда он взахлеб рассказывал, как казаки подожгли головной БТР и заблокировали на окраине города вражескую колонну.
Вскоре пришла мать, и между родителями завязалась ссора… Она не хотела, чтобы отец лез под пули, и я злился – почему он упорно стоит на своем? Доказывая свою правоту, мать кричала и в сердцах громыхала посудой. “Здесь за риск деньги не платят, – выговаривала она отцу, – и медаль на грудь не повесят! Только жизнь стала налаживаться, появился в доме мужик, и опять все сначала?..”
Мысленно я, конечно же, встал на сторону матери. Отец пытался ее урезонить, напоминал призывы, которые она бросала с трибун на городских митингах, но тщетно! Такой я не видел мать ни разу, и слов таких от нее не слышал. Казалось, она совсем забыла о моем присутствии…
“Хитрожопые русские, – наседала мать, – отсиживаются за нашими спинами! А некоторые идиоты готовы жизнь положить за Россию!” Последние слова мать произнесла с особой издевкой. Меня даже слегка покоробило, но внутренне я все равно продолжал оставаться на ее стороне. Отец оправдывался: “Это и наша земля!” Но мать его не слушала – переключилась на власть, которая трусливо укрылась в секретном бункере, оставив народ один на один с захватчиками. “А этого они не хотели? – бесновалась она, скрутив кукиш у отца под носом. – Убьют – мне самой ребенка на ноги ставить? До этого рисковал, так хоть деньги платили, а сейчас во имя чего?! Молодости не знала, думала, хоть теперь немного пожить, так нет же!”
Разве я мог осуждать ее за истерику, за неприличные слова и некрасивые жесты? Ведь речь шла о жизни отца! Неужели ему так сложно понять, что защита города не пострадает, если он останется дома? Подумаешь, недосчитались одного бойца! Но отец упорно не принимал доводы матери…
Конца и края этой ссоры не было видно, и потому я ушел в свою комнату. Вечернее небо за окнами озаряли всполохи, издалека доносился гул канонады, а на кухне продолжали выяснять отношения родители…
Когда я прикрыл дверь, мать переключилась на свои давние обиды, которые теперь почему-то всплыли с особой остротой. Вникать в суть ее претензий мне не хотелось. Права она или нет – дело десятое. Самое паршивое, что эта ссора ничего не могла изменить. Даже я понимал: отец – упрямый и от своего не отступит.
Говоря о русских, мать была абсолютно права – в Бендерах действительно располагалась их военная база, и ее возмущало: почему они затаились? Отец доказывал: помощь придет, но чуть позже – в эти минуты вопрос решается не где-нибудь, а в Кремле! А пока суд да дело, казаки должны защищать город.
“От русских дождешься! – возмущалась мать. – Румыны в городе, а они и не чешутся! Пока не поздно, надо бежать без оглядки…” Она умоляла его увезти нас в Тирасполь, а лучше – в Одессу, но куда там! Он и слышать ничего не хотел, твердил что-то о присяге и чести.
Чтобы хоть как-то отвлечься, я взял скрипку и принялся шлифовать концерт Мендельсона, с которым мне предстояло выступать на заключительном вечере в школе искусств. Скандал вскоре утих – теперь родители говорили вполголоса. Я успокоился и целиком погрузился в музыку.
Вскоре меня окликнули. Когда я вышел, мать собирала отцу вещмешок, раздраженно бросая в него сигаретные пачки, белье, лекарства – все вперемешку. В глаза мне бросилась наполовину пустая бутылка вина – отец прихлебывал из стакана, равнодушно поглядывая по сторонам. Я обошел его стороной и прильнул к матери. Она терпеть не могла пьянчуг и каждый раз ругала отца, когда он прикладывался к спиртному. Случалось это не часто, в основном по праздникам, но мать считала, что “праздников” у него слишком много. Отец обычно принимал упреки молча, однако его спокойствие лишь разжигало конфликт. Главный довод матери: “Хочешь, чтобы сын вырос таким же?” Она имела в виду дворовых приятелей отца, которые ее просто бесили. Я был твердо уверен, что “таким же” не стану, и всегда успокаивал мать: пример для меня – она.
Отец налил стакан до краев и залпом выпил. Затем достал сигареты и чиркнул спичкой. Происходило что-то немыслимое – раньше он никогда не курил в квартире, и я во все глаза смотрел на него, не осмеливаясь спросить, в чем дело.
Мать то и дело шмыгала носом и терла глаза. Мне стало жалко ее, и я тоже зашмыгал. Она прижала меня к себе и разрыдалась.
“Береги мать, – сказал мне отец. – Теперь ты опора ей на всю жизнь”.
Я бросился к нему: “Не уходи, папочка! Давай вместе уедем!” Он покачал головой, а мать съязвила: “Куда он уедет, когда тут такое? Его же медом не корми – дай пострелять! Какая, к черту, семья?!”
Отец погладил меня по голове: “Береги ее, слышишь?” Глотая слезы, я кивнул: “Ты тоже себя береги”.
“Сережа, мы с отцом…” – начала мать, но он ее перебил: “Не надо, Люба, не сейчас”. Поджав губы, она затянула мешок и протянула отцу.
“Ну-ка, сынок, – обратился он ко мне, – давай на дорожку “Прощание славянки”!” Я принес скрипку. Хотя вышло немного коряво, отец похвалил – ему обычно все нравилось, даже Мендельсон.
Поднявшись, он чинно перекрестился: “Ну, с Богом!” Мать фыркнула: “Как же меня воротит от этих казачьих ужимок!”
Отец смолчал, но в дверях шепнул мне: “Так надо, Сергей… Будь мужчиной и помни – ты обещал беречь мать!” Затем он крепко пожал мою руку и, не оглядываясь, заспешил вниз. Я крикнул ему вслед: “Возвращайся с победой, папа…”
В начале лета не проходило и дня без стрельбы и воя сирен. Ополченцы выбивали “румынских” наемников и полицаев, а затем врачи развозили по больницам раненых. При каждом удобном случае я убегал из дому в надежде встретить отца или хотя бы получить о нем какую-то весточку. Мать, казалось, потеряла к нему всякий интерес, но я не верил в ее равнодушие – считал, она просто обиделась. Мне очень хотелось что-нибудь разузнать о нем, а затем рассказать ей, но, увы, ничего интересного я так и не выяснил.
На улицах я приставал с расспросами к казакам: жив ли отец и как его разыскать? Иногда мне сообщали места, где должен находиться его взвод, – я бросался туда, но либо не успевал, либо натыкался на перестрелку и поскорее уносил ноги.
Мать строго-настрого запрещала мне выходить из дому, но усидеть в четырех стенах я не мог. Едва она выходила за порог, и меня словно ветром сдувало.
Как ни странно, городские школы работали. Несмотря на все опасности, выпускники стремились поскорее сдать экзамены и получить аттестаты. Мать это ужасно раздражало. Возвращаясь с работы, она давала волю эмоциям, в школе же противиться начальству не осмеливалась. Ее фотография по-прежнему висела на городской Доске почета, а статус “лучшего учителя” ко многому обязывал. Дома она каждый день жаловалась: “Убьют меня – кому ты будешь нужен?” Я, как мог, ее успокаивал, но получалось только хуже – при мысли о маминой смерти на глаза у меня неизменно наворачивались слезы, и мы оба начинали рыдать. В голове, сопровождая наши всхлипывания, стучало: “А если убьют меня?!”
В школе, вопреки своим принципам, мать спешила поскорее отделаться от служебных обязанностей, чтобы бежать домой. Так же поступали и другие учителя, но им было проще – они ведь не считались “лучшими”.
На улице при виде соседских ребят я изображал показную беспечность, на самом же деле чувствовал себя не очень уютно. С любопытством и страхом отмечал я все новые и новые увечья, нанесенные городу войной: развалины, пожарища, воронки от разрывов. Меня уже никто не дразнил “маменькиным сынком” – даже Гитлер! – все знали, что отец воюет в ополчении, да и мои самостоятельные прогулки о многом говорили.
Знала бы мать – ох и влетело бы мне от нее! – но во время одной из таких вылазок я впервые увидел врага, да так близко, что протяни руку, и можно дотронуться…
Неподалеку от школы ополченцы поймали снайпершу и по законам военного времени на месте приговорили ее к расстрелу. Толпе предъявили доказательства: винтовку с оптическим прицелом, синяк на плече от приклада (они разорвали на ней майку!) и найденные при обыске доллары.
Жалости к пленной я не испытывал, наоборот, во мне вдруг проснулось пугающее кровожадное любопытство. Но я себя успокоил: эта девка – наш враг, если они победят, то запретят русский язык и мы все превратимся в “румынов”.
С помощью снайперов враг надеялся вызвать в городе панику, и не проходило дня без гибели мирных жителей. По радио то и дело сообщали, по каким улицам опасно передвигаться и в каких домах не следует подходить к окнам.
До сих пор помню, какими глазами смотрела снайперша на людей, тянула к ним руки и твердила на ломаном русском: “Я требофать суд… Ви не иметь такой прафо…” Откуда она к нам приехала – кто ее знает? По возрасту – старшеклассница, в поношенной спортивной одежде, будто только что прибежала с урока физкультуры, белесые волосы перехвачены лентой, лицо круглое, в конопушках – на убийцу совсем не похожа, хотя, по словам казаков, застрелила троих.
Когда огласили приговор, каждый мог высказать все, что думает. Люди выкрикивали проклятия и ругательства – никто не произнес и слова сочувствия пленной. Некоторые плевали в ее сторону – даже завуч школы искусств и та отличилась! Я был поражен: всегда такая спокойная, голоса ни на кого не повысит, а тут как с цепи сорвалась – кричала на весь квартал, бранилась и норовила схватить иностранку за волосы…
Но больше всех усердствовал Гитлер! На радость толпе, он устроил настоящий спектакль. Матерясь, как последний базарный грузчик, он сначала показал снайперше голую задницу, а затем, не стесняясь людей, на нее помочился! Казаки умирали от смеха, толпа улюлюкала, и никто не пытался остановить Гитлера, даже директор нашей школы, которая лишь укоризненно покачивала головой. И тогда Гитлер запустил в снайпершу камнем, угодив ей в грудь… Зрители встретили меткое попадание овацией, а я ликовал вместе со всеми, радуясь, что теперь-то уж точно никто не обзовет меня “маменькиным сынком”. Мне даже хотелось подойти и плюнуть в снайпершу – да так, чтобы Гитлер заметил! – но я не осмелился. Рядом находилось немало знакомых, и о моих подвигах непременно сообщили бы матери.
Затравленная, с кровоточащей ссадиной на груди, снайперша стояла в кольце людей и, не обращая внимания на смешки, все так же монотонно бубнила о суде.