112776.fb2 СТАНЦИЯ МОРТУИС - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

СТАНЦИЯ МОРТУИС - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

   Давным-давно, в пятилетнем возрасте, я сыграл свою первую шахматную партию. Продолжалась она недолго, мой более искушенный в игре партнер быстро переиграл меня и где-то в районе пятнадцатого хода моему королю был объявлен мат. Продержаться пятнадцать ходов в первой в жизни партии само по себе неплохое достижение, но это не все. На следующее утро я буквально изобрел шахматную нотацию и, восстановив партию по памяти, записал ее в тетрадку (испещренная корявыми детскими иероглифами страничка из той тетрадки еще долго хранилась в ящике моего письменного стола, пока с годами не затерялась в лавине совсем иных бумаг и бумажек). Ознакомившись спустя несколько лет с подлинными правилами шахматной записи, я выяснил, что они ничем принципиально не отличаются от моего детского изобретения. Просто тогда вместо латинских я применил известные мне русские буквы, а обозначением фигур послужили их неумелые рисунки. Вот и все различие. Пожалуй, я был не самым глупым мальчишкой на свете и, кто знает, не займись я политикой, в той, другой, несостоявшейся жизни из меня вышел бы толк.

   Оказывается и здесь, под мрачной могильной плитой, тоже можно мечтать. С тем отличием, что на земле мечтают о будущем, а под землей о прошлом. К стоящему здесь смраду я постепенно привык, он не в силах помешать мне наделить детство запахом, особенным ароматом, так и просится название: "запах детства". Это запах беззаботного снега весело играющего с пушистыми ветками голубоватых елок; запах длинных дощатых столов в весеннем парке - за ними бодрые когда-то пенсионеры самозабвенно сражались в шашки и домино; запах уважительного преклонения перед никелированным радиатором автомобиля исчезнувшей ныне марки "Победа"; запах мохнатого волнореза за которым начиналось другое море. Потом детство незаметно стало перетекать в какой-то другой сосуд; запах слегка изменился, он оставался почти таким же, только стал чуточку более терпким, более беспокоящим - так пахло отрочество, нетерпеливо ожидавшее наступления вечнозеленой юности. Совсем недавно я, как и подобало пожилому, немало испытавшему человеку, плохо помнил рассветную пору своей жизни; пробел сменялся пробелом, впадина - впадиной, и рваная ткань моей больной, склеротической памяти походила на набор беспорядочно расположенных цветных и черно-белых фотографии, часто менявшихся местами. Зато сейчас спешить некуда, все понемногу становится на свои места, и я совершенно четко помню, что ровно шестьдесят четыре года назад меня с утра повели в парикмахерскую, а уж затем в зоопарк, а никак не наоборот. Легко восстанавливаю в памяти угреватое лицо цирюльника, полноватого и добродушного дядечки в белом врачебном халате. Помню его короткие, рыжеватые усы и хитроватые глаза. Вспоминаю, как ставили поперек кресла выщербленную доску, чтобы меня удобнее было стричь. Помню как ложились на чистую, чуть влажную простыньку мои космы, как остро кололись попадавшие за ворот волосики. А после был обещанный зоопарк: плескавшиеся в грязноватом бассейне морские львы, верещавшие о чем-то своем голубогрудые попугайчики в вечно галдящем птичьем ряду, самоуверенные обитатели особого вольера - верткие, удалые макаки и весело поплевывавшие сверху на более мелких своих собратьев шимпанзе, углубленный в свои невеселые мысли верблюд, свернутая калачиком и сладко спавшая толстая змея (это именно она погибла во время страшного наводнения шестидесятого года), грузный и неповоротливый бегемот никак не желавший вылезать из воды, всегда дремавший в ожидании своего звездного часа коварный и зубастый крокодил, пугливый жираф, грустный маленький слоненок... Существовало масса первичных понятий, исчезнувших потом куда-то и вернувшихся лишь к старости: "неповоротливый", "коварный", "добродушный", "грустный", и это тогда казалось вполне достаточным. Я был постыдно мал и любая попытка преждевременно вырваться из положенного круга событий немедленно пресекалась, но таким, как оказалось, весьма щадящим образом, что я еще долго оставался в неведении относительно истинного и основного мотива, которым руководствовался мой высший цензор - Отец. А именно его желанием поберечь меня как можно дольше. Как-то раз я, набравшись духу, спросил отца кем был Сталин. Он многозначительно ухмыльнулся, ответил "большой человек" и больше ничего не сказал. Я представил Сталина громадным, косая сажень в плечах, с огромными ручищами и узнав через много лет, что он был низкорослым человеком, удивился безмерно. А в другой раз, когда отец, после окончания футбольного состязания держа меня, мальца, за руку, вместе с друзьями покидал стадион "Динамо" и кто-то из взрослых комментируя игру обозвал арбитра матча "проституткой", я громогласно потребовал, чтобы мне разъяснили значение этого слова. После минутного замешательства взрослые дяди заявили мне, что "проститутка" просто особая разновидность дикой утки с ухватистыми повадками - чем на вышеупомянутого арбитра и походит. Кстати сказать, данный тезис я небезуспешно отстаивал в спорах с дворовыми мальчишками в течении довольно длительного периода времени.

   Так хочется приподнять завесу над тайной всех причинно-следственных связей в мире. Неужели, всякой логике вопреки, есть нечто общее между накрахмаленным халатом давно почившего парикмахера и впившимися в меня холодными зрачками элегантно одетого немолодого гражданина номер один, сидевшего во главе длинного массивного стола? И без одного не было бы другого? А могло ли так случиться, что в то утро бедолага-парикмахер с похмелья заявился бы на работу вовсе без халата и, получив от директора заведения взбучку, в сердцах плюнул бы ему в лицо, а в результате меня повели бы совсем в другую парикмахерскую в другой район города и с длиннющей очередью. Так и не попав в тот день в обещанный зоопарк и страшно разобидевшись, может я и потерял бы уважение к родителям, а впоследствии связавшись с уличной шпаной, срезался бы на вступительных экзаменах, и потом была бы совсем другая жизнь и другая смерть? Скажем, меня, так и не ставшего студентом-очником, призвали бы на действительную войнскую службу, а далее передо мной открылась бы офицерская карьера, которая, в конце концов, обернулась бы пленом и безвременной гибелью: где-то в афганских горах пуштунские моджахеды с истинно правоверной неистовостью прикончили бы неверного гяура-оккупанта, отрезав ему голову. Или же, поступив после армии в мореходку, я поплавал бы вдосталь по морям-океанам под советским торговым флагом, и в финале жизни осев в небольшом причерноморском городке, сидел бы нынче у себя на веранде попыхивая за семейным ужином приобретенной когда-то в экзотическом тихоокеанском порту данхилловской трубкой и рассказывал бы о своих заморских похождениях совсем другим внучатам. Разве прожитая жизнь это не всего лишь один-единственный реализованный вариант среди множества возможных, но не реализованных вариантов? Конечно, ученые пытались вывести соотношения между различными причинами и следствиями, философы исписали тонны бумаги в попытках превратить удивительное в прозаическое, физики создали стройную квантовомеханическую теорию, возведшую вероятность в абсолют, но нам, простым людям, от этого не легче. Мы страдаем от необратимости природных процессов, от того, что время на земле течет только вперед, пришпоренный конь мчится по пыльной, неотвратимо ведущей к пропасти дороге и почти не слушается узды, остановить его нет никакой возможности, пригнувшемуся всаднику лишь дозволено мельком оглянуться назад и, сквозь клубы песчаного дыма, поискать усталыми глазами втоптанные копытами в грунт секунды прошлого, и то тайком, и то рискуя сломать себе раньше времени шею. Вероятность, под названием Наша Жизнь, впитывает нас в себя подобно спруту, до самого конца; делает с нами что захочет, заставляет бояться, любить, умирать, ничего себе вероятность, мы ведь все-таки не безымянные орлы и решки.

   Но если жизнь - Вероятность, если решения принимаются за нас и против нас, то поневоле приходишь к фатализму. Мне кажется, что противоречие, существующее между определением жизни как реализованной Вероятности и всеобщим требованием подчинить эту Вероятность законам человеческой справедливости, невозможно преодолеть. Вероятность - понятие бесчувственное, ее язык - язык статистики, язык голых процентов и цифр, а живому человеку нелегко привыкнуть к мысли, что его можно приравнять к роботу, которому через некоторое время суждено быть выброшенным на свалку за ненадобностью, и действующему по сложной, саморегулируемой, но все же продиктованной извне программе. Поэтому люди, даже такие манипулировать которыми вроде-бы нелегко, внутренне протестуя против устоявшегося порядка вещей и собственной слабости, в качестве реальности воспринимают не многообразный и, на первый взгляд, бессмысленный круговорот персонифицированных Вероятностей, а рожденную весьма несовершенным человеческим разумом условную шкалу моральных ценностей и личностных достойнств. В самом деле - в одном случае получается, что за глупости, безответственность, голод, войны, горькое горе еще вчера вполне счастливых людей никто не отвечает, виноватых и правых по сути дела нет вовсе, все и так предопределено; в другом же преобладают такие знакомые оценки, как "плохой", "хороший", "друг", "враг", а там и "свидетель", "подозреваемый", "осужденный", и можно без опаски предаваться одному из любимейших людских занятии: выйскивая отягчающие обстоятельства обвинять конкретных, близких и далеких, людей во всевозможных грехах, тем самым до поры до времени поддерживая выработанное общественное равновесие и гарантируя личную безопасность большинства граждан. Все же на самых верхних этажах общественного сознания оба направления имеют своих адептов, никто не знает где Истина, и существующее противоречие смягчается при помощи диалектической схоластики, гласящей попросту, что все до некоторой степени и правы и нет. Одним из неожиданных следствии подобной неоднозначности является то, что лучшим людям нечего особенно надеяться на личное благополучие и материальный достаток.

   Когда я думаю обо всем этом, перед глазами встает образ моего отца. Пожалуй упреков в пристрастности мне не избежать, но это совершенно неважно, я чувствую больше, чем способен доказать. Отец был и честнее, и талантливее меня, да и как личность он стоил поболее своего амбициозного отпрыска, но, несмотря на это, прожил нелегкую жизнь и, надорвав себе сердце, слишком рано и в практической безвестности умер. Как и всякого нормального мужчину его покоробило бы от неуместной чужой жалости, но сейчас нас нет в живых, ни его, ни меня, и я позволяю себе немного за него заступиться. Толку от этого никакого, налицо просто желание выговориться, высказать вслух то, о чем упорно и привычно молчал при жизни. Я всегда жил гораздо устроеннее его, по крайней мере так казалось внешне. Мое существование протекало в относительной безопасности; во всяком случае, я, как правило, сам знал на что шел, ему же смерть от шальной пули грозила в течении сотен свинцово-серых дней подряд. За всю свою жизнь надо мной никогда не витал страшный призрак голода, он же был, - в некотором смысле, конечно, - плотью от плоти своей бедновато жившей тогда страны, а в молодости ему и вовсе частенько приходилось засыпать на пустой желудок. Несмотря на полученное в юности довольно широкое и почти классическое образование, подразумевавшее и некоторую тягу к минимальному комфорту, он не обращал почти никакого внимания на скрашивающие жизнь удобства, и, кабы не пообтесавшая ему манеры моя мать, женщина довольно таки властная и с норовом, ходить бы ему всегда в первом попавшем под руку пиджаке, я же был далеко неравнодушен и к одежде, и к материальным условиям среды моего обитания. Большую часть сознательной жизни меня обслуживала легковая машина, мне ее оставили даже после того, как выбросили на персональную пенсию, ему же о таком даже не мечталось, в те годы люди его круга могли посчитать это просто неприличным. Мое имя было знакомо всем мало-мальски почитывавшим газеты людям по той очевидной причине, что я был облечен немалой публичной властью, его же мало кто знал. Наконец, я прожил семьдесят с лишним лет, он - всего пятьдесят пять. Этот список можно продолжить, но в нем так и не будет ни слова о цене, которую пришлось уплатить за такие преимущества. А в прейскурант вошло бы многое. Ведь многому пришлось научиться в жизни, чтобы стать тем, кем в конце концов стал. Например тому, с какой силой следует пожимать руку нужным людям не роняя собственного достойнства, как соглашаться вслух с собеседником внутренне будучи с ним совершенно не согласным, а иной раз при необходимости воспринимать людей как простых двуногих фишек, видеть в них слепых исполнителей моей воли. Я поднаторел в деловых и дворцовых интригах, порой превращавшихся в самоцель, отец же всегда принимал человека таким, каким тот был на самом деле и его простодушная прямота, бывало, граничила с детской наивностью. Он ни на йоту не был карьеристом, не умел идти на компромисс даже когда сам считал его необходимым, из-за чего у него случались большие и малые неприятности, а о крупном служебном продвижении и речи быть не могло. Зато многие порядочные люди прощали ему упрямство и неуступчивость, видя что в ее основе лежит не своенравие, а органическое неприятие парадности и лжи. Если на минуту представить его живым, берусь утверждать, что он остался бы недоволен сыном. Думаю я об этом без горечи: просто две жизни, которые почти не пересеклись, но одна обязана другой самим своим существованием. Он скончался когда мне исполнилось двенадцать лет, и он, - так мне кажется, - просто не успел меня как следует воспитать. И все-таки почти всем ценным, проявившимся потом, в зрелом возрасте, несмотря ни на что, я обязан именно ему. Не хочу быть несправедливым к матери, но она оказала на меня куда меньшее влияние, наверное оттого, что на ней лежали все домашние дела, все то, что в отрочестве и юности как-то не ценишь. Так или иначе, но направление моих интересов определил, пусть невольно, отец. От отца передалась мне и некоторая бесшабашность что-ли, я не терплю жеманности, и вообще, по тщательно скрываемой натуре (и почудилось мне, что я нынче живой), являюсь человеком обожающим бросать камушки в затхлый, стоячий омут и наблюдать за тем как расходятся круги по вонючей воде. Слов нет, отец был далеко не безгрешен, и, стало быть, ко мне по наследству перешли и кое-какие из его отрицательных черточек. Отец не всегда бывал осмотрителен во гневе к ближнему своему, имел различные назойливые слабости и, как я уже отмечал, был невероятно упрямым человеком. В молодости он, насколько мне стало известно, вел не очень-то аскетический образ жизни, любил и шумное веселье, и застолье, и к женским чарам был неравнодушен, но делу своему - железнодорожной инженерии и машинерии - служил преданно. Наверное его, как и меня, охватывала то беспричиная радость жизни, заставляющая безотчетно дрыгать ногами проходясь по комнате в диком плясе не предназначенном для чужих глаз; то безысходная сердечная боль, - не знаю какой она представлялась ему, а я в такие мгновения почему-то вижу себя совсем молодым, где-нибудь в роскошном номере люкс на двадцать втором этаже ультрасовременной столичной гостиницы из стекла и бетона. Вот я, молодой старый человек, в костюме с иголочки и при галстуке, чего-то жду у навсегда умолкшего телефона, огромное окно открывает величественную панораму громадного ночного города упрямо плывущего подобно "Титанику" навстречу неминуемой гибели, издали доносятся слабые и щемящие душу звуки ресторанного оркестра, что-то очень парижское, сен-жермен де пре, и под этот романтический аккомпанемент хочется разбить оконное стекло и броситься вниз, раствориться целиком, без остатка, в ледяном океане космической стужи, олицетворяющей собой вселенское безразличие и эгоизм, разом покончить с этой тоскливой чертовщиной под названием Одна Человеческая Жизнь.

   Непросто, за исключением наиболее ясных случаев, раз и навсегда определить, что такое Хорошо, а что такое Плохо. Стоит ли доказывать, что разные отрезки отечественной истории - отнюдь не моральные константы из популярных детских стишков Владимира Маяковского, жил когда-то на заре советской эпохи такой мощный, а ныне полузабытый поэт. Сравнить хотя бы времена отцовские с моими, неизменные атрибуты Тех лет - с неизменными атрибутами Этих. С одной стороны Те времена были плохими, мрачными, беспощадными. Всего хватало - голода, разрухи, предательств. Как ураган уносит пылинки, так унесла война миллионы человеческих жизней, да и произвол уничтожил столько людей, сколько не погибает в иной крупной войне. Но с другой стороны, во многих и многих чистых и честных, пусть и наивных, душах горел святой огонь правоты и справедливости, жила искренняя и непоколебимая вера в то, что грядущее общечеловеческое счастье можно приобрести лишь за счет текущих временных лишений, и она, эта искренняя вера, помогала переносить и бедность, и эзопов язык официальной пропаганды, и вражеские пули, и даже лагеря. К сорок пятому году вроде стало очевидно, что терпели не зря. Капитальное здание высокомерного и тупого насилия, казалось уже возведенное уверенными в своем расовом превосходстве нацистскими правителями, пало под победоносными ударами Новой Эпохи, избравшей мерилом человеческого достойства не деньги, не вещи которые можно приобрести за эти деньги, и даже не семейное благополучие, а желание и умение честно трудиться на народное благо. Мне, человеку получившему первые жизненные уроки в условиях относительного комфорта и иной повседневности, жизнь в том мире, мире отцовской весны, могла бы показаться невыносимой, но смею отсюда, Из Под Земли, утверждать, что и ему, - иногда по крайней мере, - казалась невыносимой новая жизнь, постепенно вытеснявшая былую и походя срывавшая с нее фиговый листок официозного благочестия и политической сверхлояльности. И пусть этот фиговый листок скрывал собой не только ханжество предпринимателей, но и смелость первопроходцев, каково было ему привыкать к мысли, что жизнь, может быть, развивается не по самым справедливым на земле канонам. В сущности, с годами в памяти стерлись многие важные детали; выражение его лица при тех или иных обстоятельствах, слова произнесенные им в связи с теми или иными событиями, но смерть, как водится, все расставила на свои места, провела контрастные грани между светом и тенью. Помню, как в начале шестидесятых наша семья получила квартиру на первом этаже нового дома и, среди прочих новоселов, была осчастливлена соседством с некоторыми высокопоставленными особами той поры. Это были люди особого разлива, для них, похоже, существовали только свои. Их образ жизни отличался от образа жизни простых смертных, они и не особенно скрывали это, да и зачем было скрывать, разве стоило бы тогда становиться высокопоставленным? Вспоминаю, лифт то и дело портился, и тогда шофера их персональных государственных автомобилей, все красные от натуги, таскали на верхние этажи ящики с особенным, "правительственным" лимонадом, и, заставая их за этим невинным занятием, отец становился мрачен и с каким-то усталым презреньем, будто сплевывая, произносил два слова: "Красные князья". И хотя я, по малости лет, еще ничего не понимал, но по тону, по выражению отцовского голоса чувствовал, что два этих слова, Красные и Князья, не должны стоять вместе, но они вместе, и это как бы осень наступившая после зимы, осень оттершая весну из очереди плечом. Я был обычным первоклашкой, но мне уже тогда было видно, каких трудов стоило ему примириться с этим, как он сочувствовал этим шоферам, вполне, впрочем, довольными, - на первый хотя бы взгляд, - своей судьбой. Отца многие считали неудачником, неумелым человеком. Он и хороших отношений с начальством не признавал, если только не считал начальника порядочным во всех отношениях человеком, и докторскую защитил лишь незадолго до кончины, хотя долгое время заведовал в институте отделом, в котором, как говорили, делалось дело, и в партию, когда в нее ради карьеры и пускали и просили, так и не вступил, и денег не заработал - ну, к чему были лишние деньги состоявшемуся в жизни интеллигенту, коли, благодаря передовому общественному строю, его семье на пропитание, да на сочинские пляжи, вполне хватало. Если бы не некоторое количество старых и, в общем, верных друзей, да еще жены и единственного сына, да еще своей любимой лаборатории, жизнь его можно было посчитать прескверной. Но ведь перечисленного, как не посмеивались бы скептики, вполне достаточно для гармоничного существования, и я думаю, что кабы не инфаркт бесшумно прокравшийся к нему в ночь с субботы на воскресение, он дожил бы даже до тех регалий, к которым не стремился никогда.

   Ну а мне пришлось жить и действовать в иное время. Если на минуту отбросить все и ныне проходящее по графе "Положительные результаты": - Ликбез, Победу, Космос, и признать, что отцовское время было вотчиной людей предпочитавших наган конституции, приказ сверху - уголовному кодексу, а уголовный кодекс - полету творческой мысли; если напомнить себе ту непреложную истину, что многих и многих упорное стремление отстоять свое человеческое достойнство логическим образом привело к могильной тишине, или, в лучшем случае, к пожизненному безмолвию, то отрицательное моего времени принимало образ дорвавшихся до власти людей, предпочитавших всему на свете поднесенный на кухню вспотевшим от натуги шофером ящик с бутылками лимонада элитарного розлива. Можно было быть обо мне любого мнения, в том числе и дурного, ибо чего скрывать - за мной тоже числились кое-какие грешки, но в одном, - в прочной, искренней, засевшей где-то в области позвоночника неприязни к "красным князьям" отказать мне никак было нельзя. Причем, в своей к ним неприязни я был довольно-таки непоследователен. В юности - благодаря тому, что среди моих товарищей было не так уж мало выходцев из номенклатурной среды, - мне доставляли большое удовольствие случайные, но не столь уж и редкие беседы с их родителями, "красными князьями" и "князьками" по существу. Более того, именно посредством таких, всегда выходящих за официальные рамки бесед старших с младшими, я приобщался к политической жизни, к тому круговороту бестелесных слухов, к той веренице бесплотных сплетен, которые так же необходимы будущему государственному деятелю, как арифметика великому математику. Я был достаточно прилично воспитан для того, чтобы выказывать тому или другому красному графу или барону приличествующие его возрасту и положению знаки почтения, но в своем кругу, среди сверстников и друзей, для характеристики "княжеской" прослойки общества я находил немало резких, а порой даже грубых слов. Конечно же, все это смахивало на лицемерие, и я понимал, что веду себя не очень-то порядочно. Но мне легче было считать себя хитроумным и в меру двоедушным борцом за справедливость, нежели отказываться от принципов и убеждений. Я полагал, и, как мне кажется, не без оснований, что за социализм "красные князья" только на словах, в силу занимаемого ими служебного положения и узурпированной ими власти, а дела у них сильно расходятся со словами. Моя Юность не могла простить им столь чудовищного предательства, ведь своим поведением они подводили не только и не столько меня, сколько весь наш многострадальный народ, бесстыдно обмановали его. Ныне, находясь в деревянном гробу под могильной плитой, я меньше всего намерен обвинять. Я и сам вкусил от сочного древа власти, теперь-то я сознаю, что был тогда слишком молод и горяч, что наклеивать на людей ярлыки безответственно и порой преступно, что требовать высокой ответственности от других проще всего, что и среди "красных князей" попадались различные люди, добрые и злые, честные и не имевшие представления о чести, да и были они, в конечном счете, обычными людьми, обычными отцами и мужьями, питавшими определенные слабости к своим детям и женам, и готовыми претерпеть ради благополучия своих близких множество гражданских и нравственных испытаний. Но я был горяч и молод, и потому полностью отрицал право "красных князей" на приспособленчество, коль скоро это им, а не мне, или кому-нибудь другому, выпало стоять у штурвала. Очень многие последующие компромиссы на моем пути, компромиссы из тех, что щепетильный человек мог бы назвать просто низостью, объясняются как раз впитанным в детстве и ранней юности стремлением как можно сильнее насолить "красным князьям". Должен заметить, что по складу характера я меньше всего был человеком, склонным останавливаться на полпути. Могло быть все: глубокие отступления, кажущийся отказ от достижения цели, но она, эта цель, продолжала существовать, она просто загонялась в закоулки сознания, именно сознания, и в надлежащий, благоприятный момент извлекалась из него на божий свет. Впрочем, о своем отношении к Цели мне уже приходилось вспоминать. И вот где-то в пределах третьего десятилетия жизни в моем сознании начала выкристаллизовываться мысль, что без Власти навредить приспособленцам невозможно, что подвести может именно недостаток легитимно признанного влияния, и если действительно хочешь влиять на события, то отношения следует налаживать с самыми разнообразными людьми. К этой мысли я пришел частично под впечатлением совершенного мной уголовного преступления. К счастью, мне так и не было суждено попасть на скамью подсудимых, понести заслуженное наказание и, таким образом, преждевременно завершить еще не начавшуюся общественную и политическую деятельность. И на этом важнейшем в моей жизни событии память останавливается более подробно.

   X X X

   Девочка влюбилась.

   Все студентки рано или поздно должны влюбиться. Так положено и исключений тут не бывает.

   Ей Он нравился весь, целиком. Она видела Его смелым, умным и сильным, еще ей нравились Его улыбка, прямой взгляд, походка, жесты.

   А может она влюбилась потому, что Он не обращал на нее внимания, был с ней весел, прост, добр, улыбчив и только.

   Как бы то ни было, но она полюбила Его.

   Как хотела бы она открыться самой и открыть Ему глаза, как хотелось ей, чтобы Он узнал ее такой, какой она была на самом деле. Или такой, какой она могла бы стать ради Него. Доброй, ласковой и преданной как собачка.

   Однако сама мысль о том, чтобы самой, первой подойти к Нему и сказать о терзавшем ее чувстве, казалась ей еретической. Она не была бойкой девчонкой с ухватистыми повадками. И те тоже, может, молчали бы, но их молчание было бы связано с нежеланием идти на риск откровенного разговора. Она же молчала просто потому, что не могла иначе. И когда они встречаясь мило здоровались, она краснела. Она чувствовала, как предательский жар приливает к щекам и подкашиваются ноги. Нет, о признании не могло быть и речи.

   А встречаться с Ним Девочке доводилось не так часто как ей хотелось бы. Правда, у них были общие знакомые, но учились они на разных факультетах.

   Вначале ей было трудно и плохо, но потом как-то притерпелось.

   Беда редко приходит одна, неожиданно и нелепо погиб ее старший брат. Будучи летом на отдыхе, он утонул в море. Спрыгнул с аэрария и не вынырнул. Напрасно ждали его друзья, ждали полминуты, потом минуту, полторы, две, две с половиной.

   На следующий день его тело привезли домой. Потом были глухие рыданья мамы и похороны. Юноша, которого она тайком любила, тоже, конечно, пришел на панихиду. Лицо у Него было белым как у брата. Подошел, пожал руку, поцеловал. И в то мгновение поцелуя она забыла о брате. Потом вспомнила и ее охватил ужас и стыд.

   Хорошо, что у нее были еще брат и еще сестра.

   И поэтому, через несколько лет, когда она наконец получила диплом, родители посоветовали ей не упускать подвернувшийся случай и отправиться в другой, центральный город, чтобы и дальше повышать квалификацию. Она согласилась.

   Ей хотелось ехать еще и потому, что ОН тоже собирался в этот город.

   X X X

   Монотонно-нервное шуршание быстрых шин по шоссе "Пастораль", деловитые гудки отходящих автобусов, бесконечный топот усталых ног, все долетающие до меня обыденные звуки мерной городской жизни, вдруг раскалываются надвое и из глубокой бездны исчезнувшего прошлого в образовавшийся промежуток вторгается самый обычный, тихий, еле слышный скрип, с которым отворилась тогда, полвека назад, тяжелая, отделанная резным дубом дверь. Замок наконец натужно подался, дверь отворилась с мирным, будничным скрипом, и я быстро юркнул в квартиру. С тех пор в Куре утекло немало воды, но именно с той, вполне реальной секунды, и по сей, весьма эфемерный и потусторонний миг, чувствую я себя эдаким подобием Родиона Раскольникова, переиначенного на оказавшийся столь неистребимо вечным советский лад.

   Очутившись наконец в прихожей, я окоченевшей от напряжения рукой почти бесшумно закрыл дверь, уже совершенно бессильно прислонился к ней и тыльной стороной кожаной перчатки вытер со лба мелкие крапинки ледяного пота. Так, без намека на движение и с подгибающими коленями, простоял я несколько бесконечных минут, но всему, в том числе и страху, установлен некий естественный предел - блуждавшая по телу нервная дрожь постепенно унялась, улеглось и смятение мыслей, уверенность вернулась в непослушные, одеревеневшие ноги, пустой черный портфель перестал казаться неподъемной ношей. Вот в эти секунды и оборвалась окончательно тугая и незримая нить преемственности с белизной раннего детства, ее милая непосредственность мигом оказалась погребенной под наплывом грядущих лет-невидимок и я повзрослел на целое дряхлое столетие. И когда больше по необычности обстоятельств, чем по необходимости, я, по-кошачьи крадучись, перешел в гостиную, то это был уже не известный моим друзьям неизменный Я, а совсем другой человек (а может я ненароком и сейчас ввожу себя в заблуждение?), человек впервые в жизни тайно и без всякого на то права переступивший порог чужой квартиры и, вдобавок, преступно убежденный в глубокой правоте своих действий.

   В гостиной меня обступил сплошной мрак, глаза не успели пообвыкнуть и я сразу же стукнулся коленом о что-то твердое и острое. Я уже упоминал, что передвигался осторожно, крадучись, поэтому и ударился о препятствие не с размаху, но искры все же посыпались у меня из глаз. Вот точно так же посыпались у меня искры из глаз лет двадцать спустя в Маниле, на дипломатическом приеме в честь возглавляемой мною правительственной делегации. Ужас и досада блеснули в глазах худого, смуглого и узкоглазого, облаченного в черную фрачную пару филиппинца, шефа протокольного отдела их МИД-а, когда направляясь легким, спортивным шагом, с дружелюбной улыбкой на лице (таков уж был мой стиль) к премьер-министру Филиппин и изготовившись к теплому, длительному рукопожатию, я ненароком ударился коленом об угол кем-то неосторожно развернутого и забытого парадного стула. Стул был сделан из какого-то весьма твердого дерева, - сандалового, красного или черного, не знаю, я не знаток ботаники, - но, в общем, из экзотического и, главное, смахивавшего на железобетон материала, и от внезапного шока у меня чуть было не вырвался вопль. Но довлевшее над всем и всеми чувство ответственности вынудило меня ограничиться еле заметным придыханием. Даже невнятное и глухое чертыхание, - от которого я в гостиной так и не удержался, - было бы там, на приеме, недопустимо. Пришлось стерпеть, стиснув зубы превозмочь боль, сохранить на лице дежурную улыбку, ничего не поделаешь, я представлял великую державу - Советский Союз - и это обязывало. Глаза шефа протокола постепенно успокоились и вскоре приняли прежнее, тревожно-настороженное выражение. Ох, какое пекло, какие бирюза и лазурь, как нелегко выносить тяжесть жарко обволакивающего тебя строгого темного костюма на борту роскошного белого теплохода, что стоит себе на якоре близ гавани, но в стороне от нее; снующие по периметру заливчика полицейские катера, суетящиеся на палубе официальные лица вперемежку с официантами, а перед открытием по восточному благоуханного банкета - торжественный церемониал подписания совместных документов, открывающих новые рубежи двустороннего сотрудничества (потом в газете прочел: "в Маниле было парафировано соглашение... с советской стороны в переговорах принимали участие..."), море цветов в Манильском аэропорту, а спустя несколько долгих часов - родная прохлада Внуково-2. Но всего этого пока, разумеется, не было и быть не могло, и я, скрипя зубами и чертыхаясь, доковылял до ближайшего окна и приник разгоряченным лбом к прохладному стеклу, оставляя на нем невидимую испарину. Сквозь окно в душную, мрачную комнату проникала лишь кромешная уличная мгла.

   Я был готов к тому, что эта ночь будет темнее обычного. Скажу больше - в столь поздний час прильнуть лбом к оконному стеклу чужой квартиры мне удалось только благодаря расторопности городской прессы, заблаговременно известившей население данного района о проведении необходимых ремонтных работ на прогнившем участке электросети. Из объявления также следовало, что подача энергии здесь возобновится не ранее двух часов ночи. Это в наши дни такие работы производятся быстро и незаметно, а тогда - полвека назад - технология была не столь совершенной и это обстоятельство, наряду с иными, тоже поспособствовало осуществлению задуманного нами дерзкого плана. (К слову сказать, я позволю себе здесь небольшое отступление. В истории нашей великой страны где-то на рубеже девяностых годов прошлого столетия был критический момент, когда ее развитие, как и развитие планеты в целом, могло пойти по иному, неверному и пагубному пути. Тот кризис ценой неимоверных усилий был, в конце концов, преодолен, но повернись все иначе... Вот тогда сидеть бы нам, - в одночасье люмпенизированному образованному большинству, или, по выражению одного сильно прошумевшего в ту пору писателя-эмигранта о котором нынче мало кто помнит, "образованщине", - из года в год по своим погасшим кухонькам холодными и голодными зимними днями и ночами, а загодя объявляемые при советской власти в городской печати предупреждения о профилактических и текущих ремонтах электросетей показались бы не неудобством и коммунистическими кознями, а верхом наслаждения. Но это так - между прочим). С высоты четвертого этажа вглядывался я в тихую ночную улицу, парившая высоко над облаками луна не отражала более света, в мире царили сон и тьма, лишь считанные окна в больших домах напротив отбрасывали вовне унылую, еле заметную желтизну, будто там плавились и догорали свечки полузабытые дремлющими хозяюшками своих крохотных изолированных вселенных. И только в узком проеме между окрестными каменными громадами, где-то далеко, за широким оврагом, равнодушно мерцали светлячки городских огней. Дома, дома... В одной из таких громадин, стоявшей, правда, совсем рядом, совместно с родителями обитал и я, и с трепетом ожидавший меня Антончик, Антоша, Антон, мой самый близкий друг... Ситуация складывалась, - как и было нами предусмотрено, - весьма благоприятная, так как родители Антончика находились в зарубежной турпоездке из тех, от которых невозможно бывает отказаться, его бабуля наверняка давным-давно уснула, мои же предки, вполне доверявшие мне как человеку повзрослевшему, были предупреждены, что эту ночь я провожу у своего друга по причинам не столь уж важным, уже забытым, но связанным с будущей экзаменационной сессией достаточно сильно для того, чтобы не возбуждать ненужных подозрений. Меня, приникшего лбом к прохладному стеклу, охватило невиданное дотоле ощущение причастности, может точно такое владеет разведчиком-грандом перед началом одной из тех тайных операций, от исхода которых зависит итог военной кампании или ожесточенного политического противоборства. Каюсь, в голову без удержу лезли высокие слова, мысли принимали облик ложных афоризмов. Я был действительно молод.

   Отдышавшись, я наконец отошел от окна и, приблизив запястье к глазам, нажал на кнопочку заморского дива - новеньких электронных часов, полученных в подарок от вернувшегося из Японии дальнего родственника со стороны матери, сотрудника нашего торгпредства. Такими тогда не мог похвастаться ни один из моих друзей. Дисплей мгновенно отреагировал возгоранием маково-алых цифирек: 00.16.27. Это означало, что в запасе у меня оставалось около полутора часов - вполне достаточное время для достижения намеченной цели. Мне были хорошо известны и расположение комнат в квартире, и, конечно же, местонахождение канцелярского сейфа, в котором владелец квартиры, - наш старший товарищ и доброжелательный наставник, - наряду с другими ценностями должен был хранить, очевидно, и весомую часть присвоенных им деньжищ.

   Мало-помалу глаза привыкли к темноте и мне стали заметны контуры дверного проема, ведущего прямиком в кабинет Хозяина. Прихрамывая, боль в коленной чашечке еще давала о себе знать, я доковылял до двери, нащупал ручку и, повернув ее, вошел в комнату. Хозяин любил величать ее респектабельным иностранным словом - кабинет (а ну, пошли ко мне в кабинет, дернем по стаканчику, бывало, говаривал он будучи в приподнятом настроении. Ну а по мне, так следовало бы называть замкнутое и чопорное помещение, пригодное для разного рода умственных занятий, то есть занятий бесконечно от Хозяина далеких, если только не принимать за таковые усилия, затрачиваемые им на подсчеты, необходимые для подведения итогов очередного удачного финансового ловкачества). Итак, предварительно убедившись в том, что единственное выходящее во двор окно достаточно от меня удалено и вынув из кармана старенькой холщовой курточки фонарик "Лекланшэ" (на сей раз сувенир от однокашницы, успевшей по большому блату и на зависть всем погостить в Париже у давным-давно отбывшего из родных краев дяди-эмигранта), я направил его лампочкой вниз, включил, и затем стал осторожно приподнимать таким образом, чтобы луч ненароком не скользнул по окну. Вскоре свет выхватил из душноватой тьмы массивный, обтянутый добротным сукном стол и мягкое кресло-вертушку за ним. Обогнув стол я устроился в кресле, рассеянно прошелся лучем по обложке лежащего передо мной контрабандного иллюстрированного журнала не совсем приличного содержания, глубоко вздохнув откинулся на спинку кресла и, выключив фонарик, спрятал его обратно в карман. Ладони в перчатках стали липкими от пота, но я заранее обещал себе не обращать на подобные мелочи внимания. Мне надо было немного передохнуть, прийти в себя. Высокие мысли незаметно улетучивались из сознания постепенно подменяясь иными, куда менее привлектельными. Воображение мое вновь разыгралось. О боже, какая разразится сенсация если провалюсь, подумал я, искренне не предполагая, что даже при столь позорном провале нашей авантюры, в мире не произойдет решительно ничего такого, чего не происходило раньше. Влепят мне лет семь, никак не меньше, продолжал думать я, родне со стыда и страху нос некуда будет казать, а друзья-подружки поначалу просто не поверят в случившееся. Такой фортель, такое коленце, и от кого, от меня, такого смирного и законопослушного типа! Покручиваясь в удобном кресле, я представил себе скорбный облик некоего долговязого зануды - секретаря комсомольской организации факультета, затем перед моим взором возникло осуждающе строгое лицо заместителя декана по учебной части и я даже поежился от страха. Все может закончится плачевно и очень даже просто. Как будто все мелочи учтены заранее, всё предусмотрено, но для слепого случая место под солнцем может найтись и глубокой ночью. Может быть, именно в эту секунду названивает по милицейскому ноль-два преисполненный обостренным чувством гражданского долга прохожий, заметивший чудом вырвавшийся из темного дотоле окна случайный лучик света, а может неладное почует один из припозднившихся соседей Хозяина, встретив меня на лестнице уже после того, как я выберусь отсюда. Еще было время махнуть рукой на задуманное и уйти тем же путем, что и пришел, но меня ждал Антон.

   Да, меня ждал Антон и это было непреложным фактом. Антон, Антоша, верный друг моих детских лет... Правду, к концу наши отношения были уже не те. Он опередил меня на пять лет. Авария произошла на багебском участке шоссе "Пастораль". Его серебристо-стальной джип "Вольво-Круйзер" врезался во встречный трайлер, и когда изуродованное тело Антона, кровь и кричащее мясо, наконец извлекли из-под смятых форм дюралевидной стали, было уже слишком поздно. Водитель трайлера отделался увечьем. Экспертиза пришла к заключению, что джип летел по шоссе со скоростью, значительно превышавшей установленный правилами предел. Незадолго до моей кончины супруга Антона подробно рассказала мне, куда он так мчался с загородней дачи. Так уж вышло, что именно тогда она с нетерпением ждала в их городской квартире его приезда. В Тбилисской опере гастролировала "Ла Скала", вечером им предстояло насладиться бархатным тенором Пармуцци и несравненной колоратурой Лобелли, вот он и спешил, боясь опоздать на представление - ведь еще надо было успеть выбрать из кассы заказанные ими билеты. Кстати сказать, супруга Антона, благородная женщина, всячески пыталась исключить судебное разбирательство, но добиться этого ей так и не удалось.

   С самых ранних школьных лет Антон и я, будучи одноклассниками, составили сцепленную пару отчаянных спорщиков. Жили мы в одном доме, наши родители хорошо знали друг друга, и нам тоже суждено было подружиться. Спорили мы отчаянно, изо дня в день, до хрипоты и поздней ночи. Коль скоро мы были и соседями, и ровесниками, то и в школу нас отдали одновременно. Наши юные души радовались одним и тем же детским забавам и играм, и первые споры тоже были детскими и беспечными. Мы подрастали, переходили из класса в класс, и вместе с нами наши споры подрастали тоже. Со временем коснулись они вещей уже и вовсе непустяшных: спортивных новостей, ковбойских фильмов, относительных достойнств наших однокашников, а иногда и девчонок, на которых мы, как и полагалось, посматривали свысока и даже, пожалуй, с некоторым пренебрежением. С взаймным благожелательством сосуществовало и сравнительно безвредное соперничество в учебе. В нем никак нельзя было признаваться вслух, но из-за этого соперничества мы, бывало, потаенно ожидали когда же споткнется вызванный к доске учителем "конкурент". Какими же мы были все-таки дурачками!

   Есть что-то общее между незрелым детским восприятием мира и старым школьным учебником, все изложенное в котором когда-то принималось за бесспорную истину, а на поверку оказалось, что несмотря на освященность размеренностью учебно-педагогического процесса, учебник частью лжет, а частью - поверхностен и неточен. Так и в ту светлую пору. Билет на футбольный матч или пропущенный заболевшим учителем урок представлялись нам вершиной человеческого счастья, а редкий родительский нагоняй за схваченную невпопад двойку казался событием вселенского размаха. Теперь-то мне яснее ясного, что у радостей, горестей и страхов совсем иная цена, а детство было безоблачным - ни голода, ни холода, ни лишений.

   Ну а потом... Потом мы повзрослели, повзрослели и проблемы вокруг которых мы вращались.

   Раньше все было предельно ясно. Как наяву вижу себя за исцарапанной партой в перепачканном фиолетовыми чернилами сероватом школьном пиджачке. Рядом уткнулся в тетрадку известный всему честному мальчишьему люду маменькин сынок, а передо мной сидит нескладная тощая девчонка, обладательница самой длинной косички в классе, просто грех не дернуть, невыносимая кривляка и зараза. Взрослые поддавались определениям с еще большей легкостью. Вот сосед по лестничной площадке - пожилой человек со смешной лысиной на острой макушке и зануда каких поискать, вечно он мешает гонять мяч во дворе, ему, видите ли, шумно; зато жилец с пятого этажа - великолепный дядя, время от времени осеняющий нас обильным леденцовым дождем. А как изменили всех всего несколько лет! Маменькин сынок незаметно преобразился в умницу, беседа с которым обогащает внутренне, чувствуешь, что время потрачено не зря; кривляка удивительнейшим образом перевоплотилась в очаровательную, еще не вполне оформившуюся девушку, за которой увиваются все уважающие себя "мужики" нашего класса, но, увы, безуспешно. Оказывается, что лысый зануда с лестничной площадки - всеми уважаемый ученый, труды которого приобрели известность далеко за пределами республики, а сосед с пятого - всего лишь спекулянт дефицитными книжными изданиями, так сказать, коммерсант с интеллектуальным уклоном. Внешний мир засверкал яркими гранями, привычные будто-бы понятия наполнялись новым - радужным и неожиданно неисчерпаемым содержимым. Прежняя, плоская и двумерная картина мира блекла и исчезала, растворяясь в пространственном отображении окружающей действительности. Жизнь представала сложной как шахматная комбинация и многообещающей как первая газетная полоса.

   Отсюда, из-под могильной плиты, в сгинувшую навсегда реальность верится все же не лучшим образом и, во всяком случае, вера эта требует постоянной подпитки. Громоздкая конструкция моей памяти поддерживаема прежде всего Мыслью, ведь незыблемые когда-то истины при ближайшем посмертном рассмотрении оказались зыбкими и неустойчивыми, и вся прожитая жизнь кажется отсюда одним большим детством. Что ж, спасибо и на этом, не мне выказывать неудовольствие подобным оборотом событий, наверное только так и можно после физической смерти: - вспоминать отрешенно, как-бы переигрывая заново все прошлое, весь жизненный процесс. Невозможно избежать совершенных когда-то ошибок, смерть не всесильна, зато ошибки вполне поддаются анализу и переоценке. Существует очень небольшая вероятность того, что в грядущих исторических исследованиях или посвященных минувшей эпохе псевдоисторических опусах, появятся строки в которых будет правильно отражена моя персональная роль государственного деятеля эпохи мирового кризиса. И вовсе не только по причине моей никчемности, не только потому, что мне довелось быть всего лишь статистом на политической авансцене своего времени, но и потому, что мои современники слишком хорошо умели прятать концы в воду. Но если вопреки прогнозу, чуду все же суждено произойти, то мой еще не родившийся, по всей вероятности, биограф вряд ли обойдется без сакраментальной фразы вроде: "Имярек формировал свое общественно-политическое сознание на историко-географическом фоне Грузии семидесятых годов двадцатого столетия". Некоторая тяжеловесность этого предложения, надо полагать, будет сглажена, но смысл, убежден, останется именно таким.

   Но я поневоле отвлекся, - канва поветствования подобна красивой женщине, так же непостоянна, сама того не желая. Итак, меня ждал Антон и я никак не мог его подвести. Еще раз бросив взгляд на часы - 00.30.12 - я поднялся и, вытащив из кармана небольшую связку ключей, подошел к сейфу. То, что один из этих, свободно болтавшихся на брелочке с изображением похищающего огонь у богов Прометея, ключей подойдет к замку, не вызывало у меня сомнений. Существовала, правда, теоретическая возможность того, что встревоженный потерей связки Хозяин, перед тем как улететь, успел таки врезать в сейф новый замок, но начать, в таком случае, ему следовало бы, пожалуй, с входной двери, которую я только что легко миновал. Подбадривая себя я начал пробовать один ключ за другим, и - о, счастье, - несколько попыток спустя замок поддался, все мои страхи развеялись как дым, и вскоре небольшой железный сейф стоял передо мной с распахнутой дверцей, слегка похожий на покинутого врачем и в бессильной злобе нетерпеливо ерзающего в зубоврачебном кресле беспомощного пациента. Беспечный дантист, вместо того, чтобы спешить изо всех сил к исходящему слюной отчаяния больному, заговорился с приятелем в коридоре. В этот момент я позволил себе слабо улыбнуться.

   Наши чаяния оправдывались. Явь, как ни странно, наяву же подменялась сказкой Алладина, и жить с этой секунды приходилось с ощущением этой подмены. Сытое чрево старенького сейфа почти доверху было набито тугими, перехваченными аптекарскими резинками пачками банкнот. Пододвинув к сейфу ближайший стул и положив на него включенный фонарик, я стал внимательно осматривать содержимое чрева. От угадывавшегося даже в полутьме многоцветья купюр разных достойнств захватывало дух и рябило в глазах, но, быстро подавив в себе зачатки сумеречного восторга, я начал смахивать пачки в раскрытую пасть загодя подставленного портфеля. На часах загорелось - 00.36.01. Портфель я предусмотрительно захватил очень вместительный, с множеством различных отделений, явно рассчитанный на солидного мужчину с положением, а не на амбициозного и наивного юнца, каковым я тогда и являлся. Каких-то пять с небольшим лет спустя, я приобрел новый портфель, чуть поменьше размером, зато помоднее и подороже. Новый портфель был сугубо мирным, в нем всегда лежали бумаги и книги, лишь изредка бутылка пива или водки, - то было лучшее время в моей жизни, время науки и познания мира. В ту пору я учился в аспирантуре и жил в Москве, а портфель купил себе в универмаге "Москва" что на Ленинском проспекте, неподалеку от общежития в котором обитал. До политики тогда было высоко и далеко, в лаборатории часто приходилось задерживаться часов до одиннадцати, а то и позже (в полночь меня обычно выгонял институтский вахтер), а выпадавшее мне в промежутках между экспериментами свободное время использовалось для походов в кино, реже в театр, для общения с девицами, дружеских попоек, футбола, шахмат, в общем - почти сплошная гармония и никакой политики. По моим тогдашним, весьма поверхностным наблюдениям, она по-настоящему вторгалась в жизнь обычных людей только тогда, если те уж очень просили ее об этом. Как сейчас помню: за тем, мирным портфелем я простоял в очереди минут десять, касса безразлично выплюнула чек, я сказал "спасибо", съехал на эскалаторе вниз и, натянув ушанку покрепче, вышел на мороз. Вечерело, разноцветные лампочки весело перемигивались и их гирлянды придавали тяжеловесному кубу универмага нарядный и воздушный вид. Напевая про себя окуджавскую песенку о виноградной лозе и нещадно перевирая мотив, я медленно пересек проспект около Физического института, свернул к улице Вавилова и вскоре натужно отворял массивную, отблеск архитектурных излишеств сталинизма, институтскую дверь. То было другое время и другой портфель. А сейчас важнее всего было поглубже запихнуть вовнутрь неподдающиеся тугие пачки. С этим мне удалось справиться довольно быстро, но последняя из них, состоящая целиком из двадцатипятирублевок, все мешала закрыть мне портфель и, таким образом, оказывалась лишней. Я и так старался, и эдак, но ничего не получалось. Разволновавшись, время-то бежало, я начисто - и может к лучшему, - забыл о существовании карманов. Наконец я решился оставить злополучную пачку в сейфе. Пробормотав сквозь зубы, на мелкие, мол, расходы, и справившись, наконец, с основательно разбухшим портфелем, я запер опустошенный сейф и опустил связку ключей в карман. Возникшая тут же естественная мысль вновь открыть сейф и, забрав пачку, использовать карман по прямому назначению, была немедленно подавлена моментальным усилием воли, чем я, признаться, горжусь до сих пор.

   Дело было сделано - 00.55.27, пора было убираться отсюда. Прежде чем покинуть квартиру окончательно, я лишний раз удостоверился в том, что на улице все еще темно. Затем приложил ухо к двери, отчаянно пытаясь уловить в подъезде какой-либо подозрительный шум. Так ничего и не услышав, я решился выйти. Теперь легонько прихлопнуть дверь. Так, с дверью покончено. Не надо оглядываться! На лестнице, слава Богу, никого, - 01.00.35. Вот и подъезд уже позади. Вперед, смелей! Боятся уже нечего, улицы пустынны, на моем коротеньком пути встреча с редким милицейским патрулем и, тем более, с грабителями, маловероятна. Это ничего, что руки вспотели и немного дрожат, никак не могут успокоится, вот ведь и наш дом уже виднеется, выглядывает наружу темными бойницами окон и, вроде, глубоко убежден в удаче и полной безнаказанности своих заблудших обитателей...

   В это мгновение, немного раньше обещанного, вспыхнули уличные лампионы, и я горячо восблагодарил господа за то, что не попался с поличным на месте преступления.

   X X X

   А годы шли, зима - за зимой, весна - за весной. Топавшие в школу дурачки подрастали и, по мере того, как они росли, росла и их восприимчивость к злободневным событиям.

   Антон и я, мы оба, росли и воспитывались в интеллигентных семьях и потому такие свойства как абстрактно гуманистическое отношение к людскому роду и презрение к богатству приобрели, можно сказать, по наследству. Сносные, по тем временам, жилищные условия и относительная материальная обеспеченность (как я уже вспоминал, в годы нашей школьной юности отец заведовал отделом в крупном институте, да и родители моего друга были не последними людьми на своих университетских кафедрах), сослужили нам полезную службу, - да и как прикажете совершенствовать нравственные устои и мыслительные способности в тесных, голодных каморках. Семейная традиция, как видно, способствовала зарождению в нас того необходимого минимума гражданской совести, без которого все остальные человеческие качества теряют какой-либо позитивный смысл. Любая несуразность, ущербность или несправедливость окружающего мира отзывалась в наших сердцах самой настоящей, почти физической болью. Болью, которую острее всех способен ощутить именно Молодой Интеллигент. У меня, человека немало успевшего повидать на своем веку, нет сомнений в весьма взрывоопасном характере зелья, сотворенного из веры в светлое будущее для всего человечества и высокого образовательного ценза в пропорции один к одному (впрочем, в этом я един со всеми тиранами мира). Но это столь же искренняя, сколь и односторонняя боль. Лгать себе и другим Молодой Интеллигент невеликий мастер, но ему, увы и к сожалению, наряду с ясным видением общественной несправедливости присуще и непонимание того факта, что все блага жизни отнюдь не свалились на него с неба, и счет, рано или поздно, должен быть оплачен.

   На счастье, а может и на беду, не берусь судить наверняка, в юном возрасте мне довелось прочитать много хороших книжек. Наверное, все-таки на счастье, - лучше уж вовремя подвергнуться воздействию всевозможных бесполезных комплексов, нежели несколько позже превратиться в не ведающего сомнений чурбана. С толикой отнюдь не лживой патетики могу заявить, что я был взращен материнским молоком десятитомного издания детской энциклопедии, дальних странствий благородных героев Жюль Верна и Майн Рида, пьянящих ароматов доброй старой Франции описанной романтическим пером Дюма-отца, английского социального техницизма столь разнообразно представленного в творчестве Уэллса, развивавшей не только эрудицию, но и воображение фантастикой Шекли, Брэдбери, Лема и братьев Стругацких. За интересным прошлым человечества должно последовать счастливое будущее, - этот привлекательный тезис казался бесспорным, и его не могли поколебать ни безудержный, казалось бы, рост наркомании среди молодежи, ни цветущая как яблоня весной коррупция. Что ж, я был не первый и не последний в длинном ряду мальков, с радостью попадавших в идеологические сети с зауженными ячейками. Число моих маленьких радостей постоянно пополнялось вследствие заблаговременно произведенных подписок на "Литературную Газету" и "Вокруг Света", вечерних телепередач о жарких схватках между остроумными и бескомпромиссными членами Клуба Веселых и Находчивых, счастливых погружений в увлекательный мир, посвященный делам и судьбам героев эпох давно минувших, и, чего греха таить, чтения популярной политической литературы тоже. Все это, да и наряду с этим многое другое, постепенно как бы затягивало меня в водоворот особого искусства - искусства взгляда, искусства смотреть на запутанный лабиринт мировых хитросплетений сверху вниз. Много позже мне, правда, пришлось нехотя признать, что задачи проистекающие из канонов этого искусства, как правило, не имеют и не могут иметь решения, но когда-то отчаянные попытки совладать с ними привели меня вот к какому выводу: моя дорогая и глубоко чтимая родина - Грузия - от равнин Колхиды до гор Сванетии, и от речки Псоу до пастбищ Ширака, все-таки не более чем Дом среди других, весьма схожих, хотя и различающихся размерами и убранством Домов. Мой Дом. А в нем множество всяких клетушек-комнатушек, и в одной из них волей провидения нашлось местечко и для меня. Конечно, забота о чистоте помещения входит в обязанности каждого сознательного грузина, но Дом, сам по себе, никоим образом не может являться альфой и омегой мирового порядка. А раз так, то и положение дел в Доме не может служить истинным критерием соотношения сил в области, которая и нынче во многом остается для меня "белым пятном", в области постоянной и изнурительной борьбы идей в современном мире (термин "современный" использован здесь мною в расширительном смысле; я имею в виду и Большой Мир времен моей юности, и Большой Мир так недавно оставленный мной навсегда, желая таким образом указать на количественный, в основном, характер изменений, происшедших за этот период на планете). Но до идеологического комфорта было еще неблизко, мне пришлось пойти дальше. Со временем я стал придерживаться точки зрения, согласно которой судьба того или иного народа, той или иной нации, не всегда, вообще говоря, должна решаться самим этим народом или этой нацией, и бывают ситуации, когда вполне оправданно вмешательство извне; следует с некоторыми несущественными оговорками признать примат идейных ценностей над чисто национальными, да и то, что народа-монолита нет и не может быть в природе. Соответственно стал я понимать и роль международного права в мировой политике, роль подчиненную мировоззренческим концепциям и статегическим интересам тех или иных держав. То немногое, что я знал о церкви, никак не располагало меня к вере, потребность же верить во что-либо сложное, значительное и высокое, между тем, была и неутолимой, и неутоленной. Ну а поскольку я, с одной стороны, выражаясь словами известного поэта-громовержца "жирных с детства привык ненавидеть", а с другой - вполне искренне желал человечеству добра и процветания, то наиболее пригодной для себя идеологией безоговорочно признал коммунизм. Так, как я его в то время понимал. Разве это не счастье - жить и работать ради великой цели, обещающей людям, всем без исключения, благоденствие и справедливость? Что вообще может сравнится со столь упоительной целью? Заодно добавлю, что по причине лет младых я решился взвалить на себя и личную ответственность за успех или неуспех дела коммунизма в мировом масштабе - абсолютно идеалистическая точка зрения гусара-одиночки, - хотя и не представлял себе сколь-либо отчетливо контуры этой так и неосуществившейся по сей день формации. Не представляю я этого в полной мере и сейчас, совершенно справедливо полагая, что люди будущего сами разберутся что к чему. Но разумный скептицизм приходит с возрастом, а тогда коммунизм был для меня понятием обыденным до ясности, только руку протяни как следует и забери во-он с той далекой полки, и столь нигилистическое отношение к философскому наследию титанов, - родоначальники ведь и сейчас еще считаются таковыми, - можно объяснить разве что моей неопытностью и почти дремучим невежеством. Но, что ни говори, а сердце мое было отдано коммунизму.

   Лишь став желторотыми студентами-первокласниками (Антон поступил на истфак, меня же на любопытство заманило на физический, начитался фантастики на свою голову), перед нами приотворилась дверь в большую, настоящую жизнь, мощь и красу которой нам еще предстояло познать. Нам тогда казалось, что освободившись от мелочной учительской опеки, мы наконец задышали полной грудью - разумеется вместе со всем нашим счастливым студенческим поколением. Очень скоро, однако, выяснилось, что отдельные представители этого самого поколения довольно сильно разнятся друг от друга, и пускаясь, образно говоря, в дальний путь, каждый из нас сам волен выбирать себе снаряжение. Вышло так, что лично для меня водоразделом между порядочностью и непорядочностью, своего рода пробным камнем зрелости, стало, в первую очередь, отношение к наркотикам.

   Мой столь болезненный интерес к этой, вне всяких сомнений острейшей проблеме до сих пор отравляющей самочувствие человечества, был порожден весьма, как мне кажется, серьезными причинами. Еще в школе, в старших классах, меня возмущало поведение некоторых моих сверстников из тех, что строили из себя героев без всяких на то оснований. Еще более меня возмущала собственная слабость - по понятным причинам я не смел высказывать свое к ним отношение публично. В университете число попавших в поле моего зрения таких, с позволенья сказать, героев только возросло. Впрочем, они-то находили основания под свой самозванный героизм. Разве "ловить кайф" дымя самокрутки с анашой или всаживать себе в вену шприц с лошадиной дозой морфия - не из таких оснований? И какая-то бездумная жестокость владела большинством их них. Я порой поражался легкости, с какой они унижали, а то и увечили (бывает и убивали) тех, кто послабее. Чуть позже я попытался оценить (официальная-то статистика предпочитала молчать) количество наркоманов в университете - этих ослепленных безумной модой подражательства птенцов, вылетевших из теплого родительского гнездышка в сознательную жизнь на крыльях грошового цинизма. Цифра получилась пугающе большой, а экстраполированная на масштаб города, а потом и всей республики, превратилась в огромную, даже не будучи вполне достоверной. А дети-то подрастают, скольких еще ожидают муки неотвратимого распада личности, сколько людей обречено на моральную, да и физическую гибель, и все потому, что яд слишком доступен. Ну как можно было тут равнодушно умывать руки? В свое время мне довелось краюшком соприкоснуться с так называемой "золотой молодежью" и ее повадки тайны для меня не составляли. Поножовщина, торжество грубой силы, пресмыкание перед лидером группы, мелочные интересы ограниченные шмотками, пластинками, иногда оружием. И, почти всегда, наркотики. Полный набор молодого фашиста. Широкое распространение дурманящих веществ всерьез выводило меня из себя. Конечно, и до меня доходили слухи о взяточничестве в высших сферах, о хищениях народного добра в особо крупных размерах, о финансовых аферах, но именно драматический рост пристрастия к наркотикам представлялся мне той жизненно важной проблемой, нерешение которой способно не только развратить окончательно будущее страны - ее молодежь, но и подвести к краю пропасти, к физической деградации и постепенному вымиранию всю нашу малочисленную грузинскую нацию. Это ведь влияет на потомство, мы просто не будем размножаться!

   Справедливости ради стоит отметить, что так думал не я один. В то время получили распространие слухи о некоем зловещем плане, принятом на вооружение таинственными врагами грузинского народа. Суть плана состояла в том, что мерзкие вредители эти, действуя, в основном, через своих грузинских агентов - местных продажных душенок - рассчитывали демографически ослабить Грузию, способствуя широкому внедрению наркотиков в быт подрастающих поколений грузин: чем больше наркоманов - тем ниже уровень естественного прироста населения. Шептались больше по углам и кухням, но возникавшие у меня черные подозрения косвенно подтверждались тем, что против разгула наркомании власти не предпринимали каких-либо действенных мер - проблема не то чтобы забалтывалась, она попросту замалчивалась. Как курили анашу - так и продолжали курить, как кололись в вену - так и продолжали колоться. Кое-кто из моих товарищей, помню, утвеждал, будто "барыгу" трудно поймать с поличным, но в это я никак не мог поверить. Хотели бы - поймали, думал я; ведь когда у "клиента" начинаются "ломка", он за лишний укол родную мать продаст, не то что на "барыгу" наведет, время ли распространяться об этических нормах ведения следствия или о презумпции невиновности, когда нация на пороге гибели! Как будто и без того в милицейских участках и пальцем до задержанных не дотрагиваются. Одним словом: захотели бы - арестовали бы всех "барыг", и в кратчайшие сроки. Ну а раз не ловят, значит нет приказа, а раз нет приказа по столь очевидному вопросу, то не отдают его намеренно - как видно, местная агентура проникла "наверх", зацепилась там и работает не за страх, а за совесть.

   Вот таким манером я тогда мыслил, и в такой логике ясно проглядывалась ограниченность моего тогдашнего мышления. Безусловно, в логике этой содержалось и рациональное зерно, но из этого зернышка вряд ли мог проклюнуться зеленый росточек, уж слишком сухой была почва. Конечно, я и нынче, много десятилетии спустя, порицаю власти за фактическое, вольное и невольное, потакание распространителям и потребителям наркотических веществ, но предлагаемые мною тогда в приватных беседах радикальные меры были и неосуществимы, и бесчеловечны. Что ж, как известно, узость восприятия и эмоциональная слепота суть дурные помощники в благих делах и намерениях. О, если бы извечные болячки рода человеческого можно было бы вылечить единым махом. Но нет - невозможно. А главное, я полностью упускал из виду социальную сторону этого страшного явления. Вообще, за семьдесят лет собственной жизни если я и пришел к какому-то выводу, так это к тому, что по-настоящему серьезную проблему невозможно разрешить быстро. Ибо рубить с плеча - вовсе не означает решать.

   Все-таки по сравнению с Антоном я был человеком лояльным, ибо мой друг был из тех, кого я привык называть "горлопанами", "горластыми критиканами", "лужеными глотками" и прочими обидными названиями (сокурсники, правда, и так окрестили его "хунвейбином" - за норов, смуглую кожу и узковатые глаза, и это несправедливое прозвище преследовало его до конца студенческих лет). О, да - и я, конечно, был против. Против взяточников, воров, "барыг", аферистов, да и черт знает против кого еще. Но он был против них как-то по-особенному, поскольку - постольку. Мы часто до упаду спорили о том, как следовало бы поступить с теми, кто, по негласному - общепринятому, повсюду ходячему, но именно негласному - мнению, несли безусловную ответственность за происходившее в стране, не в одной только Грузии, но в Грузии в первую очередь. По этому вопросу между нами довольно скоро выявились и прямые разногласия, и, скажем так, тонкие различия в подходах к больным вопросам, но запах окружающего нас гниения слишком остро теребил наши неокрепшие политические рецепторы, и мы, в целом, сходились в том, что виноватых во всеобщем разложении следовало бы строго проучить. Куда мы все идем, куда идет грузинский народ, вопрошали мы, и не находили ответа ни в плакатах, ни в газетах, ни даже в книгах. На улицах Тбилиси цвели акации семьдесят первого года и наличие определенного идеологического разброда невозможно было оспорить. Мы видели, что честные люди предпринимали гигантские усилия для того, чтобы оставаясь честными удержаться на плаву. Им, опытным и видавшим виды, нелегко было разобраться в том, что творилось вокруг, не то что нам, молодежи. Основное различие между мной и Антоном сводилось, пожалуй, к тому, что я, будучи, как мне представлялось тогда, в основе своей сторонником конструктивного подхода к самым болезненным проблемам, чаще все же защищал действительность, нежели осуждал ее, если понятие Действительности толковать шире, чем положение в данном месте и в данное время. Я очень старался. Я небезуспешно убеждал себя в том, что народы, как и люди, существуют не только в пространстве, но и во времени; что день сегодняшний и день завтрашний, несмотря ни на какие потрясения, во-многом определены днем позавчерашним; что корни основной массы нынешних трудностей теряются в тумане прошлого, и какими бы колоссальными эти трудности не казались, нельзя скисать и опускать руки, следует вооружиться терпением и хорошенько уяснить себе, что главный лекарь это все-таки время. И хотя тогда вроде все становилось на свои места, в течении весьма длительного периода времени мне приходилось испытывать нечто похожее на раздвоение личности, ибо одно дело понимать, а другое - чувствовать, и трудно требовать от молодого и неопытного человека единства эмоции и разума. Одно дело понимать, что взяточник плох и ему нечего завидовать даже если его так и не настигает карающая рука закона, а другое дело - воочию наблюдать как этот самый нехороший взяточник не только покупает любовницам роскошные квартиры и не страшась возмездия разъезжает по заграницам, но и сам непосредственно участвует в дележке должностей и распределении насущных благ. Возмущаясь разгульным и наглым образом жизни так называемых "антиподов общества" (термин, заимствованный из ежедневной прессы), бросающих вызов честным людям, я склонялся к выводу о необходимости принятия срочных насильственных мер против людей, являющихся, вообще говоря, продуктом устаревшей системы хозяйствования, и разговорчики о "закрученных гайках", "интересах личности" и "человеческом лице" считал вредными и глупыми.

   Антон же, на мой взгляд, бывал попросту желчен и потому недоброжелателен по отношению к своей стране, упрямо отрицая реальные социальные завоевания народа. Как будто его самого не обучали грамоте бесплатно! А этот неблагодарный всячески раздувал временные недостатки, зачастую смакуя их, да еще злорадно разглагольствовал о Свободе и прочих высоких, но спекулятивных материях. Что ж, мне казалось, что прав я; он, естественно, считал правым себя, так часто бывает в жизни. Но какими-бы горячими не бывали порой наши споры, во имя старой дружбы мы всегда готовы были простить друг другу наши заблуждения. Со временем, однако, выяснилось, что кроме дружбы нас объединяло - разногласиям вопреки - и кое-что другое, и этим другим было крепнущее стремление самим совершить Поступок, сделать что-либо полезное для общества. Очевидно, это не вполне осознанное желание как-то помочь страждущему человечеству, могло под влиянием внешних обстоятельств не только никак себя не проявить, но и обратиться в свою противоположность; правда, такая опасность казалась слишком далекой, чтобы с ней по-настоящему считаться. В нас просыпался социальный инстинкт и мы уже ощущали ветер времени, его пока еще легонькое, но неослабевающее, с каждым днем все более властно заявляющее о себе дыханье. Потому не удивительно, что перед нами само собой вырастал вопрос: Как, какими конкретно средствами можно воздействовать на ход текущих событий, не выходя при этом за рамки существующих законов? Ни у меня, ни у Антона не находилось на него ответа. С учетом нашего возраста и существующего (и тогда, и поныне, - разница лишь в оттенках) государственного строя, трибуной самовыражения для нас могла стать только комсомольская трибуна, но как было совладать с возникавшими сомнениями? Антон, так тот вообще откровенно презирал Комсомол. Да что у меня может быть общего с этой официальщиной, посмеивался он, довольно и того, что я исправно плачу членские взносы, не хватало еще перерождаться в подпевалу этих гребаных активистов, спят и видят себя в кресле главного пропагандиста. То ли товарища Стуруа, то ли товарища Суслова, или вообще геноссе Геббельса - какая им разница. Да я перестану уважать себя, приятель, если свяжусь с этими прохвостами (я привожу по смыслу примерную его тираду). Послушай, дружище, какую ерунду болтают вслух эти всезнайки, когда вякают, к слову, о живописи. Они ведь и сегодня, после Малевича, Кандинского и Дали, предают анафеме абстракционизм и сюрреализм, лживые святоши, а я думаю, что крайне глупо и смешно, кабы не так грустно, прикрывать из ханжества, косности и страха целые направления в искусстве, наклеивать на художников идиотские ярлыки, мешать им работать, а по прошествии некоего исторического периода, кстати не очень длительного, в глубине души сожалеть о собственной тупости и все равно попирать всё свежее и новое из ложно понятых престижных соображений. Художники-то за это время сходят на нет. И вообще, добавлял бывало он, мне претит цензура, ведь Они и сами не верят в то, во что заставляют верить нас. Все комсомольские лидеры - отъявленные лицемеры, пробу ставить негде. Вот возьми типичного комсомольского вожачка (говоря это, он обычно, злобно хихикая, выворачивал руки лодочкой, ладонями вверх), возьми и подумай (тут он прекращал хихикать), что они сами избрали бы для украшения стен своей личной квартиры, если конечно не побоялись бы, какую-нибудь отмеченную высокими премиями халтуру, изображающую трактористов в поле во время страды, или полотно кисти сумасбродного Сальвадора? Чепуху они городят только нам на потребу, они не сумасшедшие, не беспокойся, и знают истинную цену своим словам, да и цена картины в долларах им и их женам не безразлична, она-то и решает, если хочешь знать. Да там так привыкли молчать, что не желают признавать даже очевидное, лишь бы для них ничего не изменилось. Вот ты о наркомании толкуешь, возмущаешься, а Они даже само ее существование боятся признать официально, не то что с ней бороться (так оно и было, немало воды утекло пока проблему "заметила" пресса). А сколько сукиных детей богатеет на торговле этим зельем, и что-то не видно, чтобы их становилось меньше. И стражи порядка тоже хороши - рыльце в пуху! А скажешь правду погромче - неприятностей не оберешься.

   Таким вот образом он тогда рассуждал, и, сказать честно, переспорить этого "горластого критикана" мне бывало нелегко.