11257.fb2
Звонила директор Анжела Ионовна. Она обрушила на меня водопад слов, ее голос дрожал от волнения, я же отвечал сухо и односложно: “Здрасьте… Да, слышали… Сейчас позову…”
Мать пыталась знаками подсказать мне, что ее нет дома, но я поздно заметил.
“Да, не могла, – с трудом выдохнула она. – Коля предупредил: меня ищет полиция. Доброжелатели донесли. Что значит чушь?!”
Голос матери окреп: “А мои выступления, газетные публикации, портреты на видном месте? Нас с Сережей могли расстрелять! Представьте себе, расстрелять! Да, не было дома, потому вам никто не открыл. Как это где? Мир не без добрых людей – укрыли!”
Она в сердцах бросила трубку и разразилась нервной тирадой: “Еще и вынуждена оправдываться перед какой-то молдавской тварью! Героиню из себя строит со своей контузией! И ведь дадут ей медаль как пить дать! Раненых выносила, убитых! Можно подумать, кому-то стало бы легче, если б меня разорвало в клочья! Да я и думать ни о чем не могла в эти дни! При каждой бомбежке телом своим защищала ребенка – пусть лучше меня пришибет! До чего дошла – бога молила!”
Разумеется, я был полностью с ней согласен: “Не волнуйся, мамочка! Как папа сказал, так мы и сделали, на войне он у нас самый главный…”
Мои слова успокоили мать. Поостыв, она быстро сообразила, как можно защититься от происков Анжелы Ионовны: “Коля вернется, он все подтвердит. А с этой крысой молдавской надо еще разобраться, не она ли навела ракету? Уж больно подозрительно: не отменила занятия, не перенесла на осень экзамены, а потом эти аттестаты, будь они прокляты! Пусть объяснит компетентным органам…”
Я, конечно же, поддержал мать: “Правильно! Пусть расскажет, почему не плюнула в снайпершу!”
“Сережа, – обратилась ко мне мать. – Не хочу приучать тебя ко лжи, но бывают ситуации, когда без этого просто не обойтись. Ты уже взрослый мальчик и должен все понимать…”
Она объяснила, что, кто бы впредь ни спросил, я, не моргнув глазом, должен подтвердить ее слова о румынской тайной полиции и русском гарнизоне, где нас упрятал отец. Да, именно там! О беженцах, прорвавшихся на территорию воинской части, сообщало радио, и потому нам непременно поверят.
Я, не задумываясь, дал матери обещание говорить именно так, и мы принялись фантазировать о нашем житье-бытье в гарнизоне.
Удачная идея нас здорово воодушевила – вряд ли кто-то сумеет докопаться до правды в том хаосе, который творился в городе с середины июня. Насчет отца мать ни секунды не сомневалась: он непременно все подтвердит, а усомниться в словах героя войны пусть только попробуют! Не согласиться с этим было невозможно. Вдобавок я считал, что общая тайна просто обязана примирить родителей.
В конце разговора мать еще раз повторила слова, которые твердила как заклинание в минуты опасности: для нее нет ничего важнее сына, и, если потребуется, она пожертвует собой во имя моего спасения. На упреки директора ей наплевать. Когда я стану великим музыкантом, кто вспомнит о злополучных аттестатах вперемежку с кровью? И не она ли была против спешки? Жаль, не настояла на своем, – теперь могла бы на этом сыграть. Подумать только, в чем ее упрекают, – она не сложила голову вместе со своими выпускниками! Да она в первую очередь – мать, и только потом – классный руководитель! К чему ей постоянно тычут какими-то общественными заслугами? Лучший учитель не обязан бросаться грудью на амбразуру. Ее призвание – учить. Нет, она бы, конечно, бросилась, если бы за спиной стоял собственный сын… По сути, так и вышло… Придет время, ей будут в ножки кланяться за то, что денно и нощно охраняла будущую знаменитость!
Мать говорила об этом так убежденно и страстно, что я разрыдался от избытка чувств и хомутом повис на ее шее.
“Все, сынок! – отстранила она меня спустя пару минут. – Бери скрипку и приступай к занятиям”.
“Может, завтра?” – попробовал я выторговать себе еще денек каникул.
“Нет, – сухо проронила мать. – Никаких завтра…”
С тоской поглядывая в ноты, я понуро открыл футляр и принялся натирать смычок канифолью. Какой может быть концерт, когда за окном гремят взрывы? Мать же считала для меня делом чести одолеть ненавистного Мендельсона. “Войны рано или поздно заканчиваются, – повторяла она, – а жизнь продолжается”.
Мендельсон мне давался с трудом… Я бы с удовольствием повозился с Вивальди, на худой конец – с Брамсом, мне же подсунули несусветную дрянь с рваным темпом, где вдобавок приходилось то и дело менять технику исполнения.
Конечно, я пожаловался матери: почему другие выбирали сами, а меня лишили этой возможности? Мать сходила в школу, пошепталась кое с кем и все выяснила. Оказалось, на заключительных концертах иногда присутствовали педагоги из музучилищ. Отличившихся учеников, случалось, забирали в интернаты для особо одаренных. Школьное начальство не желало расставаться со своими лучшими воспитанниками, потому им и давали невыполнимые задания. Меня это возмутило, но мать думала по-другому: дают такое – значит, ценят. Для нас же дело чести быть приглашенными в Одессу или Киев, на худой конец – в Кишинев. Перспектива оказаться в какой-нибудь известной консерватории выглядела заманчиво, но неприязни к Мендельсону не убавляла.
“Сережа, сколько можно натирать смычок?” – окликнула мать с кухни. Она уже сняла свой траурный наряд и занималась уборкой, впервые за последнюю неделю. Не успел я ответить, как вновь зазвонил телефон. Мать решительно направилась к аппарату. “Пусть только попробуют – я им все выскажу!” – бурчала она, на ходу вытирая руки о подол халата.
“Слушаю!” – резко произнесла она в трубку.
Повисла долгая пауза, в продолжение которой мать молча слушала. В гробовой тишине мерно жужжали мухи, прописавшиеся в нашей квартире из-за окна без стекла. Я начал водить смычком по струнам, но на втором такте мать раздраженно крикнула: “Да замолчи ты!” Озадаченный, я положил инструмент и на цыпочках подошел к ней. Она жестом показала, чтобы я не липнул.
“Когда это случилось? – сыпались вопросы невидимому собеседнику. – Почему не сообщили сразу? Награда полагается? А что к награде? Неужели непонятно? Материальная помощь предусмотрена? Это еще почему? Да у вас совесть есть? Мне что, самой этим заниматься прикажете?!”
Выслушав ответы, она разразилась гневной речью, невольно напомнившей ее выступления на митингах, только теперь из уст матери звучали совсем другие слова: “Эта война на вашей совести – вы ее разожгли! Столько людей из-за вас погибло! Имею право! Да я своими руками трупы выносила! Каким-то чудом спаслась – вы что, не слышали, как ракетой разворотило школу? Столько деток погибло… Да, я там работаю! Да, была! До сих пор в ушах звенит! И мальчики, как говорил поэт, кровавые в глазах…”
Звонили явно не из школы. По тону матери я понял – ложь оправдана, и потому одобрительно кивнул, давая понять, что целиком ее поддерживаю. Она поймала мой взгляд и с жаром продолжила: “У меня, к вашему сведению, ребенок на руках остался! Его на ноги надо ставить – кто за это заплатит? И между прочим, не оболтус, как некоторые. Без пяти минут студент консерватории в свои десять лет! Рисковал под пулями и бомбами – каждый день репетировал… Ему, что ли, война была нужна? Да чтоб вы знали: в ребенка снайпер целил – чудом не попал! Стекло на кухне вылетело! Наверное, смычок за дуло автомата приняли…”
Ее слова вызвали у меня улыбку: ловко она все перевернула, сочинив историю про снайпера!
Скользнув по мне взглядом, мать продолжила: “Наверняка кто-то из ваших целил! Любите палить по безоружным и невинным! И после этого смеете говорить, чтобы я взяла на себя расходы? Да мне плевать, что война продолжается!”
Я не стал дослушивать и удалился в детскую, прикрыв за собой дверь.
Вскоре появилась мать – она вновь обрядилась в черное. На фоне траурного наряда лицо ее, казалось, выцвело.
“Горе, сынок, – произнесла она упавшим голосом. – Убили твоего отца…”
В этот момент во мне вдруг что-то надломилось: я почувствовал такую опустошенность, словно остался круглым сиротой. Мать пыталась меня успокоить, но ее прикосновения и нежные слова вызывали лишь очередные водопады слез – весь мир вдруг сделался враждебным и чужим.
Мать не стала мне докучать – присела на стул и тоже заплакала. Пока я выл, терзая подушку, она жаловалась: “Десять лет каждый день похоронку ждала… Сначала Афганистан, потом Югославия… Все на мне – хозяйство, пеленки, заработки, детский сад, школа одна, школа другая… Крутилась как белка в колесе! Лучший учитель, кандидат в депутаты, Доска почета, статьи в газетах, какого сына ему вырастила! Вернулся с первой войны, думала, конец бессонным ночам, жизнь наладится. Решил на машину заработать – получай новую войну, Люба! Ему и та боком-то вышла, а эта! Я разве таким его знала? Молодой лейтенант, красавчик, душа нараспашку, на баяне играет, танцует на зависть! Жить бы и жить, если бы не эта проклятая служба. Только и удалось потанцевать на свадьбе… А что с тех пор? Ни-че-го! После Афганистана – мозги набекрень, с Балкан вернулся совсем чужой человек… Зачем ездил? За деньгами? Где они, эти деньги? Утекли как вода сквозь пальцы… Где моя молодость?!”
Мать говорила так проникновенно и с таким страданием в голосе, что меня пробрал стыд за мою истерику. Я подошел к ней и обнял.
“Они предупредили, – сообщила мать, не переставая всхлипывать, – на их помощь мы пока не можем рассчитывать, – почести отдадут после войны. Какие почести?! У нас денег – шаром покати! На что хоронить? А он – о почестях… Сволочи! Опять все на меня ложится. Какие похороны, когда стреляют? Они даже не знают, куда увезли тело! Говорят, надо спешить, все забито, мертвецы штабелями в моргах лежат, в такую-то жару! Если никто быстро не хватится, закапывают где придется. Пойди потом отыщи! Мне что, все братские могилы перекапывать? Я не железная…”
“Надо идти, мамочка”, – напомнил я, размазывая слезы по лицу.
Она встала, опираясь на мое плечо: “Ты останешься”.
Опустив глаза, я с готовностью согласился. Страх вызывала не столько война – она шла на убыль, сколько зрелище лежащих “штабелями” трупов. Мало мне того, что по ночам снилась снайперша!
Мать выгребла из шкатулки деньги, прихватила кое-какие бумаги, узлом связала отцовские вещи. У двери она замешкалась: “Знаешь, Сережа, давай-ка пойдем вместе”.
От ужаса я попятился. Мать умоляюще протянула ко мне руки: “Ты ничего такого не увидишь – я не позволю! Хоть какое-то будет подспорье, вдруг я сознание там потеряю или еще что?”
“Н-н-нет!” – отступал я все дальше и дальше, пока не уткнулся спиной в стену.
Мать горестно вздохнула и без сил опустилась на табурет у входа: “Да что ж я такая несчастная? Всем должна, а помощи ждать не от кого… Умру – пусть зароют меня вместе с Колей!”
Она поднялась, а я бросился к ней: “Не умирай, мамочка! Я что, останусь один?”
Сжимая меня в объятиях, мать взмолилась: “Пойдем, сынок! Душа не на месте… Без тебя не смогу…” Мне пришлось согласиться, и спустя несколько минут я впервые за последние дни оказался вне дома.
Город произвел на меня тягостное впечатление: по дороге то и дело встречались разрушенные и сгоревшие дома, зияли воронки от взрывов, зловеще чернели остовы сожженных машин. Стреляных гильз вообще было не сосчитать. Если раньше я собирал их, как грибы, изредка наклоняясь, то теперь мы шагу не могли ступить, чтобы под ногами не оказался металл.
Мать шла ни жива ни мертва, да и я не выглядел молодцом. Крепко стиснув ее руку, я жался к ней, испуганно озираясь по сторонам. Мы брели, стараясь держаться поближе к стенам домов, перекрестки преодолевали бегом.
Изредка нам попадались бредущие словно тени прохожие. Мы старались не глядеть им в глаза, они, в свою очередь, тоже опускали головы. Не поздоровались даже с соседкой, которая, задыхаясь от жары, тащила за собой тележку с фруктами – наверно, насобирала падалицы…
Убитых мы не заметили, но облепленные мухами пятна крови встречались довольно часто. Мать старательно обходила их стороной и заставляла меня отворачиваться.
Когда мы вышли на площадь, я ужаснулся – от здания исполкома остались лишь стены. Мать всхлипнула: “Вот здесь его и убили…” Я вспомнил сводки новостей, и мне стало не по себе: получается, все это время отец защищал главное здание города, а мы ничего и не знали. Почему-то меня гораздо больше волновали бои за мост – единственную дорогу, связывающую Бендеры с Республикой. Оказалось, главные для нас события разворачивались здесь, на площади, где когда-то выступала мать, где находилась Галерея славы. Наверно, отец и вызвался оборонять исполком из-за портрета мамы…