112999.fb2
- При чем тут помидоры?!
- При том, что до машины ты купишь дом с участком и будешь разводить ранние овощи на продажу. Ибо ты - кулак от природы, а кулак - всегда раб по натуре...
- Ты когда-нибудь перестанешь так со мной говорить?! - завизжал рыжий. Он не замахнулся на Того, Кто Понимает. Но я знала: просто боится. Мысленно он топтал его ногами. И я цапнула этого мерзкого человека. Правда, в последний момент сумела сдержаться, не тронула тела, только разорвала штанину снизу до самого колена. И отскочила в страхе, и умоляюще посмотрела на Того, Кто Понимает. Неужели он не поймет?! Пока пахнущий нездоровьем искал несуществующий укус, Хозяин положил мне ладонь на голову (я сжалась, ожидая удара, он имел право ударить), мягко сказал:
- Уймись, Псина... Не стоит. Иди-ка ты домой. Завтра увидимся.
Я облегченно вздохнула. Он понял и простил! А Тог, Кто Понимает, вместо того чтобы самому - и уже по-настоящему укусить рыжешерстного, взял его под локоть:
- Поднимемся ко мне. Я тебе дам другие брюки. Странные существа люди. Даже самые лучшие.
ЛАГГАРЫ
Поэт продал свою машину. Он больше не получал хорошей зарплаты, так как не писал деловых бумаг, а стихи его по-прежнему печатали редко и неохотно.
- Ерунда, - беспечно сказал он жене, - когда-нибудь купим новую. Вот увидишь, я скоро издам большой сборник или крупно выиграю в спортлото. Зато пока мы можем ни в чем себе не отказывать. Давай махнем куда-нибудь подальше? Скажем, на Дальний Восток, а то и за границу...
Они в самом деле уехали далеко-далеко и проездили целых два месяца. Но деньги быстро кончились. Они всегда кончаются быстрее, чем ожидаешь. Поэт, кривясь и дергая нервной шеей, писал кое-что для газет. Еще он писал большую поэму, о которой никому, кроме жены, не рассказывал. От одной мысли вновь поступить на какую-нибудь службу он болезненно морщился.
- Не хочу больше служить, не желаю, чтобы всякий дурак мог мне приказывать только потому, что он называется моим начальником! Разве я не прав? - воинственно спрашивал Поэт.
- Прав, прав, - успокаивала жена.
Большинство других людей думали иначе. Они рассудительно наставляли Поэта:
- У вас светлая голова, прекрасный слог... Говорят, вы талантливы... При слове "талантливы" такие люди с сомнением пожимали плечами. - Почему же вы не хотите работать?
- Я работаю, и достаточно много, если хотите знать, - сердился Поэт. - Я служить не хочу!
Тут разумные люди недоуменно переглядывались и оставляли его в покое. Дома он рассказывал обо всем этом с победоносно- насмешливым видом, довольно искусно передразнивая "этих практичных и благонамеренных людишек". Жена делала вид, что ей тоже весело, а про себя озабоченно думала, что Поэт сильно похудел, издергался и по ночам иногда вскрикивает. И если уж быть честным до конца, то у нее были все основания для беспокойства.
Дело было совсем не в необходимости отказываться от многих вещей, которые раньше они могли себе позволить. Намного хуже оказалось другое: этот человек - Поэт - внутренне надломился. Причин хватало. Очень многие бывшие его сослуживцы, первое время часто приходившие или по крайней мере звонившие по телефону, приходили и звонили все реже. Раньше остальных Поэта забыли те, кто прежде находился у него в подчинении. Кроме одной славной девушки, которой он давным-давно сделал доброе дело, хотя по существующим правилам делать его не полагалось. Только этого оказалось слишком мало... Оставались еще старые испытанные друзья времен далекой юности, но у всех - семьи и работа, отнимавшие много времени и сил. Да и полуторамиллионный город, раскинувшийся на десятки километров по обе стороны реки, с его метрополитеном, длинными расстояниями, выросшими за последние годы жилыми массивами и сотнями тысяч электронных монстров - телевизоров, которые прочнее самых крепких цепей удерживают по вечерам в квартирах-ячейках высотных домов, разъединяя людей вернее и беспощаднее, чем кровная вражда... Этот громадный город делал свое дело.
Отчужденность, думал Поэт, отчужденность... Она страшнее радиации, телесных недугов, экологического кризиса. В ней все зло, и мы перед нею бессильны, беспомощны, словно слепые, глупые котята... Он немного кривил душой. Дело в том, что Поэт привык к искренним или завистливо-почтительным проявлениям явного восхищения перед его остроумием, талантом, легким веселым характером, щедростью и естественным, как смех ребенка, великодушием, перед широтой души и удивляющим окружающих умением делиться с людьми всем, чем он был богат. Упрямо не признаваясь себе в том, что так называемые жизненные неурядицы - неизменный объект его злых насмешек - больно ударяли по самолюбию, Поэт чувствовал себя все более опустошенным и одиноким.
Он несправедливо обидел некоторых из ранее близких людей, намеренно отдалился от других, а рыжеволосого приятеля однажды попросту выгнал из дому вместе с его супругой - и поступил очень дурно, ибо они пришли к нему с самыми добрыми намерениями. Но только начали - предельно тактично и чрезвычайно чутко - наставлять Поэта на истинный путь, как тот встал и изысканно- вежливо подал красивой подруге приятеля ее дорогое пальто.
Главное же - поэма не хотела укладываться в слова, и, привыкший одухотворять предметы и явления, он думал о ней, как о живой, что поэма права: слова рождались скучные, стертые, невыразительные.
Псина по-прежнему жила на Стоянке. Она тосковала по Тому, Кто Понимает. Несколько раз приходила к знакомому подъезду в надежде встретить его и с восторгом и благодарностью ощутить волнующее прикосновение любимой - и любящей, в этом она не сомневалась, - руки. Однажды встреча состоялась. Громадная мудрая собака мгновенно превратилась в нелепого щенка, самозабвенно повизгивающего, прыгающего, скулящего радостно и жалобно. Человек был растроган. Он гладил собаку, тормошил ее, хватал за грозную, неудержимо смеющуюся пасть, теребил крепкие короткие уши.
- Псина ты моя, чертова моя проклятая псина, чтоб тебе провалиться, не забыла меня, дура лохматая, умница моя хорошая, дрянь ты грязная, замечательная моя... - Так он бормотал не слыша себя, и глаза у человека были влажными. Собачья же душа полнилась таким неистовым восторгом, что загляни в нее сейчас кто-нибудь - он бы испугался: вот-вот разорвется ликующее песье сердце.
Замолк человек, опомнился, поник.
- Ну, иди, иди, Псина, - сказал тихо. - Твое дело - ясное, честное, собачье. Не стоит тебе с этим соприкасаться.
И заставил себя войти в лифт и нажать кнопку пятого этажа.
Собака, которую звали Псина, долго стояла у подъезда под холодным осенним дождем. Это была вторая осень после той, когда они встретились. Поздняя уже осень, неудержимо плывущая вместе с нудным непрекращающимся дождем в угрюмую промозглую южную зиму.
Потом собака ушла, нехотя добрела до Стоянки, где блестели отлакированные дождем машины. Неунывающий Пудель кинулся было к ней, приглашая к суматошной забаве. Псина щелкнула устрашающей пастью и, не увернись он в последний момент, наверняка прокусила бы толстую шкуру.
...Лаггар явился где-то на исходе ночи. Не успев проснуться, собака вскочила, в ужасе и ярости зарычала, завыла, заскулила, залаяла... Изнутри в дверь сторожки ударилось что-то тяжелое.
- Чтоб тебе сдохнуть, проклятая! - послышался голос сторожа.
Псина замолчала. Мы, люди, сформулировали бы ее мысли так: "Интересно, как бы ты сам взвыл, если б слышал то, что слышу я..."
И настала для человека, который жил на пятом этаже серого дома-коробки, ночь безжалостного кризиса. Они словно сговорились - неудачи, большие и малые неприятности, подлинные несчастья, настоящие беды - и давящей тяжестью навалились на душу и мозг.
Поэту вспомнилась дочурка, много лет назад умершая на его руках от неизлечимой болезни. Он вновь увидел (давно этого не было!) недоумевающий, полный мольбы и страдания взгляд огромных от боли детских глаз. Они просили, они требовали помощи, они молили и не понимали, почему нельзя, невозможно помочь... Поэт скрипнул зубами, едва не раскрошив их, достал из шкафа бутылку коньяку и выпил первую рюмку, а следом - вторую... Полураздетый сидел на кровати, не замечая январской стужи, которой веяло от окна. Он страстно и терпеливо ждал одурманивающего действия алкоголя. Опьянение не приходило. Хуже того, теперь он думал об отце, умершем внезапно, среди ночи, в другом конце города, и как метался на пустынной улице в поисках случайной машины, как бежал по выщербленным широким ступенькам старого дома, ворвался в комнату - и поразился лицу покойного, строгому, с едва очерченной на губах понимающей усмешкой... Еще три рюмки подряд - все то же бессилие хмеля, та же обнаженная ясность мысли, вереница лиц тех, кого он знал и любил, больше или меньше - неважно, он любил их, а они ушли в небытие. Что ж, уйдет в свое время и он. Все живущие ныне уйдут. Так для чего все?.. Ясность, непереносимая, болезненная, ранящая ясность мысли! Обманчивая ясность, понимал Поэт. Наверное, я заболел. Нет, я устал. Как я устал!..
Он допил бутылку из горлышка, оделся, бесшумно открыл и тщательно запер за собой дверь, пошел вниз по лестнице.
Лаггары бесновались. Они яростно ломились в Стену, грызли ее острыми, загнутыми внутрь зубами - по сотне в каждом ряду. С зубов стекал шипящий яд. Холодно было на Стоянке, однако Псина дрожала не от холода. Фантомы вторгались в ее собачье сознание теперь уже не только в образе страшного ночного человека. Незримую Стену жадно царапали когтистые лапы рыжешерстного, от которого омерзительно пахло нездоровьем... Стена дрогнула, поддаваясь злобному натиску. Псина вскочила, напряженно вслушалась в ночь. Хрупкая морозная тишина над Землей... Медленно успокаиваясь, собака улеглась на свою подстилку у двери, свернулась клубком, прикрыла хвостом влажный холодный нос. Она услышала Зов. Вскочила, вся дрожа, замерла, застыла. Затем мягко спрыгнула на припорошенную снегом землю, нырнула в дыру под забором и уверенно понеслась через ночной пустырь длинными большими прыжками.
Поэт невидяще шел по обледенелому тротуару - без шапки, воротник пальто поднят, руки в карманах. Опьянение так и не пришло. Лишь мысли путались сильнее, и образы, лица, неведомыми путями вернувшиеся из прошлого, жалили беззащитный мозг, и озноб, которого он не ощущал, сотрясал тело мелкой непрерывной дрожью.
Не замечая, он сошел с тротуара и теперь пересекал безлюдную ночную улицу, широкий проспект.
Резанул по ушам гул мотора, человек обернулся, зажмурился от слепящих, чудовищно толстых стрел света, услышал визг тормозов, успел подумать с неуместной отчетливостью и спокойствием: "Откуда эта шальная машина?" отвернулся и приготовился умереть. Что-то сильно толкнуло в спину, бросило лицом на каменно-твердую грудь улицы. "Так быстро?" Тяжесть, сбившая с ног, не отпускала. Все еще скользя по гололеду, он неловко вывернул вверх лицо. Большая черная собака лежала на нем всем своим часто дышащим телом. Человек ощутил ее живое тепло и удивился: "Через пальто?.."
Он лежал в постели, часто трогал толстый бинт на лице и говорил, говорил, изредка замолкая, чтобы отпить глоток почти черного чая. Жена сидела в кресле напротив и молча слушала. В окно смотрело ясное утреннее солнце.
- Ты понимаешь, - говорил Поэт, - какое это чудо - собаки?! Она меня спасла, вот что... Она, моя Псина, не случайно оказалась там - и как раз вовремя. Знаю, ты скажешь, что я фантазер, что у меня температура... Женщина согласно кивнула, а он продолжал все более возбужденно: - Но откуда в нас такая уверенность? Что мы знаем о собаках, вообще о животных?! Может, они медиумы, телепаты? Откуда эта косная убежденность, что условные рефлексы - все?.. Что все на них кончается? А если вообще есть такие формы жизни мыслящей жизни! - о которых мы не подозреваем? - Его лицо пошло красными пятнами. Жена так же молча достала из-под мышки Поэта градусник, взглянула на него, показала мужу.
- Тридцать восемь и девять? - сказал он беспечно. - Ерунда! Ты ведь знаешь, я отлично переношу температуру...
Поэт поставил стакан на стул около кушетки. Рука была неверной, и чай расплескался.
- Ч-черт! - выругался он. - Обжегся. Ну, ерунда...
- У тебя все ерунда. Между тем ты явно болен. Давай вызову врача.
- К дьяволу врачей! Я здоров как никогда. Понимаешь, я выздоровел! - Он дышал тяжело и часто. - Я понял... Или, вернее, начинаю понимать...
- Пожалуйста, выпей это.
Послушно проглотив таблетку (было видно, что он бы и таракана сейчас проглотил, только б не мешали), Поэт горячечно продолжал:
- Мы, материалисты, говорим: бессмертие - это жизнь атомов нашего разложившегося тела, воплотившаяся в другие организмы - в зверей, птиц, растения... Ну да, ну конечно - это еще и наши дела... К примеру, поэма, которую я пишу... Которую я обязательно напишу!
- Конечно, напишешь, - сказала женщина уверенно, а во взгляде ее плескалась растущая тревога. - Но не лучше ли пока заснуть?
- Ни в коем случае! Ты должна понять. А почему только атомы, а не целые молекулы? Атомы - слишком слабое утешение. Если только они, значит, личность погибает бесследно. Но ведь это несправедливо, нелепо!.. Но ведь могут сохраниться целые молекулы? В том числе и клетки - носители наследственности... Как это? "Завтрашнее - пронижется обмолвкой позавчерашней..." - продекламировал он с неожиданной силой. -...При чем тут "обмолвка"? Я хочу сказать, хочу сказать... Мы умрем, ведь все мы живем только на временной Стоянке. Но то хорошее, доброе, умное, красивое, что в нас есть, останется. Оно будет жить в других людях... Или в животных таких, как моя Псина... - У него слипались веки, снотворное действовало быстро. - Вот... И никакой... мистики... Добро и Красота... Они - бессмертны!