112776.fb2
Что до меня, то я избегал активной комсомольской деятельности по совсем иным соображениям. Разделяя политическую программу Комсомола я не мог не видеть, что доступные моему обзору иерархические уровни этой организации (разумеется, все больше низшие) основательно засорялись разного рода карьеристами, циничными и просто нечистоплотными людьми. Вплоть до того, что на комсомольскую работу то и дело выдвигались и хулиганы, и "кайфарики" и мелкие фарцовщики; о блате, круговой поруке и очевидной семейственности (слово "непотизм" тогда еще не вошло в моду) я и не говорю. Храня память о повадках подобных субъектов еще со школьной скамьи, я просто не мог признать за ними право обладать теми же идеалами, что и я; не мог поверить в то, что они имели хоть что-то общее с идеями, правоту и справедливость которых я отстаивал в любых дискуссиях. То, что с такими типами в Комсомоле мирно сосуществовали и порядочные, честные девушки и юноши, только подливало масла в огонь. Я не желал, считал ниже своего достойнства, якшаться с людьми, готовыми на любой обман ради того, чтобы пробраться в партию с черного хода. Сознавая солидную обоснованность используемых Антоном аргументов, я все же находил, что некоторые минусы общественного строя (как-то нелепое цензурирование в сфере искусства), сравнимы по смыслу с отходами производства или с браком в работе, в то время как основную свою функцию, функцию преграждающей путь потоку злонамеренной буржуазной пропаганды плотины, редакции и худсоветы выполняют (в ту пору словосочетание "Главлит" мне также ни о чем не говорило), и с этим неудобством следует как-то мириться. Ведь никто не отказывается от самолетов, хотя они, бывает, грохаются оземь, или от атомных электростанции, хотя их реакторы подвержены взрывам и утечкам. Нет слов, препоны мешающие художникам творить - зло, но зло неизбежное. Нет слов, человек выражающий восхищение существованием цензуры и репрессивных органов власти, недостоин высокого звания Человека - он попросту Раб, продукт чуждой нам идеологии. Но... Наличие капитализма на планете оспаривать не приходиться. Реальный социализм окружен враждебным строем и вынужден защищать себя. Нас поставили в условия, когда определенная Цель оправдывает определенные Средства, и нечего распускать нюни. Без веры в осуществимость коммунизма на всей земле моя жизнь теряла смысл; все чистые и светлые страницы отечественной истории, все чем вправе было гордиться Советское государство, все то народное самопожертвование без которого никак не удалось бы выстоять в лихолетье, было для меня свято, но я не хотел якшаться с примазавшимися к великому делу попутчиками, в те годы это было выше моих скромных сил.
Больно ранившее сердце несоответствие между желаемым и действительным вызывало у меня хандру, порой возникало желание забыть обо всем, что не имело непосредственное отношение к моим личным проблемам, а их, естественно, тоже хватало. Но в такие минуты, минуты слабости, я вспоминал про Антона и про всех, кто в какой-то мере ему поддакивал, и стряхивал с себя наступившее было оцепенение. Ведь если таких безответственных горлопанов как мой друг, не желающих признавать, что главным критерием содержания Добра и Зла в мире является достигнутая в обществе степень социальной справедливости, допустить до решения важных вопросов, они сначала все разрушат, а остатки продадут оптом и в розницу какой-нибудь Америке. А Америку той эпохи, Соединенные Линчующие Штаты лицемерных сенаторов и капиталистических акул, я терпеть не мог. Конечно, я сходил с ума при виде великого Чарли на старых лентах, слышал о Фолкнере (хотя и не успел его к тому времени прочитать), готов был признать достоинства О,Генри и Твена, воздать должное творениям По и фантазиям Диснея, поклониться праху Эдисона и Линкольна - пускай он и политик, но ни на ядовито-зеленые бумажки - основу американского могущества, ни на воздвигнутые на костях забытых бедняков небоскребы, мои симпатии уже не распространялись. А кто повинен в мировой нищете, в безжалостных войнах, в наличии на земле миллионов и миллионов голодающих и больных, в невероятной детской смертности где-нибудь в Индокитае? Конечно, США. Как может одна страна потреблять сорок процентов производимой в мире энергии и предоставлять своим имущим гражданам по два или даже по три легковых автомобиля на семью, в то время как дети бедняков к югу от Рио-Гранде вынуждены продавать себя? По какому-такому закону? Не бывать тому! И пускай мы с Антоном друзья, уступок здесь быть не может.
Пожалуй, следует добавить, что в ту пору, несмотря на различия во взглядах на ряд весьма принципиальных вопросов, мой друг и я были едины в одном: в нетерпимости к финансовой разновидности нечестности, и если бы нас тогда спросили, а на какие средства собираемся мы жить и содержать семью в будущем, мы тотчас ответили бы, что жить намерены на зарплату, какой бы она ни была. Жизнь изменяла нас по-разному, влияла на нас подспудно, различия в характерах и позициях рано или поздно проявились бы (да они и проявились) и в житейских мелочах, но жульничество, вымогательство, стяжательство, денежные махинации, деляческие комбинации ради презренного куска хлеба с маслом, на который, кстати, мы пока себе не зарабатывали, были для нас понятиями настолько далекими, крамольными и отвратительными, насколько они же были близкими и привлекательными для многих наших сверстников. Таким образом, в нашем сознании постепенно вызревали семена Неподдельного Возмущения чем-либо, а эти семена, в зависимости от почвы на которой они произрастают, способны давать самые неожиданные всходы. Люди, способные испытывать чувство Неподдельного Возмущения и жаждущие найти применение своим силам и способностям, могут стать и неисправимыми нигилистами, и последовательными, я не боюсь следующего слова, революционерами, ибо, как известно, можно на какой-то, иногда очень значительный срок узурпировать должность и власть, но ни в коей мере не право деятельных членов общества служить своему народу.
X X X
Большой центральный город встретил Девочку мягкими, тающими на губах снежинками.
Через москвичей - давнишних родительских знакомых - ей удалось быстро снять недорогую уютную квартирку неподалеку от станции метро. Никогда раньше ей не доводилось жить одной, поэтому пришлось привыкать.
Эта была первая холодная зима в ее жизни.
Вначале было немножко трудно, обо всем приходилось заботиться самой, но ощущение покинутости и одиночества вскоре оставило ее. Она была молода и обладала достаточно общительным характером для того, чтобы предаваться унынию слишком долго. Мир вокруг был похож на цветной воздушный шарик, который она все надувала и надувала своим легким дыханьем, новыми знакомствами, красочными нарядами, концертами, танцами, кавалерами и, разумеется тем, ради чего она, собственно, сюда и приехала: штудиями в знаменитом институте, слава о котором гремела по всей стране. А главное, она изредка виделась с Ним. Как-бы далеко Он ни был, но все же Он был рядом, ходил по тем же улицам, бродил по тем же скверикам, пожимал руки общим знакомым, дружески целовал ее при встречах. И сладкий дурман овладевал тогда ею с головы до пят. Какое счастье, думала Девочка, что от Него некуда было деться.
Но воздушный шарик все увеличивался в размерах и лопаться, казалось, не собирался. Она была очень привлекательной - тоненькой и стройной - девушкой, и подле нее, конечно, кружилась тьма поклонников. Пылких и не очень, болтливых и бессловесных, серьезных и легковесных. И какой-бы она была женщиной, если не сводила бы их немножечко с ума. Девочка продолжала любить Его, но можно ли все время любить безответно; вот она и решила не отталкивать поклонников до тех пор пока они не переступят роковую черту. Уж тогда, уверяла себя Девочка, у нее хватит сил постоять за себя. Поэтому время от времени она принимала их приглашения.
Иногда из родного города наезжали подружки и останавливались у нее пожить. От приезда до приезда накапливалось немало всякой всячины, и они, сидя за чаем, а иногда даже за бутылкой шампанского, живо обсуждали последние, да и иные, еще неостывшие вести с родной земли.
Новые запахи быстротекущей жизни и чары большого хмурого города сладко и ненавязчиво кружили Девочке голову. Ей не было скучно жить. И, несмотря на то, что Он по-прежнему ничего не замечал, а она по-прежнему была в Него влюблена, Девочке, в общем, было не так плохо как раньше.
X X X
Это с трудом поддается объяснению, но все сложилось на редкость удачно. Подумать только, сколько фигур и пешек должны были выйти на единственно верные позиции для того, чтобы наше наступление могло увенчаться успехом. Ведь успей Хозяин врезать в дверь новый замок, заночуй у него тогда хоть кто-нибудь из многочисленной его родни, не случись ремонта на подстанции, не напейся Хозяин вдрызг несколькими днями раньше, не будь родители Антона в отлучке, да мало ли... И тогда одному амбициозному тбилисскому студенту никак не удалось бы набить хрустящими банкнотами свой кожаный портфель. Однако - как назло - обстоятельства мне благоприятствовали. Антон, конечно же, с трепетом ожидал моего прихода. Помню, что отворив дверь он первым делом приложил палец к губам: тихо, мол, бабушку не разбуди. А когда я, весь дрожа от испытанного совсем недавно треволнения, юркнул в темную гостиную, у него, небось, не меньше моего тряслись поджилки. Но чуть после, когда мы наконец заперлись в его комнатке и он посмел включить свет, то, окинув испытующим взглядом распухший от денег портфель и переведя взор на мое ошалевшее от возбуждения лицо, он мигом все понял и радостно хлопнул меня по плечу. Ноги уже не держали меня. Я поставил портфель на пол и мы сели - он на свою постель, а я на стоящий рядом стул. Теперь можно было чуток передохнуть. Наконец я почувствовал себя в безопасности, может во временной, может относительной, но в безопасности.
В те минуты я жаждал только одного - перевести дух. Так приятно было сознавать, что все позади, что в комнате светло, что рядом друг. И только невнятная, ноющая, разлившаяся от макушки до кончиков пальцев усталость мешала мне залиться радостным и безотчетным смехом. Переплетение страстей обернулось переплетением времен, и мне представилось, что это не Антоша, а... ну, конечно, сам Федор Михайлович Достоевский - высокочтимый мною и совсем недетский писатель, - недобро прищурившись вглядывается из глубин ушедшего столетия в мое утомленное от негаданного поворота судьбы лицо. Помниться, Антон задал мне какой-то малозначительный вопрос, и я что-то невпопад ответил. Потом еще спросил, и я опять что-то ответил. Эти вопросы и ответы были ничтожны по своей сути, мне было слишком хорошо для того, чтобы придавать значение словам. Но такое счастье не могло длиться вечно и вскоре я попросил горячего чаю. Антон задернул штору и мы тихо, на цыпочках проследовали на кухню. Мой друг и соратник поставил чайник на плиту, и вдруг уж очень наигранной, обыденной до неестественности показалась мне окружавая нас цветная натура: зеленый в желтую крапинку чайник мирно вскипавший на голубоватом огне; небрежно накинутый Антоном на плечи синий в полосочку пляжный халат; простроченный оранжевой ниткой по белой шелковой подушечке развеселый зайчишка; сама блестящая подушечка эта, подсвеченная багряным сполохом от древнейшей тахты, расположившейся из уважения к больным ногам его бабули где-то между кухонным столом и газовой плитой; дождевые разводы бледносероватых узоров на светлых когда-то обоях, чашки из перламутрово-розоватого фарфора выставленные Антоном на черно-белую клеенку; радужное ощущение призрачной безопасности, куда я позволил себя безоговорочно утопить. Всего этого просто не может быть, мелькнула мысль. И даже сейчас, целую жизнь спустя, когда за грехи, кажется, воздано сполна, иной раз я ловлю себя на предательской увертке, что это не я вовсе, а кто-то совсем чужой и неведомый, вломился подобно заправскому грабителю в квартиру Хозяина той тихой, весенней ночью, и, вместе с тем злосчастным сейфом, лихо взломал и хлипкую крепость своих прежних убеждений. Чайник вскоре поперхнулся громкой струйкой пара, Антон прямо в чашках заварил нам крепкого чаю, и стало яснее ясного, что несмотря на поздний час, нам здесь же, не откладывая, придется решать как быть дальше.
Конечно, было не до сна. Подробно, во всех деталях, я рассказал Антону как было дело, умолчав лишь об оставленной в сейфе последней пачке банкнот. Наверное следовало сказать ему и об этом, но я, признаться, побоялся истеричных обвинений в промашке, изменить-то все равно ничего было нельзя. С тех пор не один десяток лет развеян по пыльной дороге прошлого невозвратными секундами, но и сегодня как наяву искрятся перед моим потухшим взором горячие глаза моего приятеля, и я вижу как бегают по клеенке его нервные, длинные пальцы, как расплывается в полутьме его лицо, как прорисовываются на высоком лбу линейки морщин, которых я раньше не замечал. Мы пили крепкий горячий чай вприкуску с острым зеленым перцем. Я ищу подходящее сравнение. Да, именно! Мы пили чай маленькими, осторожными и свирепыми глотками. Допили. Убрали чашки и вывалили содержимое портфеля на стол. А потом наступила тишина. Благоговейная, долгожданная тишина нарушаемая только шелестом купюр, банкнот, денежных знаков, акций, облигации, ценных бумаг, валютных обязательств, ваучеров - называете как угодно, вы будете недалеки от истины. Нам было лень, просто по-человечески лень, проверять все пачки до единой, и из этой груды мы наугад выбрали штук десять. В каждой пачке оказалось ровно по тысяче рублей, тут уж сомнений оставаться не могло. Тогда Антон сел на тахту, а я под счет Антона стал кидать ему пачку за пачкой - такой вот беспроигрышный баскетбол. Игра продолжалась минут пятнадцать и за это время мы насчитали двести двадцать бросков - двести двадцать тысяч!
Ну вот, мы и стояли - фигурально выражаясь - по колени в деньгах. Никогда в жизни - ни до, ни после - не доводилось мне видеть столько денег вместе, хотя впоследствии и суждено было стать влиятельным членом правительства (в нашей реальности это означало лишь конвертацию власти в привилегии, но отнюдь не в банковские счета). За Антона, впрочем, утверждать не берусь, - он прослыл довольно зажиточным человеком. Однако, я отвлекся. Немного отдышавшись, - было отчего, да и часовая стрелка успела перевалить за три, - я услышал от своего друга первое дельное соображение. Послушай, сказал он, послушай, а что если Хозяин все же побежит в милицию, криминалисты сейчас, говорят, даже по перчаткам научились определять... выкинь, кстати, перчатки... Да нет, перебил его я, навряд ли он побежит жаловаться, что он враг себе что-ли? Ну как он им объяснит, что у него дома хранились такие деньги? Ведь даже если он станет там утверждать, что у него украли тысячи три, не больше, не может же он не понимать, что настоящий вор, в случае чего, не будет играть в молчанку, - развивал я свою мысль далее. Почему же, возразил Антон, вор-то как раз и будет помалкивать. Ну да ладно, - махнул я рукой, - перчатки выброшу утром, а сейчас сплюнем три раза через левое плечо. Мы знали на что шли и нечего хныкать, такие как он официально обычно не жалуются, да и не видал меня никто, ни одна живая душа, а года через два он возместит себе ущерб, можешь не сомневаться. Нас ему подозревать неоткуда, а дружить с ним мы будем как и прежде... до зимы, по-крайней мере. Если же он сам расскажет про то как его обчистили, то ужаснемся разок, у нас должно получиться, не красны девицы. Что ж, будем пай-мальчиками, - согласился Антон и, усмехнувшись, добавил. - Видишь в какую ситуацию мы с тобой, дружок, попали? Вор у вора дубинку украл - точно по пословице наших старших братьев. Не знаю, что внезапно вывело меня из себя: то ли упоминание, ни к селу и ни к городу, русских в контексте "старших братьев", то ли вульгарное сравнение молодых вроде-бы идеалистов с воришками, но от неожиданной обиды я даже не смог ничего сказать и позорно смолчал, только сердито посмотрел другу в глаза. Интересно, каков был мой взгляд и что прочитал в нем Антон, но, думаю, он не ошибся. Стальной блеск в моих круглых от фанатизма зрачках, интуитивное осознание того, что настал момент выбора направления дальнейшей жизни, так как развилка, оказывается, преодолена, и вопрос, что ни один из нас ни разу не посмел высказать вслух, но ответ на который был очень важен для нас обоих, ибо он, этот ответ, указывал - каждому по-отдельности - на путь ведущий в будущее:
- Ну и как же мы, в конце концов, поступим с этими деньгами?
X X X
Сытно пообедав, Ловкач, как всегда, вернулся в свою комнату и, водрузив ноги на подоконник, удобно устроился в любимом кресле. Справа, на широком подлокотнике, лежала глубокая стеклянная пепельница. От первого же неловкого движения Ловкача она очутилась бы на полу вместе со всем своим содержимым, но тот настолько уже привык к описанной выше рискованной позе, что, составляя единое целое с окружавшей его обстановкой, время от времени стряхивал пепел в пепельницу не глядя, лишь провожая взором степенно выплывающие наружу из широко распахнутого окна колечки сизого дыма. Сквозь окно в комнату проникал притягательный и глубоко способствовавший послеобеденной неге и правильному пищеварению аромат голубого небосвода. Именно в таком приятном состоянии души и тела любил Ловкач спокойно поразмышлять на отвлеченные и не очень отвлеченные темы.
О, Господи! До чего же наивным, поверхностным и скучным человеком оказался на поверку его ближайший друг! Даже обидно, что он, Ловкач, так поздно понял это. Плоские идеалы, плоские чувства, плоское мировосприятие. Все его раздражает - даже один вид весело танцующей под рок и поп молодежи, как это он тогда выразился: "Тупо-сосредоточенные дегенеративные лица, стонущие в притворном экстазе...". Фу, какая жеманная, картинная, подхваченная где-то фраза. Ну как могут лица стонать? И как не стыдно ему повторять всякую чушь? Приспичила нужда выпустить из себя лишний пар, вот они и пляшут. Не любит он людей. И вообще - его поведением управляют довольно примитивные принципы. Впрочем, Ловкач, по-существу, ничего не имеет против того, что поступки его друга можно легко предугадать. Хуже то, что этот Чурка чересчур самонадеян и слишком уж уверен в его, Ловкаче, лояльности. Похоже, Чурка действительно поверил в то, что он, Ловкач, согласился участвовать в этом сомнительном предприятии под влиянием тех же примитивных принципов и горит желанием - подобно доморощенному Робин Гуду - воздать наконец Весельчаку сполна за все его грехи. Святая простота! Но сознайся Ловкач, что Весельчак чем-то ему импонирует, этот осел, его дружок, чего доброго, перестанет с ним здороваться. Поэтому сознаваться Ловкач ни в чем не собирается. Но, боже милосердный, какой наив, какое простодушие, глубоководное озеро простодушия чуть разбавленное ханжеским елеем, да и непомерное нахальство в придачу. И с чего это, с какого бодуна, его друг детства, этот оловянный солдатик, вообразил себя хозяйном жизни и присвоил себе право быть кому-то судьей?
Иногда Ловкач искренне поражается убогости идеалов своего ближайшего приятеля. Вроде-бы начитанный, неглупый парень, культурные родители, с чего это он вдруг так... так разошелся? Ну с чего, скажите пожалуйста, загорелся сыр-бор? Что так его возмутило в Весельчаке? Что тот нечист на руку? Нельзя воровать? Нельзя посягать на народное добро? Нельзя запускать руку в государственный карман? Ну нельзя так нельзя, но ведь всегда воровали, посягали, запускали... Крали, крадут и будут красть, и ничего с этим не поделаешь, так уж устроен мир. Он, Ловкач, и впрямь лихо тогда прошелся насчет ворюг и хапуг у власти, ради красного словца прошелся, а господин Чурка с похмелья принял его слова всерьез и вздумал, что обрел единомышленника. Но... Черт возьми, когда таскаешь тяжести в чужой квартире, подпольному миллионеру таскаешь, дьявол его побери, - да какому там подпольному, об его миллионах каждой дворняге известно! - а потом в знак благодарности тебя потчуют всяческой недоступной обычным смертным снедью, приправляя ее поучениями в откровенно стяжательском духе, то в сердцах на другой день и не такое скажешь. Ну а насчет того, будто все воришки одинаковы, так Ловкач готов поспорить с кем угодно. Иногда Ловкачу хочется крикнуть в рожу своему дружку: очнись ты, вшивый утопист, оглянись кругом, ну кто из твоих близких, друзей, знакомых, самых-самых, кто из тех, с кем ты общаешься потому что они лучше других, Кто из них соблюдает законы до конца? У многих ли порядочных людей все в порядке с доходами, расходами, налогами, пропиской, тещами, тестями, жилплощадью, с биографией наконец? Почему же ты, осел эдакий, общаешься с ними, коли думаешь о них плохо? И вообще, да здравствует Феликс Круль, главное, по-моему, все же личность человека посягнувшего на казну или чужой карман, а не сама казна или содержимое этого кармана. С этой точки зрения, Весельчак, конечно же, много симпатичнее других воришек, да и мало разве он совершил другим добра за свою не очень долгую жизнь. Вон, спортплощадку целую отгрохал... А нынче они сами решились на грабеж, так что же, разве они ровня рецидивистам или карманникам? И ежели все пройдет как загадано, что скажет по этому поводу его дружок-чистоплюй? Да и чего он добивается, в конце концов? Дает ли себе труд задуматься над тем, что проповедует? Он, пожалуй, и в самом деле верит в то, что в идеальном обществе граждане обязаны существовать на свое скромное жалование, принимая за должное и ценники на товарах, и мелочную расчетливость, которую и скупостью-то не назовешь. И никому, за исключением редчайших единиц, заботливо поддерживаемых на пьедестале, не дозволено жить в свое удовольствие. Никто не высовывается, никто не тратит денег на глупости или игристое шампанское, никто не дарит любимым и нелюбимым женщинам пышные букеты из роз, гвоздик и тюльпанов, никто не залезает в долги и не расплачивается за них, никто не решается на отчаянные сумасбродства и на гостеприимное застолье, и так - от первого до последнего дня. Пусть спросит себя: кому нужны такое общество, такая скучная, блеклая, собачья жизнь? Неужели он полагает, что революция - его революция - произошла только для того, чтобы зашоренным, душевно ограниченным, серым как мыши и невозмутимым в своем неколебимом равнодушии к обычной человеческой улыбке чинушам, жилось лучше и спокойнее всех остальных? Черта с два! По его, Ловкача, глубокому убеждению, Весельчак уже потому симпатичнее всех этих скучных до зевоты бюрократов, что плюет им в лицо всем своим поведением. Но ему, Ловкачу, следует быть осторожным, не надо забывать и о том, что каким бы Чурка не являлся олухом, и как глубоки бы ни были его заблуждения, они все-таки друзья детства и им трудно обойтись друг без друга. Нет нужды выбалтывать все свои мысли, даже если абсолютно уверен в собственной правоте, - это бестактно. Да и потом, пусть Чурка в лучшем случае достоин лишь звания наивного идеалиста, справедливость требует признать за ним немало ценных качеств. Он честен, прямодушен, щепетилен, в меру начитан, на него можно положиться, к чему отталкивать такого человека? Ловкач готов платить определенную дань лояльности, не обострять без нужды отношения с Чуркой, создавать видимость единства, оставаясь на своих позициях в главном. Ну а вопрос о том, каким образом добывать себе деньги на пропитание - важная, но все же частность. Правда, об этом не следует говорить вслух, тем более, что личная репутация Ловкача, да и репутация всей его семьи - вне подозрений. Вплоть до сегодняшнего дня - он кристален в финансовом отношении. Его другу, как и всем вокруг него, отлично известно, что в его небольшой семье не водятся и отродясь не водились шальные деньги. Считается, что его родители получают высокую зарплату, а на деле все деньги расходятся почти без остатка. Сколько благ проходит мимо, и от них приходится отказываться с тем большей болью, что они действительно существует на свете. Они бедны, это факт, а Ловкачу надоела бедность, засиделась она у него в печенке. Ведь так и жизнь пройдет. Но просто так взять и сказать своему старому другу, что готов наплевать на принципы, ради того, чтобы вырваться из унизительной, тягучей паутины... Ну нет, пока это лишнее. Тот его просто не поймет, не дано, ментальность не та. Получился бы разговор на разных языках. Хотя, вроде бы, чего тут не понимать? А Весельчак-то прав. Ну - сегодня, ну - завтра, а дальше что? Не вечно же сидеть на шее у родителей. Небогатые они, так что же, неужели он при всех своих способностях обречен на бесславную гибель от острой финансовой недостаточности? И жизнь промелькнет мимо на машине, которая никогда не будет ему принадлежать? Но если так, если действительно так, разве хоть кто-нибудь на свете обладает правом помешать Ловкачу разорвать путы любым доступным ему способом? Нет, мои дорогие, он вовсе не желает всю жизнь стоять на обочине разинув рот. Мир не так однозначен, как это представляется Чурке. Выбор есть, и выбор этот, кстати говоря, предельно прост. Либо вечное смирение, либо переход в иной социальный клан. За этой внешней простотой, однако, скрывается подвох. А что если в этом преисполненном условностями обществе статус бедного, но порядочного интеллигента все же ценится выше богатства? "Мерседес", спору нет, великолепная машина, но, как это ни печально, люди его круга все-таки предпочитают благочинную репутацию академика сомнительной репутации дельца, и с этим тоже приходиться считаться. Выходит, выгоднее смириться, но... Но если поставить на карту все, нырнуть незаметно из клана в клан на часок-другой, за этот звездный час сделать себе будущее, и сразу же вынырнуть обратно, то он согласен. Согласен, слышите вы! А сейчас как раз такой шанс, зырк - туда, зырк - обратно, надо только рискнуть и не упустить его, не сдрейфить в решающий момент. Рискнуть один раз, всего один, и навсегда обеспечить себе сытую жизнь. Ну, если не навсегда, то, во всяком случае, надолго. Срок зависит от количества денег упрятанных в сейф, который они договорились вскрыть. Смешно, но факт: согласия в этом вопросе они достигли немедленно - противоположности, как говорится, сходятся. И что с того, что друг его детства собрался ограбить чужую квартиру не по экономическим, а по идеологическим соображениям? Дитя! Что ж, тем хуже для него. Но сама идея - идея выкрасть деньги, уже украденные другим, - Ловкачу весьма по душе. Перекочевав в их руки эти грязные деньги как-бы очистятся, облагородятся, а ради чистых денег Ловкач тем более готов рискнуть. И вообще, тот кто хочет достичь чего-то стоящего в этой жизни - не имеет права на трусость. В конце концов, должен же он когда-нибудь проверить себя в деле. И пускай им движут более чем земные мотивы, кто может узнать об этом? Только бы все прошло хорошо, а после... После он что-нибудь придумает для этого большого ребенка, своего компаньона. Главное, чтобы он держал язык за зубами. С деньгами Ловкач получит высшее благо - Независимость. Богатому человеку нечего страшиться плебейских напастей - потери работы или смены настроения у непосредственного начальства. Вот ради этого в конечном счете он и рискует. В случае провала ему грозит не очень длительное лишение свободы - несколько лет за недоносительство, не больше. Ведь в порыве р-р-революционного энтузиазма Чурка взял на себя всю черновую работу. И если Чурка принесет-таки деньги, то Ловкач рассчитывает хотя бы на тридцать процентов. Хотя идейный Чурка, по всей вероятности, предложит ему половину. Что ж, в таком случае Ловкач отказываться не станет.
И все же, звонкая монета - звонкой монетой, но Ловкач, выдыхая в зеленеющей день колечко за колечком, ни на минуту не прекращает спор со своим вечным оппонентом. Просто не в силах прекратить. Ну чего тот хочет, чего добивается? Чего ради рискует собственным благополучием и достойной старостью своей пожилой мамы? Чего жаждет его сердце? Неукоснительного и строжайшего соблюдения писаных законов? Всех законов? Или только их части? Соблюдения их буквы или духа? Попытаемся представить, как можно этого добиться. Предположим он, Ловкач, каким-то образом встал у руля государственной политики движимый единственной целью - обеспечить соблюдение действующего законодательства всеми членами общества. Предположим далее, что он, Ловкач, всесилен, аппарат власти беспрекословно подчиняется его распоряжениям, а заговоры против него подавляются в зародыше. Итак, есть Ловкач-Диктатор. Но Ловкач-Диктатор все же смертен и, потому, должен спешить. Очевидно, что повального законопослушания можно добиться лишь ценой очень большой крови. Люди непослушны и коварны, так и норовят жить не по закону, а в свое удовольствие, поэтому, хочешь - не хочешь, а Ловкач-Диктатор вынужден будет прибегнуть к грубой силе. Сыск, казематы, концлагеря. Особо строптивых придется уничтожать физически, да и, говоря откровенно, не только их. Мало ли... А когда палачи управятся наконец с заданием, и последний преступник поплатится за свои прегрешения жизнью, как прикажете поступить с самими палачами? Наградив их за ретивость переквалифицировать в учителей и офицеров, или утопить в болотах? А кому топить? И во имя чего все эти катаклизмы? Во имя распрекрасного Послезавтра? И разве Ловкача-Диктатора во всех его ипостасях не проклянут на веки вечные? Хватит, постояли на чужой позиции, пора возвращаться на свою. Ловкач совершенно не убежден, что Весельчак, их Весельчак, благодаря которому жильцы получили возможность перебрасываться мячем через сетку, щедрый и добрый Весельчак, - являет собой большее зло, нежели корпус вышколенных палачей, во имя всеобщего распрекрасного Послезавтра выполняющих леденящие кровь приказы, подписываемые бескорыстными и бессердечными роботами в человеческом обличье. Скорее, Ловкач убежден в обратном. Человек живет, радуется, грустит Сегодня, интересуется тем, каким будет Завтра - иногда ради себя, иногда ради счастья своих детей и близких, но не может, ну просто не в силах, представить себе всеобщее Послезавтра. Не способен, даже если был круглым отличником по всем философским предметам. И слава богу, что человек создан именно таким - маленьким и слабым. Человек не прочь потрогать руками собственное Завтра, но чужое Завтра его интересует лишь постольку - поскольку; главное, чтобы оно не ударило по своему - а кто против такого порядка вещей, тот, волей-неволей, жесток и смешон. Разве кого-нибудь кроме Ловкача касается его борьба за счастливое Завтра? Ловкач с невнятной злостью притушил сигарету о днище пепельницы. Ничего, даст бог, обойдется. В шкуре люмпена он побудет, как и договаривались, часок-другой, даже занятно, а по истечении этого срока он сменит эту шкуру на элегантный плащ рыцаря-интеллигента. Люмпен-пролетариат... Ловкач чертовски любит историю. По его мнению, именно история - единственная научная дисциплина, гармонично сочетающая в себе занимательность, общественную значимость и национальный дух. Как прекрасно, что в скором будущем ему предстоит карьера профессионального историка. И нельзя, чтобы его постоянно отвлекали от науки бедность и быт. Ведь женится же он когда-нибудь! Нет, Ловкач не позволит костлявому задушить себя. Весельчак прав - деньги абсолютно необходимая штука. Ловкач - не Чурка, и вполне терпимо относится к Весельчаку, только вот денег у того явный переизбыток. Раз Весельчаку угодно величать их своими юными друзьями, пускай по-дружески и поделится с ними, - это будет справедливо. Ловкач молит бога об одном: лишь бы дельце выгорело, лишь бы запланированный визит его дружка в пустующую квартиру Весельчака прошел гладко - без сучка, без задоринки. Тогда Ловкач станет обладателем немалых денег, аванса на будущее, и постарается отработать этот аванс. Честное слово, на курсе не будет студента прилежнее него. А его друг... Черт с ним, пусть поступает как хочет. Чурка ненавидит людей нарушающих установления, которые сам невесть почему считает справедливыми? Что ж, пускай сам побудет в шкуре такого человека. Денег у него хватит. Не поставит же он себя, в самом деле, вне общества и закона? Только бы сейчас за руку не схватили...
Хорошо, допустим деньги уже у них. А дальше? Надо обдумать как их припрятать. Видимо, следует оформить себе несколько сберкнижек и соблюдать предельную осторожность в течении нескольких близжайших лет. И дружка своего надоумить соответственно - чтобы ненароком не подвел. Ну да ладно, об этом беспокоиться пока рановато - уладится как-нибудь...
X X X
Члену ЦК Партии, депутату Верховного Совета, заместителю министра иностранных дел страны не спалось.
Прошло пять лет с тех пор, как он покинул Грузию и перебрался в Москву. Пять долгих лет. И за все эти годы ни разу не удалось провести отпуск так, как ему хотелось. Предскажи ему тогда кто-нибудь, что он не будет волен даже в выборе места для обычного летнего отдыха, он поднял бы такого на смех. Ядовито-вежливо, так как он умеет. А вон чем обернулось! Каторжным трудом и почти полной потерей личной независимости. Целых пять лет пролетело с тех пор, как его перевели на работу в Центр, и все эти годы были какими-то... Ни рыба, ни мясо, какими-то дипломатическими что-ли - и это еще легко и непонятно сказано. Постоянно приходилось думать о том, как установить и укрепить добрые отношения с коллегами по службе, не раздражая совсем уж заоблачное начальство, а с этой точки зрения лето - пора отпусков - оказалось наиболее подходящим временем года. Он ведь был новичком, начинавшим деятельность в совершенно необычной для себя области практически с нуля, и ему необходимо было не только доказывать свою профессиональную пригодность и компетентность, но и завоевывать доверие коллег. Ведь у него полностью отсутствовало специальное образование и Высшую Дипакадемию он окончил заочно - правда, с отличием - лишь в позапрошлом году. Не удивительно, что ему пришлось, постоянно жертвуя личными пристрастиями, перестраиваться на ходу. Зато сегодня никто не смеет сказать про него, мол, "чужак", он на хорошем счету в министерстве и обладает неким политическим кредитом выходящим далеко за узковедомственные рамки. Конечно, сочти он, что потолок достигнут и вполне можно удовлетвориться существующим положением дел, он вел бы себя посвободней. Но он еще так молод, ему всего тридцать шесть. Сейчас он чуть-ли не самый молодой замминистра в стране, уже член ЦК, депутат - рано, рано ставить на себе крест. Вот только нынче позволил себе он роскошь отдохнуть от "летней дипломатии", его желание погостить на родной земле было встречено с пониманием, перед отъездом министр вызвал его к себе и в конце разговора пожелал ему как следует набраться сил, ибо, как выразился министр, осенью "их ждут большие дела". "Их", то есть - "нас". Его, наконец, приняли в круг посвященных, а обстоятельства предшествовавшие его внезапному назначению, кажется, преданы забвению. И вот он дома. Пусть родной ему приходится вся необъятная советская страна, Грузия дорога ему как-то по-особенному. Здесь он родился, вырос, возмужал, стал, как говорится, человеком; сознание того, что грузинская земля существует на свете, поддерживает его в нелегкие минуты.
Утром автомобиль отвезет его на черноморское побережье, и ближе к вечеру основательно прожаренные солнечными лучами покрышки бронированной "Чайки" плавно подкатят к решетчатым воротам спецдачи. Вот и подошел к концу третий день его пребывания в Тбилиси: жара как в Сахаре, сплошные гостины у местных высокопоставленных лиц и некогда отдышаться. Еле удалось повидаться со старыми друзьями, да чудом выбраться в художественную галерею, "пощупать" на слух и глаз новые фамилии. Он удержался таки от искушения побродить по улицам и улочкам родного города, весело раскланяться с кем-либо из старых-старых знакомых, - ради одного этого он с радостью отложил бы завтрашний отъезд, но все это оказалось совершенно нереальным и он только разок успел проехаться по городу. Рядом с одним невысоким, старым, наполовину оштукатуренным домом - жухлый от времени порыжевший кирпич, занавешанные окна, заметна даже неприличная надпись на штукатурке, - он велел шоферу приостановить лимузин; он даже попытался не выходя наружу заглянуть в окно, словно подглядеть в замочную скважину за давно канувшим в вечность кровоточащим мгновением, но занавеска так и не шевельнулась и, бессильно откинувшись на мягкую спинку широкого сиденья, он сделал водителю знак рукой.
Кое-кто косо поглядывает на него за то, что он до сих пор не обзавелся семьей, но замминистра доволен, что хоть личная жизнь не полностью подчинена интересам карьеры; мужчина он или нет в конце концов, черт его побери! Ему прекрасно известно, что дамы на него заглядываются, да и девушки почитают за лакомный кусочек, еще бы! Но он склонен выбирать сам. Женщина которая его любит, или думает, что любит, хороша собой, но он не вполне уверен в том, что ему следует жениться на ней. Все-таки он не свободен от предрассудков. Всю жизнь он полагал, что его будущая супруга - без сомнения, грузинка по-национальности, - будет родом из исторических тбилисских кварталов - Ваке, Вере, в крайнем случае - из Сабуртало, и полагал так оттого, что все девушки, к которым он в юности испытывал симпатию или которые испытывали симпатию к нему, по случайности или, скорее, по скрытой закономерности, проживали именно в этих районах родного города. А Таня вот - русская, москвичка, живет в спальном районе у черта на куличках - в Орехово-Борисово - по-грузински знает ровно три слова и, вдобавок, разведенка. Хорошо еще, что своих детей у нее нет. Вообще-то, он не против интернациональных браков, но почему-то думал, что его минует чаша сия. Вот он и тянет, тянет - долготерпению Татьяны можно только поражаться. А ведь давно пора научиться принимать мир таким, каким он и является в действительности. Он уже не тот, что семь-восемь лет назад, да и слово "любовь" звучало тогда как-то иначе, возвышеннее что-ли; жалко, конечно, но что поделаешь, не всегда жизнь оправдывает надежды. Что ни говори, как ни старайся забыть незабываемое, а ему было скверно. Тоскливые месяцы и годы медленно уплывали вдаль, и, спасаясь от скрытой, неразделенной, безответной любви, он буквально утопил себя в активной - не без толики показухи - повседневной деятельности. Объективно говоря, он находился на грани краха и не обладай он врожденным талантом уворачиваться от неприятностей, неизвестно еще чем-бы все закончилось. Но он не опустил подобно безвольному хлюпику руки, рана поныла, поныла и постепенно зарубцевалась. А сейчас подошло время другой, пусть менее горячей, менее бескорыстной, но все же любви, и... нельзя, неудобно больше жить одному. Он скоро женится, не в этом, так в следующем году, - это решено. Жениться и, быть может, даже на Татьяне.
За окном душная, давящая, выматывающая душу ночь. Заместителю министра жарко, он отбрасывает легкое покрывало прочь и лежит уставясь глазами в потолок. Наверняка пошел уже четвертый час утра, время он давно научился чувствовать кожей. Раздумывает, не включить ли стоящую у изголовья радиолу, но ему лень протянуть руку и дотронуться до кнопки. Пока лень.
Милый родной город и эта жаркая ночь за окном всколыхнули отстоявшиеся воспоминания.
Узнав о том, что замминистра отказался переночевать на загородней даче, где и прохладно, и глаза отдыхают на зеленых красотах, Первый Секретарь был немного удивлен. Но замминистра настоял на своем, просил понять чувства человека, так давно отсутствовавшего в родимом городе и Первый Секретарь предложил ему, по старой дружбе, переночевать в своей городской квартире, благо семья Первого на отдыхе в Гаграх. Замминистра испытал небольшую неловкость, но все обошлось, оказалось, что Хозяин Республики нынче ехать на дачу вовсе и не собирался. Вот и приходится высокому гостю сейчас - в безуспешной попытке уснуть - возлежать на мягкой широкой постели. В эту комнату храп Первого Секретаря, правда, не доносится, но заснуть, ввиду тяжелой городской духоты, пока не удается. Как видно, ему уже не столь легко дается перемена места - понемногу сказывается возраст. Он переводит глаза с потолка на широко распахнутое, не задернутое тяжелой портьерой окно; потом, переборов лень, встает, подходит к окну и отрешенно вглядывается в мерцающие светлячки редких огней спящего города. На какое-то мгновение вспоминает, как далекой ночью с трепетом всматривался из похожего окна в полуночную тьму и тотчас забывает об этом. Вновь ложится, и ложась дотрагивается до кнопки на радиоле. Стены и потолок просторной комнаты слабо, едва заметно, освещаются голубоватым светом мягко стекающим с панели управления. Он плавно вращает хромированный верньер и вскоре ночную тишь начинают осторожно раскраивать ритмичные звуки томной танцевальной мелодии. Она то страстно взрывается, приглашая жить в полную силу, то спадает как волна и, вытягивая жилы из сердца, принуждает жалеть себя и ощущать в полной мере собственную малость. Этой ночью ему, наверное, уже не сомкнуть глаз. Судорожный поток музыкальных звуков внезапно прерывается быстрым и наверняка хорошо оплаченным говорком бесконечно далекого диктора. Так и есть, замминистра прилично объясняется на французском, в эфире радио Монте-Карло, обычная торговая реклама: покупайте детские коляски фирмы "Блан и Мориц", дешево, удобно, практично. Затем новая музыкальная вставка, легкая мелодия подхватывает на руки как пушинку, зовет на Ривьеру, на Гаваии, на Бермуды, но он не имеет права, времени, да и никто там, на Ривьере, его не ждет.
Он продолжает вращать рычажок, французскую речь сменяет арабская, ее - английская. Похоже, он наткнулся на круглосуточное вещание "Уордл сервис ов Би-би-си", в эфире последние известия, это не лишено интереса. Английским замминистра владеет блестяще - вообще, надо признать, что лингвистические курсы в дипшколе принесли ему немалую пользу. Разумеется, бюллетени МИД и ТАСС о событиях на планете будут доставляться ему и на черноморское побережье, но когда это еще будет, радио оперативней, он же не мальчишка, понимает, чему следует верить, чему - нет. Можно и послушать, все равно уже не заснуть. Так-с, прослушаем сперва краткие сообщения: в Париже успешно продолжаются франко-западногерманские переговоры по военному сотрудничеству; победа правящей партии на выборах в Уругвае; министр иностранных дел Египта обвинил Советский Союз в затягивании процесса мирного урегулирования на Ближнем Востоке - эх, вот вам и благодарность за Асуанскую плотину и недавние поставки истребителей; в Женеве возобновились индо-пакистанские консультации по Кашмиру, ну, это гиблое дело; землетрясение в Чили, большие разрушения, много жертв; очередная волна репрессии в Польше, интересно о ком это они, сколько же можно мусолить польскую тему; Танзания закупила у Москвы очередную партию военной техники, любопытно почему нет ни слова о недавней сделке, по которой Уганда получила двадцать устаревших танков "Брэдли", десять безоткатных орудий и столько же бронетранспортеров для внутренних полицейских сил, - наши поставки Танзании лишь попытка сохранить военное равновесие в регионе; ожесточенные стычки на границе между Намибией и ЮАР; либерийский, как бы не так - один флажок, танкер разломился надвое в Бискайском заливе, - это попахивает экологической катастрофой; террористами похищены два бразильских сенатора, об условиях их освобождения сообщений пока не поступало; преступник, выкравший из Пекинского музея изобразительных искусств шедевр Ци байши, задержан в Гонконгском международном аэропорту; курс американского доллара на Токийской бирже опять качнулся вниз...
Известия закончились и ему неожиданно показалось, что обо всем этом, и о консультациях по Кашмиру, и о бразильских сенаторах, и о танкере, он уже когда-то слышал. Все люди, все без исключения, как заведенные пляшут в одном нескончаемом хороводе выделывая замысловатые па, и ни у кого не достает ни мудрости, ни силы вырваться из его мягкого, дружелюбного плена. Все повторяется, абсолютно все. Нет у того хоровода ни конца, ни начала. Эта мелодия слишком тосклива, она невольно напоминает ему о том, как он, в сущности, одинок. Покрутим-ка верньер. Почему бы не поехать поездом? Летает он часто, но только по служебным делам; в воздухе он ощущает себя слишком беспомощным, зависимым от других, потому-то и предпочел сейчас для поездки на море самолету автомобиль, но поезд... Поезд совсем другое дело. Поезда на побережье отправляются вечером, а до вечера он успел бы кое-кого повидать. Утром нагрянет лимузин; так удобней, опрятней, в конце концов так принято, но ему вдруг остро захотелось очутиться в обычном душноватом четырехместном купе, жареная курочка на столе, помидоры, зелень, острый овечий сыр, бутылка хорошего коньяка или чачи, а главное, душевная беседа с приятными попутчиками о том, о сем - ведь путешествие так хорошо развязывает языки. Вернуть бы молодость, "поезд номер двести шестьдесят четыре Тбилиси-Сочи отправляется с третьего пути, провожающих просим освободить вагоны". Где же они, эти провожающие? А может лучше принять прохладный душ и постараться уснуть? Завтра его ожидает долгое путешествие, а он будет совершенно разбит, но нельзя же, в самом деле, будить хозяйна посреди ночи, так что придется обойтись без душа. Поезда он всегда любил. В детстве, когда родители брали его на море, он словно прилипал к полуоткрытому окну и всегда боялся проспать утром, пропустить самую первую полоску подернутого небесной дымкой бесконечного морского простора, норовил выбраться из купе в коридор пораньше, и за это его поругивала мать. Да и позднее он остался к поездам неравнодушен, в них у него разыгрывалось воображение. Замминистра вспоминает: тысячетонная махина стучит колесами по перевалу, перегон Зестафони-Хашури, загорелый студент возвращается с очередных каникул, лежит на верхней койке и, уткнувшись потным лбом в жесткую путевую подушку, мечтает о любимой девушке, ласкает ее, целует ей волосы, глаза, шею, она вскоре выскочила замуж, это было сильным ударом, но тогда еще не все было кончено, еще оставалась надежда, и он мечтал о ней уткнувшись в подушку носом, и когда поезд на минуту придержали на глуховатом полустанке и мимо, к теплому, усталому морю промчался встречный скорый состав, а до первого сентября было еще неблизко, ему подумалось, что Она там...
...Верньер остановился. На крыльях знойного сирроко в комнату врывается дробь кастаньет, за тысячи километров от него лихо выплясывает под эту дробь прекрасная андалусийка, которая никогда не будет ему принадлежать, томный рыцарь сходит с ума от ее гордой осанки, обнаженных плеч и невероятной глубины черных глаз, а он, бобыль-бобылем, отлеживается в теплой постели...
В голову замминистра исподволь прокрадываются не очень веселые мысли. Ему тридцать шесть, уже тридцать шесть. Много это или мало? Если судить по достигнутой на иерархической лесенке ступени и по открывающимся служебным перспективам - то немного, если же учитывать чисто биологическую сторону вопроса - то вовсе немало. Природе наплевать на то, что он один из самых молодых замминистра в стране, да еще в каком министерстве, в самом что ни есть ключевом! Смерть нельзя победить, ах, если б знать, когда пробьет урочный час. Но сие неведомо даже светилам-консультантам из четвертого управления минздрава; интересно, могут ли они хотя бы отсрочить его наступление? Или это совсем даже неинтересно? О болезнях и о четвертом управлении не хочется думать, но крамольные мысли, окунаясь в полузабытое прошлое, не спрашивают разрешения. Замминистра прикрыл глаза, но он не спит и даже не дремлет. Он всего лишь вспоминает, но ему кажется будто ему снится занимательный сон. Место действия - вот этот самый город, а он совсем юнец - второкурсник и шалопай. Они быстро идут по улице, он и два его сокурсника, и у всех троих поламывает в голове. После вчерашней пирушки - доконает их вино в конце концов, - вовсю разыгрался этот чертов похмельный синдром, вот и пришлось им сбежать с лекции, променять вонзающиеся ненавистной иголкой под черепную коробку заумные слова скучного лектора на эликсир богов - дрянное, чуть кисловатое, порядком разведенное водой, но хотя бы холодное местное пиво. Ведь без двух-трех кружек на брата день можно было выбрасывать из жизни и они - Антон, будущий замминистра, а по случаю и еще один ничем не примечательный парень, даже не товарищ, а так, вчерашний знакомец, хотя из памяти никак ни выбросить его странноватое имя - Элефтерос, сбежали каждый со своего факультета в хинкальную, что когда-то располагалась в полуподвальчике напротив Кашуэтской церкви. Хинкальную эту давным-давно отменили, помещение передали тбилисским художникам, церковную паству от грешных пьянчуг оберегли, а Кашуэти (ей еще предстоит попасть под обстрел гражданской войны годы спустя) и поныне радует глаз, но в тот давний осенний день места более привлекательного чем эта хинкальная, для бедных студентов не было и быть не могло. Только холодное, пенистое пиво, да дымящиеся хинкалины могли помочь обрести им нормальное состояние души и тела. Гонимые сладким предвкушением близкого счастья они влетели в хинкальную, ринулись к стойке и наперебой закидали усатого, дородного буфетчика своими пожеланиями: "Тридцать, нет сорок, какой там сорок, пятьдесят, да - пятьдесят хинкали, да поскорее. И пива, пива. Открой-ка нам пока шесть бутылок "Жигулевского", а там посмотрим". Лишь потом, немного успокоившись и осмотревшись, они оккупировали один из свободных столиков - сидячие места здесь не были предусмотены, - и моментально заставили его пивными бутылками, гранеными стаканами и тарелками. Вскоре после первых - этих наиболее судорожных, но самых вкусных - глотков в глазах у всех троих прояснилось, да и буфетчик подозвал к себе Элефтероса, забирай, мол, свои полста штук, да поскорее. Будущий замминистра удовлетворенно крякнул, Антон придвинул к себе перечницу, еще секунда и можно было приступать к трапезе, исторгавшийся от горячих хинкалин едкий, пахучий дым дразнил ноздри, руки вновь потянулись к наполненным до краев стаканам, но... В этот самый момент кто-то, мятый и небритый, в грязном, и даже не в грязном, а скорее в нечищенном старом пальто, без всякого приглашения пристроился к их столику, и, извинившись, будто все ничего, вытащил из кармана бутылку водки. Нет, они, конечно, к трапезе все же приступили и дернули еще по стаканчику пива, душа, что называется, горела, но и соседствовать с каким-то бродягой им вовсе не улыбалось. Первым побуждением было выкинуть непрошенного гостя вон. В этот довольно ранний час свободных столиков вокруг полно, что это он к ним пристал? Но это - к их чести - было лишь первым побуждением, ибо раз уж решился и подошел человек, да еще и постарше, да и на уличного нищего не очень похожий, не гнать же его в шею, не в правилах это наших. Вот они, смутившись, так и не отказались от любезно предложенной водки, - в свои восемнадцать они еще не научились твердо выговаривать "нет", - более того, сами принесли недостающий стакан, да и пивом гостеприимно угостили незванного гостя. А когда человек в нечищенном пальто опять подлил им водки, то руки его уже не тряслись и взор не был затуманен, и немедленно выяснилось, что подошел он к ним лишь потому, что учуял в молодых парнях благодатных слушателей - так необходимо было ему высказать вслух что-то свое, кровное, но такое, что держать про себя никак было нельзя. Вот его цепкие, длинные пальцы приподняли наполовину заполненный водкой стакан, а слегка одуловатое, плохо выбритое лицо сразу стало более напряженным и выразительным. Поначалу они еле разбирали его негромкий, чуть хрипловатый голос, но постепенно он распалялся все больше и больше, и они уже не просто слышали, а слушали его, все более проникаясь к нему сочувствием и пониманием. Разговаривая он глоток за глотком опрокидывал в себя водку, запивал ее пивом, закусывал тепленькими хинкали, а они внимали ему раскрыв рты. "Ребята, - говорил он хриплым обвиняющим голосом. - Вы не подумайте, я не нищий и не бродяга, просто сейчас немного не в себе. Пятый день как отца похоронил, все как полагается, поминки, то да се, только обида меня за горло схватила, вот и пью с тех пор, никак остановиться не могу. Или не хочу - все равно. Не просто взял он и умер, а, считаю, убили его. Нестарый был, ему в прошлом месяце шестьдесят всего исполнилось. Сердце, правда, барахлило, находила на него эта, как его, жаба, спазмы одним словом. Пришлось в больницу его укладывать, врачи настаивали. Через пару дней доктор тамошний отвел меня в сторонку и говорит: оставить мы твоего отца у себя оставим, но если лекарства хорошего не достанешь, ничем ему не поможем. А если достанешь, то мы, пожалуй, попытаемся его вытащить, а что полегчает ему, это уж точно. У нас этого лекарства, говорит, нету, да и было бы, выписывать и назначать его мы не имеем права. Только министр может позволить, но министр не позволит, лекарство это большой дефицит; оно импортное, на золото купленное, его для больших шишек придерживают, чтоб они, не дай бог, не окочурились нам на несчастье. Так я тебе, говорит, адресочек дам одного спекулянта, и ежели ты ради отцовского здоровья раскошелишься рубликов эдак на пятьсот, он это лекарство тебе денька за два на блюдечке преподнесет. Согласился я. Нелегко было, я ведь человек рабочий, больших денег у нас в семье отродясь не водилось, но как тут не раскошелишься, родной ведь отец, не чужой. Адресочек то я на бумажке своей рукой записал, если что, то врач вроде бы в стороне... Ну, в общем, пошел я к этому спекулянту. Гришей его звать, может слыхали, он на Авлабаре живет. Явился к нему и говорю, так мол и так, лекарство нужно, помоги. Договорились мы быстро, я с ним и не торговался, не до того было. Велел он мне зайти назавтра. И верно, прихожу на другой день, а у него лекарство приготовлено - ну, думаю, молодчина я, жизнь отцу спасаю. И только денежки на стол выложил, верьте - не верьте, милиция нагрянула. Не забуду, как Гриша на меня посмотрел, подумал видно, что это я наводчик. Только я непричем был, и деньги отобрали у меня, и лекарство, вещественные, мол, доказательства. Гришу арестовали, лекарство конфисковали, а деньги обещали после суда вернуть, хоть и не верю я им. Да что там деньги, и сейчас перед глазами ампулы эти, близко они лежали, на расстоянии протянутой руки. Как я их не упрашивал, милиционеров этих, ничем их не пронял, меня еле отпустили, под расписку, да еще Гриша этот обо мне плохо думает. А аккурат на следующий вечер у отца приступ случился и - каюк. Так и не смог я ничем ему помочь, отцу-то. Не старый был еще, но жизнь тяжелую прожил. Всю жизнь проработал как вол, войну прошел, детей на ноги поставил, ни перед кем глаза ему отводить не приходилось, а вот из-за лекарства помер. Справедливо это? Я вот как думаю: достал же Гриша эти ампулы, так разве хоть одна шишка от этого померла? Молодец этот Гриша. Я б не в каталажку его упек, а живьем памятник поставил, да еще собственноручно надпись высек на этом, как его, на постаменте: Григорию-мол спасителю от благодарных пациентов. А что? А как же иначе? Я понимаю, что он здоровьем торгует. Да только что нам, бедным, ради порядка делать? Самоотверженно подыхать на койке, я спрашиваю? Умирать?...
...Человек в нечищенном пальто в очередной раз поднес стакан ко рту...
Глаза у замминистра все еще закрыты. Сон продолжается. Человек в нечищенном пальто долго не уходил, они поддержали разговор, целый час с ним беседовали, да и выпили тогда немало, бутылки не хватило. И как наяву сейчас предстает перед мысленным взором замминистра слегка одуловатое и небритое лицо того незнакомца, как будто заново прослушивает он его незамысловатую, бесхитростную, слегка бессвязную и простецкую речь. Замминистра на долю секунды приподнимает веки. Любопытно, как тому сейчас? Жив ли он? Здоров? Да, вот так: то была картинка жизни без прикрас, никаких шуточек. Как искренне он тогда возмущался, как близко принимал такие безобразия близко к сердцу. А нынче и сам приписан к четвертому управлению, пользуется, так сказать, благами. А ведь перемен до смешного мало...
Странная все-таки штука жизнь. Мог ли он тогда предполагать, что к тридцати годам превратится в подающего надежды политика, а в тридцать шесть все еще будет холост. Все верно, за последние лет пятнадцать он, по крайней мере раза три, всерьез хотел жениться и даже придумал на эту тему не очень веселую шутку: "В жизни я влюблялся целых полтора раза, но мне всегда недоставало пол-очка для женитьбы". А кроме того, поступая на физфак он наивно полагал, что физика так и останется дамой сердца на всю жизнь. Конечно, он всегда был "продвинутым" малым и интересовался всякого рода политическими новостями, причем постоянно "лез" не в свои дела, но чтобы политика заняла место науки... Нет, такого он тогда и представить себе не мог. В детском возрасте он - подобно многим своим сверстникам - был очень неравнодушен к звездам. Бывало, отец водил его за ручку по вечерним улицам и, едва звезды загорались на небесах, учил его странно будоражащим детскую душу названиям: Кассиопея, Лира, Вега, Альтаир, Денеб, Сириус, Альдебаран и многим другим. Совершенно особенный пиетет испытывал будущий замминистра к Бетельгейзе - красному гиганту созвездия Орион, по сравнению с которым даже огромное и слепящее глаза родное светило казалось до обиды слабеньким светлячком. Поражали расстояния и то, что, как объяснил ему отец, ежевечерне вспыхывавший у них над головами небосвод был каким-то призрачным, ненастоящим. Ведь свет шел с этих звезд к Земле тысячи и тысячи лет, и за эти тысячелетия звезды успевали перемещаться по небосклону, а иногда даже исчезать в небытие. А в девятом классе ему в руки попалась истрепанная и переполненная новыми откровениями книжка некоего Гарднера: "Теория относительности для миллионов". Это было чудесно. Мир сразу приобрел необычные измерения; время бежало то быстрее, то медленнее; летящий наперегонку со световым лучем к братьям по разуму посланец Земли - сверхмощный космический корабль с фотонным двигателем вместо сердца - сердито наливался массой, вселенная рождалась в ослепительном фейерверке грандиозного первичного взрыва и галактики разлетались в разные стороны как мошки. Чуть позже ему довелось прочесть увлекательную книжку Юнга о том, как расщепляли атом и делали атомную бомбу. Калейдоскоп имен стал внушительней: политика и физика, администраторы из Лос-Аламоса и профессура Геттингена сплелись в один тугой узелок. Ган и Лиза Мейтнер, Ферми и Оппенгеймер, Ванневар Буш и Конэнт, Гровс и Юри - все эти люди что-то делали, создавали теории, суетились, стараясь опередить Гитлера с его "чудо-оружием", а потом взяли и сбросили "малыша" и "толстяка" на Хиросиму и Нагасаки, пепельные тени людей до сих пор на стенах; правда, кое-кто был против, но голоса еретиков удалось заглушить. Потом одна больная девчушка должна была сделать много-много бумажных аистов для того, чтобы выздороветь, но она так и не успела, а еще когда по тротуарам барабанил веселый дождь, отец говорил, что дождь этот, возможно, радиоактивный, потому что в Казахстане прошло испытание...
Итак, закончив среднюю школу с весьма приличным аттестатом, он решил поступить на физфак университета. Он немного побаивался вступительных экзаменов, но багаж знаний у него оказался достаточно весомым и сквозь экзаменационное сито он пробрался до смешного легко, тем более, что тем летом конкурс был на удивление низким. Вскоре выяснилось, что формулы давались ему без особого труда, очевидную даже для самого себя нехватку "божьей искры" до поры до времени компенсировала отличная память, да и интереса к физике, интереса живого, искреннего, он не успел пока растерять. Он был очень молод, времени для совершенствования у него, казалось, вдоволь - целый век, или даже два. После удачно взятого при выполнении домашнего задания интеграла можно было самоудовлетворенно растянуться на диване и предаться сладостным грезам о грядущем великом открытии, Его открытии, которое переменит лицо мира, и о сопутствующей этому открытию непременной Нобелевской премии. Успешное разложение тригонометрической функции в ряд Маклорена делало рукопожатие шведского короля более ощутимым, а решение громоздкого дифференциального уравнения методом вариации постоянных, шлифовало острые углы будущего выступления на общем собрании Академии Наук.
Замминистра переводит сонный взгляд на радиолу. В полузабытье он и не заметил как прекрасная андалусийка закончила свой огненный танец и ему приходится выслушивать какую-то абракадабру. Приподнявшись на локте замминистра меняет диапазон и настраивает приемник на частоту родного "Маяка", "...легкую оркестровую музыку", донесся до него бархатный баритон московского диктора. Замминистра неуверенно задерживает руку на верньере, но потом смиряется, отпускает руку и откидывается на теплую подушку.
О да, он всегда был излишне честолюбив, это следует честно признать. Безвестность - худшее ему наказание, замкнутость противоречит всему его существу. Конечно, предоставь ему господь выбор, может он и не бросил научную работу. Но с годами выяснилось, что научные претензии должны постоянно подкрепляться не только тяжким повседневным трудом, работы он никогда не боялся, но и внутренней, глубинной убежденностью в том, что этот труд и есть сама жизнь. Научное познание, в силу своего рационального характера, не прощает искателю научных истин обычных человеческих слабостей и привычек. А у него, увы, явно недоставало воли. Да и не только воли. Пожалуй еще и самого главного: постоянного, неподдельного, неослабевающего, переходящего порой в фанатизм интереса к избранной сфере деятельности, интереса, который и называют в обиходе призванием. Для кропотливой, рассчитанной на годы и десятилетия лабораторной "медитации" он, как оказалось, не был создан. Он обладал слишком разносторонней натурой, был слишком политичен, с трудом заставлял себя сосредоточиться на узкой, по его мнению, проблеме. Неплохо, однако, отучившись в университете и получив законное право поступить в аспирантуру, он должным образом это право реализовал, не упустив, таким образом, подвернувшейся возможности очутиться в самом сердце родимой державы - или же, как утверждали явные ее недоброжелатели, в имперской столице мирового зла, - святой белокаменной Москве. Влившись в коллектив первоклассного и по тем временам превосходно оснащенного научного учреждения, он бесспорно получил громадную фору по сравнению с многими так и оставшимися в провинциальном Тбилиси сокурсниками. С удобными в обращении приборами приятно было возиться, тема казалась весьма захватывающей, и все те, научные, годы он провел как-бы под высоким напряжением воли, работая честно, изо всех данных ему природой сил. Но больше всего, пусть и не вполне осознанно, он все-таки боялся обмануть чужие надежды - а особенно надежды тех замечательных людей настоящей, большой науки, с которыми ему посчастливилось общаться. Если вдуматься, то им тогда, в первую очередь, управлял не интерес, не страсть к познанию, а присущее ему сызмальства чувство ответственности, ответственности перед руководителями темы, перед ожидавшей его триумфального и окончательного возвращения домой матушкой, перед родственниками и друзьями, перед поставленной целью наконец. Все это в один прекрасный день должно было закончиться и закончилось банкетом. Он и сейчас, копаясь иногда в прошлом, не может припомнить более светлых и чудных страниц в книге своей судьбы, чем те, на которых запечатлены события времен московской аспирантуры. Да, это были настоящие годы. Но чудными эти годы представлялись ему не потому, что научная проблема над которой ему выпало биться, была единственной, неповторимой, или хотя-бы выходящей вон из общего ряда таких же весьма захватывающих проблем, а потому, что он был молод, полон сил и энергии, впервые обрел относительную самостоятельность, его эго нашло какое-то новое выражение. Но время неудержимо летело вперед, диссертация была успешно защищена, банкет состоялся, в надлежащее время он вернулся, как и предусматривалось, в родной город и вынужден был задуматься о том, чем заняться дальше.
Замминистра страдальчески закатывает глаза к потолку. Вернувшись из Москвы он устроился в один из институтов республиканской Академии Наук. Институт обладал неплохой репутацией, но ему, он считает, просто не повезло. Здесь на его долю выпал какой-то псевдонаучный кошмар. Достраивали новый корпус, а рабочих рук не хватало. Стоило ли защищать диссертацию, коли функцию рабочего-строителя приходилось выполнять чаще, чем ученого-исследователя. Тему, над которой так споро работалось раньше и нюансы которой он успел прочувствовать, пришлось оставить, так как в институте не было необходимой для соответствующих исследований аппаратуры, да и рассчитывать на ее получение в обозримом будущем не приходилось. Подобных ему кандидатов наук здесь было слишком много, и у каждого находились свои аргументы и претензии. Приходилось через силу заниматься вещами, о которых он имел самое смутное представление, впереди открывались довольно удручающие перспективы. И вдруг, совершенно неожиданно, прозвучало это предложение.
X X X
Девочка очень любила кино.
В этом, конечно, не было ничего удивительного. Многие из нас, не смея нарушить монотонное течение своего жизненного потока, представляют себя людьми готовыми на поступок только глядя на экран.
До сих пор, так уж получилось, Девочка жила жизнью в которой поступки совершались за нее. В том, что жизнь пока не успела поставить перед ней действительно сложные задачи, не было ее вины. Скорее, в том было ее счастье. Она была славной, призывно поблескивавшей, но не очень яркой звездочкой на ясном ночном небосклоне. В этом нет ничего особенного. Очень и очень многие, умные и глупые, добрые и злые, сильные и слабые, живут так до самой смерти.
Итак, Девочка любила посещать кинотеатры.
Она получила неплохое образование, обладала довольно тонким вкусом и, как ей самой казалось, умела отличать изысканные шедевры от бесталанных поделок. Пожалуй, так оно и было.
Но ходить в кино одной было скучновато. Иногда она ходила вместе с подругами, иногда ее приглашали знакомые парни. Если, а так тоже случалось, во время сеанса она ощущала у себя на коленке, или чуть повыше, прикосновение чужой ладони, она спокойно, но твердо снимала ее и больше не ходила с "виновником" в кино. Она ведь была влюблена. Но Девочка была тоненькая и стройная, и юноши искренне увлекались ею один за другим.