112965.fb2
Ты всё ещё зла на меня?
Нет.
Пугающая быстрота…
Бессмысленно, как всякая ярость. Бесцельно, как всякий гнев.
Нет. Вовсе нет. Позволь воспротивиться. В должных обстоятельствах и ярость послужит могущественной порукой. Позволь поведать в подтверждение одну… историю. Жила-была некогда маленькая девочка, девочка, чей отец убил собственную жену. Её мать.
Кошмарное, отвратительное зверство.
Да, тебе известен сей сорт измены… более того, предательства. О ту пору девочка была совсем мала, невинна и наивна. Быть может, ей нашептали, что мать покинула её, оставив семью. Быть может, она просто потерялась; в их мире подобные исчезновения — не редкость. Но у маленькой девочки был острый, искусный ум — и любящее сердце. А матушку свою она любила боле самой жизни. Чего проще — притвориться, что веришь лжи; а на деле — преданно выжидать и выжидать. Своего часа. Верного часа.
И когда она распрощалась с невинностью, обретя с годами и умудрённый расчёт, — то начала допытываться, выспрашивать — но ни у отца, ни у кого другого, из тех, кто предъявлял право ухаживать за ней. Было бы глупостью доверяться им. Нет. Она дознавалась у рабов, в чьих сердцах и так уже тлела ненависть к своей хозяйке. Она выведывала ответы у юного наивного скриптора, павшего к её ногам, — и не было легче дела, чем вертеть за ниточки влюблённым простофилей, легче, проще и блистательней. Она выпытывала знание и у древнейшего врага — еретиков, коих травила её семья, поколение за поколением. И она, по клочкам, воссоздала правду, сведя выуженное одно к одному; ибо ни у кого из её понятых не было резонов лгать. И заледенела и сердцем и разумом, и окрепла и дущою и телом, предав себя одной лишь воле — и жажде возмездия. Мести… ибо так должно поступать дщерям убиенных матерей.
Ах, как же, как же… понимаю. Однако, желаю узнать, оставалось ли в её окаменелом сердце место и для отца?
И я, мне тоже хотелось бы это знать. Разумеется, поначалу она росла не без этого; дети не могут ни испытывать нежных чувств. Но что потом? Легко ли любви прорасти ненавистью, всецело изойти на рознь? Или та где-то глубоко внутри истекала слезами, даже восставая супротив Его? Мне не дано предугадать… Но лишь одно доподлинно известно: её рука привела в движение весь механизм, изъяла первый камень, спустив лавину случайностей, сотрясших мир; даже за смертным порогом взяв воздаяние за месть не только с собственного отца, но и со всего человечества. Ибо, в конечном счёте, все мы повинны в причастии к…
Вы все? Не чересчур ли чрезмерное обвинение?
Да. Так и есть. Но надеюсь, она обретёт всё, чего вожделела.
Итак, такова была суть правопреемства Арамери: преемник избирался главой семьи. Будь она единственным претендентом, долгом было бы уверить того, чей образ нежно леяла в сердце, добровольно пасть жертвой в её честь, воспользовавшись силами Камня и передав изначальный сигил, впечатав в лоб. Будь претендентов более одного, и они состязались бы за право принудить поименованного жертвой избрать одного из них. Матушка была единственным наследником; не отрекись она в своё время, кто бы пал, подневольный, от её руки? Может статься, что она обрабатывала Вирейна по цельному вороху причин. Может, намеревалась улестить Декарта, чтобы тот сам отдал жизнь жизнь в обмен на её. А может, оттого она никогда боле и не возвращалась обратно — после свадьбы. После моего рождения.
Столь много осколков обрело место. Но куда более пока что неясно расплывалось. Я кожей чувстовала, сколь близко подобралась к кроющейся в тенях истине, но вот вопрос — сколько времени оставалось в запасе? Вся эта ночь и следующий день, помимо ещё одних суток — ночи и последнего дня. А напоследок — бал, церемония и… конец всему.
Словом, более чем достаточно, сделала я выбор.
— Ты не можешь, — немедля вновь возразил Сиех, трусцой следуя за мною. — Йин, Ньяхдох, так же как и я, нуждается в исцелении. Ему не по силам справиться с этим под давящим надзором смертных глаз…
— Тогда я попросту не буду на него смотреть.
— Думаешь, это так просто?! Ослабелый, он куда более опасен, чем обычно; ему тяжко сдерживаться. Ты не вправе… — Внезапно его голос спал на октаву ниже, чуть огрубев, словно ломаясь, ещё не мужской, но и уже не детский; он вполголоса выругался и притормозил шаг. Я, не останавливаясь, двинулась дальше, ничуть не удивлённая послышавшемуся вскоре за спиной топоту и громкому возгласу: — Из всех смертных, с кем мне доводилось мириться, ты — самая упёртая, самая настырная, и быстрее всех доводящая до бешенства!
— Благодарствую, — отозвалась назад. Впереди замаячил поворот. Я приостановилась, прежде чем завернуть за угол. — Ступай и отдохни в моих комнатах, — посоветовала юному готлингу. — А когда я вернусь, то прочту тебе одну историю.
Он только огрызнулся на собственном наречии, да так что… впрочем, последнее не нуждалось в переводе. Однако, не так уж он был и зол — раз стены не рухнули в мгновении ока, а я не обратилась лягушкой.
Где найти Ньяхдоха, мне рассказала Закхарн. Прежде чем развязать язык, меня долго изучали пристальным взглядом, читая по лицу тяжёлым взглядом, каким с незапамятных времён оценивают решимость готового на всё воина. Сказанное ею было своего рода похвалой — или предупреждением. Бесстрашие зачастую с лёгкостью оборачивается одержимостью. Я не вняла словам, пропустив мимо ушей.
Комната Ньяхдоха, как сказала Закхарн, располагалась посреди самого нижнего из жилых уровней. Дворец парил, укрытый в собственной тени, наползающей на изножье, а сердцевина не могла похвастаться ни единым окном. Именно здесь и ютились Энэфадех, на тот (неприглядный) случай, когда у них возникала нужда в пище, сне или любая иная причина, вызванная заботой о наполовину смертных телах. Закхарн не упомянула, отчего местом своей ссылки они избрали столь малоприятное местечко; но, впрочем, мне и так не составило труда догадаться о первопричинах. Здесь, далеко внизу, чуть выше зиндана, они могли куда сильнее ощущать близость Камня Энэфы, чем на узурпированном Итемпасом небе. Возможно, тягучее чувство присутствия облегчало падшим жизнь, доставляя некое удовольствие, — учитывая всю меру страданий, коим их подвергли в наказание за попытку отстоять имя (и честь) богини сумерек.
Этаж был тих и безлюден, когда я ступила из ниши подъёмника. Ни одна смертная душа из числа дворцового штата не осмелилась поселиться здесь… и я была не в праве их порицать (да и не особо хотелось, честно говоря). Да и кто бы захотел заиметь в соседях самого Владыку Ночи? Неудивительно, что уровень производил весьма мрачное впечатление; даже дворцовые стены, казалось, поблекли в сравнение с верхними ярусами. Всё здесь проницало тягостное присутствие Ньяхдоха, проникая сквозь стены и объемля собою весь этаж целиком.
Но стоило завернуть за последний из поворотов, и я едва ненадолго не ослепла от внезапно полыхнувшей перед глазами яркой (яростной) вспышки. Мгновение, а перед глазами всё ещё стояла явившаяся в сполохе света женщина. Бронзоволикая, среброволосая (седовласая?), почти столь же высокая, как и Закхарн, — и прекрасная в суровой своей красоте, — словно в молитве она преклоняла колени посредь коридора. Свет источали крылья, вздымающиеся за плечами; крылья, покрытые сверкающими зеркальным отсветом перьями, инкрустированными внахлёст пластинами драгоценных металлов. Я видела её и прежде, эту женщину, единожды — в видении…
Я сморгнула полными слёз глазами, а когда открыла те вновь, свет уже бесследно исчез. Передо мной стояла теперь незвзрачная, грузная, с трудом взгромоздившаяся на ноги старуха. Кирью.
— Сожалею, — сказала я быстро, с чётким намерением прервать возвышенные или какие там, медитативные ли, божественные ли раздумья. — Но мне срочно требуется побеседовать с Ньяхдохом.
В коридор выходила лишь одна дверь, и сейчас её загораживала собой богиня мудрости. Она скрестила на груди руки.
— Нет.
— Леди Кирью, мне может и не выдаться иного шанса прояснить кое-что очень важное…
— Что непонятного? "Нет" на вашем языке значит нет, разве не так? Или кто-то здесь плохо разумеет сенмитский?..
Но прежде чем наш спор перерос в свару, дверь апартаментов падшего, зазмеившись трещиной, скользнула в сторону. Но в открывшуюся прореху было не разглядеть ничего, кроме подступившей к самому порогу тьмы. Изнутри донёсся низкий баритон Ньяхдоха:
— Пускай говорит.
Кирью помрачнела куда сильней.
— Нахья, нет. — Я слегка вздрогнула; никто ещё на моей памяти не осмелился так откровенно перечить падшему. — Разве не она повинна в твоём нынешнем бессилии?
Я вспыхнула, аж зардевшись; но она была полностью права. Однако над комнатой нависало одно лишь многозначительное молчание. Кирью со злостью тесно сжимала и ослабляла раз за разом кулаки, вперяясь во тьму недобрым взглядом. Фигура её отбрасывала уродливо-угрожающую тень.
— Станет ли легче, если я завяжу себе глаза? — спросила неуверенно. В воздухе носилось что-то эдакое, выходящее далеко за пределы банального обмена колкостями… эхо застарелого гнева. Ах да, конечно же… — Кирью ведь ненавидит весь смертный род, и не без причины: совершенно заслуженно виня нас за своё порабощённую суть. Она посчитала, что Ньяхдох полный глупец, раз так безрассудно водится со мной. Впрочем, весьма вероятно, что, ратуя за здравомыслие, богиня мудрости оказалась права и насчёт последнего… Я отнюдь не почувствовала себя оскорблённой, когда меня вновь окатила волна холодного презрения.
— Дело не только в твоих глазах, — процедила Кирью. — Но и в другом. Чаяния, страхи… желания. Вы, смертные, жаждете лицезреть в нём чудовище, и он становится одним…
— Что ж, тогда я не хочу ровным счётом ничего, — проговорила с лёгкой улыбкой, но по ходу дела в груди восставала злая досада. Может, в её слепой ненависти к роду человеческому и таилось некое… высокомудрие. Допустим, мы никогда не разочаровывали худшие из её ожиданий. Неважно, суть дела не в том. Она. Стояла. У меня. На пути. А мне нужно покончить со всеми делами в срок, до часа собственной смерти. Если так пойдёт и дальше, остаётся только прибегнуть к крайним мерам и приказать ей убраться с дороги.
Меня пристально разглядывали, возможно, с лёгкостью считывая намерения, копашащиеся в голове. Спустя какое-то время богиня тряхнула головой и ответила пренебрежительным жестом:
— Ну что ж, пускай так. Ты просто редкая дура. Да и ты, Нахья, тоже; вы оба стоите друг друга, и вполне заслуженно. — И бормоча что-то себе под нос, заковыляла прочь; ворчание затихло, стоило ей завернуть за угол. А заодно стихли и отзвуки медленной поступи — не постепенно угасли вдали, а именно что попросту вдруг исчезли, перестав доноситься, — и только тогда, чуть обождав, я развернулась к распахнутой двери.
— Входи, — раздался изнутри приглашающий голос. Ньяхдох.
Я закашлялась, прочищая горло; по спине внезапно забегали тревожные мурашки. Почему он взялся пугать меня страхом в самое неподходящее время?
— Прошу простить меня, лорд Ньяхдох, — сказала вслух, — но, возможно, лучшим выходом для нас обоих будет остаться мне здесь? Подальше от вас? Коль скоро истинно то, что одни только мои помыслы способны повредить вам…
— Это их всегдашняя работа, только тем вы и занимаетесь. Всеми фибрами души… стремлениями и страхами. Теснят и наседают на меня, притягивают и маня, — безмолвными приказами.
Я окоченела, ужаснувшись.
— У меня никогда даже мысли не возникало премножить ваши страдания, не то что цели.
И тишина, долгожданный перерыв, коим я и воспользовалась, дабы перевести дыхание.
— Моя сестра мертва, — наконец произнёс Ньяхдох. Очень тихо, едва шепча. — Мой брат двинулся рассудком, обезумев. Мои дети — жалкая пригорошня тех, кто остался со мной, выжив, — ненавидят и страшатся меня столь же сильно, равно как и боготворят.
И на меня нахлынуло понимание: что бы ни сотворила с ним Скаймина — всё прах и пепел. Ничто. Ибо что могут значить пара-тройка мучительных мгновений, даже затянувшихся на смертные часы, в сравнении с столетиями скорби и одиночества, на кои обрёк его Итемпас? И я, беспокойно переминающаяся с ноги на ногу, лишний раз бередила застарелые раны.
Взявшись за дверь, я переступила порог.
Внутри всё поглощала кромешная тьма. Буквально на секунду я задержалась у входа, протягивая время, в слабой надежде, что глаза сами собой подстроятся под освещение (вернее, под его полное отсутствие), — но, увы-увы, мечты так и остались мечтами. Дверь захлопнулась, и воцарилась тишина; такая громкая, что я, казалось, могла почти различать отзвуки чужлого дыхания, ровного и редкого, — в порядочном отдалении от себя.
Вытянув вперёд слепо шарящие руки, попыталась было продвинуться на ощупь — в сторону доносящегося сипения. Надеюсь, боги не больно-то нуждаются в излишней мебели. Или ступеньках.
— Стойте, где стоите, — раздался голос. Ньяхдох. — Я… вблизи со мной… не слишком-то безопасно. — И, уже мягче. — Но я рад, что вы решились зайти.
То был иной Ньяхдох, не тот — натянувший смертную личину, но и не обезумевший зверь из сказок леденелой зимы тоже. Нет, то был Ньяхдох-из-первой-ночи; тот, целовавший меня, Владыка Ночи; тот, единственный, кто, казалось, и в самом деле по-настоящему желал меня. Единственный, супротив кого таяла вся моя защита, вся моя оборона. Вся моя броня.
Глубокий вздох, и я попыталась сосредоточиться на этой ласковой, опустошённой тьме.
— Кирью права. Простите, пожалуйста, простите меня. Ведь это целиком и полностью моя вина, что Скаймина обрушила на вас всевозможные кары.
— Лишь чтобы наказать вас саму.
Я содрогнулась всем телом.
— И даже хуже.
Он рассмеялся мягко, еле слышно; и лёгкое дуновение пролетело над плечом. Ласковое и нежное, словно тёплая летняя ночь.
— Не для меня.
В точку.
— Я могу вам как-то… помочь?
Ветер вновь кружил рядом, на сей раз щекоча крошечные волоски на коже. Внезапно перед глазами живо предстала картинка: стоящий прямо у меня за спиной Ньяхдох, приникший так близко, что едва только не обнимая, — и дыхание его ласкает изгиб шеи.
С противоположной стороны комнаты донёсся слабый… алчный полувсхлип-полувздох; и вдруг, казалось, сам воздух запылал от нахлынувшей волны вожделения — всё вкруг меня пропитывал сильнейший, резкий аромат похоти и насилия, без всякой расцветавшей вдали нежности. О боги… Я поспешно переключила сознание, вновь полностью сосредоточившись на окружавшей меня тьме. Тьма, мрак, сумерки, — и более ничего… ох, матушка… Есть.
Казалось, это тянулось целую бесконечность, но, в конечном счёте, тот ужасающий голод поблёк, ослабев.
— Было бы лучше, — тревожно возник падший с непривычной мягкостью в голосе, — если б вы не прилагали излишних подсобляющих усилий.
— Простите…
— Вы — смертная. — Похоже, этот приговор говорил сам за себя. Я пристыжено опустила глаза. — Вам есть что спросить о вашей матери.
Да. Я глубоко вдохнула, прежде чем разразиться вопросом.
— А её собственная мать погибла от руки Декарты, верно? — спросила решительно. — Не по этой ли причине она решила рассчитаться, согласившись посодействовать вам?
— Я — подневольный раб. Ни один Арамери не решился бы положиться на меня, доверившись. Как я уже говорил вам, всё, чем она занималась на первых порах, так это задавала вопросы.
— И, в свою очередь, вы пожелали заручиться её поддержкой?
— Нет. Она по-прежнему носила кровную печать. На неё нельзя было положиться.
Непроизвольно вздёрнув руку, я дотронулась до собственного лба. Знание о сияющей там метке раз за разом само собой вымарывалось из памяти. Как и о том, вдобавок, сколь много решает это крошечный аргумент в политике Поднебесья.
— Тогда как же…
— Через Вирейна. Вернее, через его постель. Предполагаемым наследникам, как правило, рассказывают о церемонии правопреемства, но Декарта повелел скрыть подробности от дочери. Вирейн знал не многим более прочих, если он что и поведал Киннет, так примерный ход привычного ритуала. Допускаю, что ей хватило и этих крох, чтобы вычленить истину.
Да, как статься, может, так оно всё и было. Она уже усомнилась в Декарте — а сам Декарта страшился её подозрений, вероятно, подспудно ожидая худшего.
— И что? Что она сделала, стоило ей докопаться до правды?
— Заявилась к нам и осведомилась, как можно избавиться от печати, украшающей лоб. Буде только в силах вырваться из-под власти Декарты, говорила она, то согласилась бы пробудить Камень и дарованными им силами вернуть нам нашу свободу.
У меня перехватило дыхание; я застыла, да глубины души поражённая беззрассудной отвагой — и безумной яростью. Я вошла в раскрытые врата Небес, словно ведомая на убой, готовая идти на смерть, только б покарать убийц матушки; лишь счастливый случай да Энэфадех даровали мне шанс на месть. Матушка собственноручно взрастила собственное возмездие. Взрастила и вспоила ростки ненависти, изменив… предав всё, что её окружало. Свой народ, своё наследие, даже своего бога. И всё ради того, чтобы растоптать одного-единственного человека.
Скаймина была права, в сравнении с матушкой я — полнейшее ничтожество.
— Разве не вы в своё время твердили, что лишь мне одной под силу прибегнуть к Камню, чтобы разорвать узы, наложенные Итемпасом? — поинтересовалась наконец. — Ибо одна я владею душой Энэфы?
— Да. То было разъяснено и Киннет. Но поскольку благоприятная возможность сама шла к нам в руки… Мы дали ей подсказку: отречение избавило бы её от кровной печати. И ещё одно… одну цель, — твоего отца.
Что-то в груди растеклось талой лужицей. Я прикрыла глаза. Так вот ты какая, романтичная сказочка… о поистине волшебной любви моих родителей.
— Она… с самого начала договорилась выносить для вас дитя? — спросила неестественно мягким тоном. (Голос слегка отдавался в ушах, но над комнатой нависало безмолвие.) — Они оба, матушка и отец… что, выводили меня, как кролика, на продажу?
— Нет.
И мне стоит поверить ему? Как бы не так!
— Она ненавидела Декарту, — продолжил Ньяхдох, — но всё ещё была его любимым детищем. Мы скрыли от неё и наши планы, и душу Энэфы, ибо были не в праве довериться ей.
Более чем закономерно. Более чем понятно.
— Отлично, — сказала, пытаясь привести мысли к чёткому расчёту. — Вот, значит, каким макаром она повстречала моего отца, бывшего приверженцом Энэфы. Окольцевала его замужеством, как очередную ступеньку к достижению поставленной цели; не говоря уже о том, что брачные узы послужат должным поводом для изгнания из рода. А значит, и прямая дорожка избавиться от печати сигила.
— Верно. И в довершение, тем самым искренне поверив нам чистоту своих умыслов. А также заодно отчасти добившись задуманного отмщения; её отречение и последующий уход опустошили Декарту, едва не добив. Он оплакивал дочь, словно покойницу. И кажется, его страдания были ей только в радость.
Я знала, я догадывалась… понимала. Ох, как же хорошо я всё понимала.
— Но тогда… тогда Декарта не мог ни попытаться убить моего отца… наслав Гулящую Старуху, — медленно, выдавливая из себя слово за словом, произнесла я. Наконец-то эта сплошная путаница оборванных узлов сплелась единым полотном. Паутиной. — Должно быть, счёв именно отца повинным в уходе дочери. Уверив себя, что с его смертью она вернётся обратно.
— Декарта не напускал поветрие на Дарр.
Я оцепенела.
— А?..
— Когда Декарта высвобождает магию, её проводниками становимся мы. Но ни один из нас не был послан пройтись мором по вашим землям.
— Но, если не вы, то…
Нет… О, нет… не может быть…
Помимо Энэфадэх, на Небесах наличествовал лишь один источник магии. Чахлый, хилый, но всё же… единственный человек, могущий властвовать божественными силами. О тот год Старуха унесла хорошо если дюжину душ по всему Дарру; мизерная вспышка по сравнению с привычно разгорающимися очагами. Столько же могло пасть от руки лучшего смертного убийцы.
— Вирейн, — сжала я в кулаки руки. — Вир-рейн… — прошипела вновь сквозь зубы.
Вирейн, столь хладнокровно разыгрывавший из себя мученика — попранную невинность, павшую жертвой насильственного обмана… птенчика, запутавшего в сетях матушкиных интриг. А сам тем временем предпринимал всё, чтобы уничтожить моего отца, прекрасно зная, что если на кого и посыплются все шишки, так на Декарту. Как стервятник выжидал в коридорах, покуда матушка шла к тоиу униженно ходатайствовать, торгуясь за жизнь мужа. А впоследствие, возможно, разоблачал себя, открывшись ей в показном сочувствии из-за отказа отца. И всё ради чего? Заложить за матушкиной спиной опору для ухаживаний? Да, эта метода вполне в его духе.
Однако ж отец мой выжил. А матушка так и не воротилась обратно, в Небеса. Все эти годы… как же он изнывал по ней, страстно ненавидя соперника — а с ним и меня? Меня, одним своим появлением на свет расстроившую все его честолюбивые планы? Не его ли рука единожды напала, вскрыв, на ларец с матушкиными письмами? Не он ли сжёг те из них, адресованные ему самому, в надежде забыться, вычеркнув, с бумагой, из жизни и память о безрассудствах юности? Не комкал ли в руках эти клочки, предаваясь бесплодным мечтаниям, что в тех теплятся оттиски отгоревшей любви. Любви, кою ему не по силам было заслужить. Никогда.
Я жаждала выследить его и затравить как зверя. Узреть, как эта белоснежная грива окрасится кроваво-красным, свешиваясь с лица безжизненной завесой.
Рядом пронёсся слабый, словно от подсечки, отзвук, как если бы по жёсткому полу "небесной тверди" проскрежетала галька. Или проклацали когти.
— Такое ожесточение… жесткость, — жарко продышали мне чуть ли не в затылок. — Ярость, ввергающая в раж… — Ньяхдох. То дребезжал его голос — нутряной, изломанный, промёрзлый. Ни с того ни с сего возникший из ниоткуда. Слишком близко. Пугающе близко. Прямо за спиной. — О да… Повелевай мной, приказывай, мой сладкая Йин. Я весь твой… твоё оружие. Одно твоё слово, и вся та боль, что он причинил мне сегодня, покажется милосердием…
Гнев улёгся, вновь подёрнувшись льдом. Глубокий, медленный вздох, другой, сводящий на нет злость. Покой и пустота. Ни ненависти… Ни глухого страха, что я должна сказать спасибо собственной небрежности, положившей начало перерождению Ньяхдоха. Тьма и безмолвие, на них я сосредоточила потуги разума, — воспрещая голосу ответить. Не смея ответить.
Спустя безумно долгие мгновения последовал слабый вздох разочарования. На сей раз с гораздо большего удаления; он вернулся в противоположный угол комнаты. Медленно, мышца за мышцей, я позволила напряжению расплыться, ослабнув.
Перспектива продолжить прямо сейчас увявшую было линию допроса попахивала неприкрытой угрозой. Столь много секретов всплыло на поверхность; слишком много силков-душеловок готовилось схлопнуться, поймав в капкан разбередившие сердце чувства. С усилием, но я оттеснила давящие подозрения насчёт Вирейна.
— Желанием матушки было спасти… уберечь отца, — подала наконец голос. Верно. Неплохая тема, чтобы отвлечься от гнетущих мыслей. Думаю, должно быть, постепенно она взрастила в себе ростки любви к нему, какой бы причудливой поначалу и не зародилась их связь. А он… я доподлинно знаю: он-то любил её. Я помню, как глаза его горели отсветом этой любви.
— Так и есть, — сказал Ньяхдох, столь же невозмутимо, как вёл себя до моей оплошности. — Безысходное отчание вскрыло её уязвимость. Разумеется, мы не могли ни повернуть эту возможность себе на пользу.
Мне стоило усилий не сорваться снова, дав расцвести вспышке гнева, но я вовремя загнала ярость обратно.
— Разу-уу-умеется, — протянула в ответ. — Тогда-то, найдя лазейку, и уломали впустить в её нерождённое дитя душу своей Энэфы. И… — Глубокий вздох, перед тем как сорваться в пропасть. Краткая передышка, чтобы собраться с силами. — Отец знал?
— Понятия не имею.
Раз сами Энэфадех не в курсе, был ли отец посвящён в суть дела, то и никому боле не известна истина. По крайней мере, здесь, во дворце. А мне не доставало отваги вернуться домой, в Дарр, и стребовать ответы с Бебы.
Как бы то ни было, из всех возможных видений я предпочитала избрать то, где отец мой безоговорочно любил меня с рождения, узнай или не узнай он правды после. Тогда как матушка лишь дозволила себе эти чувства, предпочтя их изначальным дурным предчувствиям. Оберегая меня от уродливых фамильных скелетов — из каких-то обманных ожиданий, что судьба ниспошлёт мне немудрящую, мирную жизнь в Дарре… по крайней мере, покуда боги не явились бы вновь, заявить право на то, что считали своим.
Мне следовало бы хранить спойкоствие, но я попросту не могла сдерживать всё это в себе. Сжав сомкнутые глаза руками, разразилась злым смехом. Сколько чуждых надежд… ожиданий… упований… и все они, как прикованные, свернулись цепями вкруг меня одной.
— А я… дозволено ли мне самой право владеть хоть крохой себя? — прошелестела тихо.
— Чего бы тогда вы хотели? — спросил Ньяхдох.
— А?
— Будь вы свободной. — Что-то такое прозвенело в его тоне, чего я не могла постичь. Тоска по утраченному? Нет, не только, что-то… большее. Добросердечное благодушие? Нежность?! Да нет, быть того не может! Невозможно. Невероятно. — Чего бы вы хотели для себя самой? Сами?
Невинный вопрос этот лишь сильнее разбередил сердце. В груди заныло с новой силой. И я возненавидела падшего за ненароком брошенные слова. Это он повинен в том, что моим желаниям не судьба уже сбыться, — его вина, его грех… его и моих родителей, и Декарты, и даже самой Энэфы.
— Я так устала поддаваться чуждой воле, лепящей из меня всё, что только им вздумается. Быть послушной игрушкой в чужих руках, — произнесла наконец. — Я хочу быть собой, и только собой.
— Не будьте ребёнком, пора повзрослеть.
Я поражённо оглянулась на него, в испуге, смешанном напополам со злостью; хотя, разумеется, в клубящейся тьме было не разглядеть ни зги.
— Как?..
— Вы — детище ваших создателей, отшлифованное пережитым опытом. Подобно любому другому творению этой вселенной. Смиритесь с этим и делайте, что должно; давайте, кончайте уже, мне до смерти надоело выслушивать ваше нытьё.
Разразись он этой своей отповедью привычно холодным тоном, и я бы встала на дыбы, сочтя его слова за оскорбление. Но если чем и отдавал усталый голос, так справедливым укором; я с горечью помянула про себя цену, кою падший уплатил за моё себялюбие.
Воздух вблизи снова пошёл рябью, взбаламутившись, мягко, почти осязаемо оседая на коже. Словно говоривший смещался, всё ближе и ближе.
— Так или иначе, грядущее в ваших руках, творите, что хотите, — даже сейчас… Поведай мне свои желания.
В сущности, поглощённая местью, я никогда не задумывалась об ином. Я хочу… хотела бы так мало; пределом моих желаний были такие простые мечты, равно как у всякой молоденькой девчушки. Друзья. Семья. Счастье, — для дорогих мне людей.
А ещё…
Тело затрепетало от несуществующего холода. В душе закопошились недоверчивые подозрения насчёт некоторой странности этих, всплывших из глубин подсознания, чувств. Не отпечаток ли то пробуждающейся Энэфы?
Смиритесь с этим, и будь что будет.
— Я… — захлопнула рот. Сглотнула. Повторила попытку. — Я хочу нечто другое… иной путь для мира. — Ах, ведь мир и взаправду изменился бы, разделайся с ним подчистую Ньяхдох на пару с Итемпасом. Груда расколотых булыжников, да погребённое под багряными от крови руинами цивилизации человечество, только и всего. — Лучшую жизнь.
— Какую же?
— Не знаю, — я судорожно сжала кулаки, натужно борясь облечь членораздельной речью ускользающие из пальцев чувства, поражаясь собственному тщетному бессилию. — Сейчас, когда всё и вся охвачено… страхом. — Есть, уже точнее. Я уцепилась что есть сил за ниточку ощущений. — Мы живём по милости богов, довольствуясь их брезгливой жалостью, полностью подчиняя жизни каждой вашей прихоти; мир вертится вкруг божественных капризов. Равно как и мрём, втянутые, или нет, в ваши раздоры. Гибнем за так. Изменилось бы наше существование, если… если бы вы просто… ушли прочь? Покинули мир?
— Смертей бы только прибавилось, — сказал Ньяхдох. — Наш исход поверг бы в ужас и страх поклоняющихся Троице. Кой-кто сразу зарыскал б в поисках козлов отпушения, ища на кого бы переложить вину — и поименовать грешником. Покуда прочие, те, кому новый миропорядок придётся по душе, роптали б, негодуя — и ненавидя отступников, еретиков, блюдущих старый обычай. И мир погряз бы в войне и разрухе, на долгие-долгие тёмные века.
Чудовищная правда отзывалась в подбрюшье, выворачивая наизнанку внутренности и обжигая кожу тошнотворным ужасом. Но потом моих рук дотронулись — лёгким касанием овевая прохладой. Падший растирал мне плечи, — как если бы это могло принести долгожданное успокоение.
— Но, со временем, войны улеглись бы, — добавил снова. — А в буре яростного пламени, на пепелище, пробивает себе путь свежая поросль, пробуждаясь от сна.
А в мерно струящемся голосе — ни похотливого вожделения, ни буйствующего ража; верно, оттого, что чувства мои притупились, и до него не долетало ни капли. Он не уподоблялся Итемпасу, не мирившемуся ни с единой изменой — и волей своей изгибая… избегая их. Или же — круша и разнося в клочья. Нет, Ньяхдох же гнулся сам, изменяясь, клонясь, — влекомый чужой волей. Вспышкой промелькнувшая мысль эта на мгновение ввергла меня в уныние.
— Вам случалось, хоть когда-нибудь, бывать неизменным? — задалась вопросом. — Собой настоящим? а не одной из сотен личин; не тем-каким-вас-хотят-желают-жаждут-видеть, а просто — собою?
Ладони ещё раз прошлись по коже, перед тем как онончательно отдёрнуться.
— Однажды о том же самом меня спросила Энэфа.
— Прости…
— Не за что. — Тоном, полным бессильной скорби. Непреходящей, неблекнущей болью, верной спутницей всегда кружащей поблизости. Какая безжалостная жестокость — нести бремя бога изменчивости и раз за разом претерпевать очередной виток нескончаемой петли скорби и боли.
— Вместе с свободой, — сказал он, — я верну себе и право избирать руку, диктующую мне обличье.
— Но… — нахмурилась я недоумённо. — Зачем же вновь сковывать свою волю очередными цепями? При чём тут свобода?
— На заре едва расцветавшей реальности я и был самим собой. Абсолютно свободным — никто и ничто не могло облечь меня своей властью… разве что породивший на свет Маальстрем; но уж что-что, а это волновало тогда менее всего. Я разодрал собственную плоть, выплёскиваясь наружу самоя сутью — и щедро делясь; откуда есть и пошло ваше смертное царство: сутью и силой, и кровью, чёрной, промёрзлой кровью. Я пожирал, давяясь и отплёвываясь, собственный разум — и пиршествовал, опьянённый новизной нахлынувших чувств. Боли. Страдания. Мук.
На глаза навернулись слёзы. Я сглотнула ставшую в горлу комком тяжесть, попытавшись прогнать прочь непрошенные струйки, стекающие из-под ресниц; но внезапно вернувшиеся руки грубовато подхватили подбородок, чуть приподнимая. Пальцы пробежались по крепко сомкнутым глазам, успокаивающе поглаживая кончиками веки, стирая солоноватые капли.
— Высвободившись, я изберу, — произнёс он опять, полушёпотом, такой близкий… — Последуй и ты моему выбору.
— Но мне никогда не грозит быть…
И уже молча впился в губы долгим поцелуем. Острым, резким, горьковато-сладким поцелуем; словно путник в пустыне, обуреваемый страстной жаждой. Чьё это желание отдавалось под кожей — его? или моё собственное? А потом, к горлу наконец подкатила разгадка: какая, к адовым преисподням, в конце концов, разница?
Но… ох, великие боги… ох, милосердные богини… как же хорош… о… На вкус его губы были ровно глоток прохладной, освежающей росы. И томимая жаждой, подчинясь, я пила, глоток за глоток. А прежде чем возжаждала большего, он отпрянул назад. Нет, я не пыталась схватиться с ним вновь, переполненная одной лишь недовольной досадой, — вперемешку со страхом, что сие скажется на нас обоих.
— Ступай и отдохни, Йин, — сказал он. — Позволь своей матери самой доиграть до конца в возлелеянные расчёты. Твой удел — лицом к лицу встретиться с собственными испытаниями.
А после я опять сидела на полу уже своих комнат, очерченная квадратом ниспадающего из окон лунного света. Стены окрасились тьмой, но я без труда могла видеть окружающую обстановку, ибо ярко мерцающая луна (пускай и в виде узкой пряди серпа, изогнувшейся полумесяцем) низко колыхалась над самой линией горизонта. Давно уж миновала полночь, и до рассвета, как видно, оставалось всего два-три коротких часа. А может, и того меньше. Походу, я начинала обзаводиться новыми привычками.
В объёмном кресле близь кровати расположился Сиех. Увидев, как я устраиваюсь на полу, он ужом вывернулся из-под одеяла и тут же пристроился рядышком. В потоке льющегося сверху лунного света его громадные, расширившиеся зрачки возбуждённо пульсировали, как у встревоженной чем-то кошки.
Я сидела, не проронив ни слова; а минутой позже он, протянув руку, силой увлёк меня к себе; и вот уже моя голова покоилась на его коленях. Я лежала, крепко стиснув глаза, привлечённая успокаивающим чувством поддержки, кою источала гладящая волосы тонкая рука. Чуть позже Сиех принялся напевать нежную колыбельную, некогда уже ласкавшую мне слух — в сновидении. И, согревшись и расслабившись, я погрузилась в дрёму.