113055.fb2
– Особенно на дороге железной – сказал третий боец – каждый день поезда наши под откос пускали. А мы охраняли – страшнее было, чем на передовой. Идешь так по путям, солнышко светит, а в голове одно: вдруг из леса снайпер уже нацелился, сейчас стукнет – и нет тебя!
– На войне так: уж чему быть… – ответил перевязанный – однако про барабанщика я не досказал. Отошел он в елки, по нужде какой, или еще зачем, только барабан свой отчего-то прихватив…
– Барабан-то зачем? – спросил кто-то – можно было и оставить.
– А бог весть – ответил перевязанный – может, оттого что вещь казенная. А может, опасался, что мы шутку какую устроим. Только отошел он – и увидел, как подкрадываются. Схоронился бы, может и не заметили – но ударил он тревогу, всех разбудив. А "лешаки" все ж в открытую драться не любили, больше врасплох. Схватили мальца, и в лес – а что они с пленным нашими делали, не приведи господь: уж лучше сразу, чем им в руки живым… Так мы после все просили, чтобы его не в без вести пропавшие писали, а в павшие геройски. Хоть так – если уж нам теперь прощения у него за все бывшее не получить.
– У нас потому многие "круглыми сиротами" записывались – вставил слово еще один боец – только очень плохо тогда, без писем из дома, чтобы не узнали. Опять же, наоборот – если что геройское совершишь, семье добавочный паек положен. Может и нужен был такой указ, да только не по правде это. На войне всякое бывает: сгорел, завалило, не нашли – тебе уже все равно, а родных-то после за что на торф?
– А ну цыц! – ответил матрос – я в чрезвычайке усвоил: если хоть одного засланного или переметнувшегося пропустить, крови после может быть куда больше, чем если даже десять невиноватых в расход! Жестоко – но нельзя иначе. После победы – может, будет по-другому, все эти презумпции, права, милосердие. Или забыли, сколько заговоров было, разоблаченных? Сколько мятежей контры – в нашем тылу?
– Может и верно, если по уму – согласился перевязанный – а все ж не по-людски так, со своими. Помню, был у нас в роте один такой – так никто с ним даже табаком не делился. Потому как знали – следит он зорко за всеми, и докладывает куда следует. Ты слово скажешь, не подумав – и тебя после так вызовут куда надо, что можешь и не вернуться. К врагам беспощадность – а своих за что?
– Это что ж выходит: ждать, когда контра вред причинит, и только тогда ее к стенке? – насмешливо спросил матрос – или лучше заранее, пока еще не успеет? Я в первую свою чрезвычайку пришел, совсем ничего не зная – так меня сразу, без всяких академий, отправили с ребятами гуся одного брать, из бывших, в заговоре состоял, раскрыли вовремя. С поличным взяли, без всяких сомнений – дело ясное, в расход, прямо во дворе! Квартира господская, обыск – тут же жена, дети. Заметил я, что мальчишка, лет десяти, на нас смотрит, как зверек лютый – и старшему сказал, мимоходом – а мог ведь и забыть! Так старший приказал – мальца тоже! А мне выговор сделал – что едва не прозевал: вырос бы после убежденный враг трудового народа, и что бы успел натворить? Добрыми после будем, когда коммунизм настанет – как у Гонгури: не судить, а лечить – потому как если кому тот порядок не понравится, так он точно сумасшедший! Мы все ж с разбором – только явную контру в расход, а если свой слабину показал, но можно еще его в строй обратно – так на фронт его, чтобы кровью своей доказал и искупил!
– Все ж правильно тебя из чрезвычайки за перегибы вычистили – заметил перевязанный – рядом с тобой быть, что с танком! Свой ли, чужой – все одно задавит, если под гусеницы угодишь. Контру в расход – это, конечно, хорошо. А гансов ты много к небесному фельдмаршалу отправил, флотский? Или – не приходилось?
– Не приходилось! – буркнул матрос – в год, как та война началась, я малолетком был, как этот вот поэт! В подвале родился – там же вырос. К мамке, пьяные приходили – меня, на улицу, в дождь ли, в снег. А после, на деньги те, она мне – хлебушек, теплый еще! Я тоже, как подрос – добывал, что, где и как мог. Сытых и чистых – ненавидел, люто! В день тот, мне семнадцать стукнуло – и мамка мне двугривенный, на кинематограф. Билет уже купил – до сих пор, обидно! А тут этот, с барышней, в костюмчике, одеколоном воняет, тросточкой меня, хлесь! И говорит, со скукой – посторонись, шлюхин сын, дай пройти! Во мне как взорвалось все – ах ты!!! Хорошо засадил тому в рыло – он аж полетел! Мамзеля в крик – и ей в морду! Городовой подбегает – ну, все, думаю, засудят – и ножиком его, в пузо, хороший ножик был, не раз меня так выручал! И деру, через дворы – а сзади крики, свистки! А дальше что – найдут ведь, знают меня, запомнили – сколько прежде в участок водили! К мамке заскочил, проститься, перед тем как в бега – а она и надоумила: лучше сколько-то лет на службе воинской, чем десять на каторге гнить – и чист будешь перед законом, если добровольно завербовался! Я послушал, год себе приписав – и вот.. Через неделю уже – и война! Нашли меня все ж – бумага пришла, да только сказал наш господин капитан второго ранга – пусть шпаки ордером тем подотрутся! А после меня вызвал – и отделал, как бог черепаху, кулаком и сапогом! И обещал после – это пока лишь завтрак тебе, за то что я тебя, шпакам не отдал – коли плохо будешь государю и Отечеству служить, я тебе такой обед с ужином устрою, пожалеешь, что родился! Что делать – стал смирно, зубы выбитые сплюнул – так точно, вашбродь! Ну, отъелся на харче казенном, даже нравится начало – мечтал по молодости, как гансов разобьем, и я к мамке, унтером бравым, с двумя крестами, любому городовому – в рыло! Только узнал я, что есть такой социализм, при котором – кто был никем, тот станет всем! И случай подвернулся, одному товарищу, из Партии нашей, помощь оказать, какую не скажу, потому как секрет. И что-то расхотелось мне за буржуазию кровь проливать – сумел подсуетиться, чтобы в роту обеспечения перевели, при учебном отряде. А товарищ тот меня крепко запомнил – и в Партию рекомендовал. А с господином капитаном второго ранга – самолично я после счеты свел. За зубы выбитые – и за мамку свою: зарезали ее через месяц, как я ушел. Потому, целью жизни своей считаю – истребить буржуазию как класс. Чтобы, когда небесный фельдмаршал призовет, сказать – меня ты достал, гнида, но и сволочь свою, которую я к тебе отправил, обратно на землю даже ты не вернешь! А значит людям – жить чуть легче, если сволочи меньше по земле ходит.
– Однако ж, из чрезвычайки тебя вычистили! – насмешливо заметил перевязанный – значит, не того все ж отправил?
– Я и сейчас убежден, что тех гадов в расход вывел правильно: чего разбираться, когда и так видно, что контра? – зло бросил матрос – только сказала мне партия: классовую ненависть твою ценим, однако иди теперь лучше туда, где никого стрелять не надо – на борьбу с беспризорностью. Сперва я конечно, огорчился – но понял потом, подумав, какое это большое дело: сколько ребятишек война осиротила, и всех их надо учить по-новому жить, в равенстве и счастье. Чтобы в строй наш они скорее встали, что на трудфронт, что в битву.
– Надо – поддержал кто-то из бойцов – у меня вот трое малых дома ждут: без отцовского взгляда да солдатского ремня горько жене придется. Ничего – скоро уже. Письмо пришло – ждут. Голодно, конечно – но все живы.
– А мои молчат – мрачно сказал еще один боец – все писал им, и без ответа.
– Найдутся, дай боже – ответил тот, кто говорил до того – а если нет, вон сколько жен безмужних осталось… И детишек – которых в детдома не успели забрать.
– В детдоме хоть кормят – заметил еще кто-то – моя вот зимой сама сына нашего отвела: думала, уж если помирать с голодухи, так себе одной. Обошлось – хотела в мае обратно взять, так не отдают! Я и написал в ответ – ладно, пока пусть побудет, а как я вернусь, так вместе и пойдем. Ведь не может быть такого закона, чтобы живым отцу и матери сына не отдавать!
– Партия лучше воспитает – сказал матрос – как строить светлое будущее. Как вернусь – пост назначенный приму, с детишками работать. А кто у меня учиться не захочет – того я живо в бараний рог согну!
– Гни, да не сломай! – заметил перевязанный – перегибы, они и есть перегибы.
Горел костер, освещая лица людей, блеск оружия; дальше все тонуло во мраке. К бескрайнему чистому небу с треском летели искры, как маленькие звезды; такие же звезды загорались высоко над головой. Под звездным небом вокруг огня сидели люди на голой земле, и мечтали о прекрасном будущем. Внизу искрилась речка, а за ней небо словно сливалось с землей – горизонт не был виден; тьма обступала со всех сторон, разгоняемая багровыми отблесками пляшущего огня.
– Какая жизнь настанет, как коммунизм придет! – сказал матрос – где не будет мерзавцев, трусов, подлецов и иуд. У каждого спросим: что ты сделал для победы? Лучших – всех в лучшую жизнь возьмем. Мразь всю – сразу в расход. А о прочих, равнодушных и бесполезных, даже рук марать не станем – в рудники Карские, или на торф, для общей пользы, чтобы хоть что-то с них. Мы построим светлые города, как в книге, и жить там будем, как герои Гонгури – а они вымрут все, как когда-то звери динозавры. Не стоят они ни памяти нашей, ни слов!
– Это верно! – заметил кто-то – бабы наши совсем на торфе надорвались: пора им и отдых дать. Мою вот как забрали весной еще – так до сих пор не отпускают.
– Отставить! – сказал матрос – после победы о бабах и цветочках поговорим. Ну-ка, молодой, спой нам, чтобы воодушевило.
Это было время, когда песни сочинялись не в залах консерваторий, а у походных костров; их пели на привалах между боями, в марше или даже в атаке – шагая, пока вражья пуля не вырвет из рядов; песни эти были не о красоте, любви и прочем – а о славных и великих делах, и о еще более великом и прекрасном будущем, ради которого не жаль погибнуть. Гелий взял гитару – как на каждом привале до того. Все повернулись к нему, приготовившись слушать, или даже подпевать.
– Как кому нравится, так и поют! – заметил товарищ Итин – главное, чтобы суть революционная осталась неизменной, ну а что на виду, то как кому удобнее меняй!
– Скоро уж другие песни будут – сказал кто-то из бойцов – как война кончится, и по домам. Это правда, что на Июль-Корани себя не жалели – потому что думали, что в последний раз. А вот поди ж ты – уж скоро осень.
– Не будет больше зимы голодной и холодной – решительно произнес товарищ Итин – говорил я с Вождем перед самой нашей отправкой, и сказать могу – до зимы войну мы закончим. И начнем сразу строить – как в книжке той.
– А что еще Вождь сказал? – тотчас же спросил боец – о революции мировой, о помощи пролетариата? Когда они там нас поддержат, чтобы не все одним тянуть?
– И как с хлебом будет? – спросил другой – сразу хлебосбор отменят? Чтобы по правде – кто больше работал, тот и лучше ел?
– А нас сразу по домам – или еще придержат? Понятно, без армии народной нельзя – но и дома заждались. Закон значит должен быть – кому куда.
Все придвинулись ближе. Горел костер – в далекой, забытой богом степи. А где-то далеко был красный Петроград, где уже строили Дворец Труда и Свободы – такой, как в книге Гонгури. Сто этажей – до самого неба. Залы собраний – где Партия будет решения судьбоносные принимать. Театр – где не пьески слезливые будут показывать, а феерии героические, как революция совершалась. Музей – где не пейзажи будут выставлены, а достижения трудфронта. И конечно, квартиры с госпиталем – для тех, кто ради дела великого здоровья своего не жалели. А на крыше – статуи мраморные, всех борцов за свободу народную, начиная от Спартака. И звезды рубиновые – с электричеством внутри, чтобы небесные звезды затмевали. Дворец, огнями сверкающий, до небес – после грязных трущоб, из прежней жизни.
– Тихо, тихо! – ответил Итин – не все сразу. Говорили мы с Вождем долго, и обо всем. Трудные годы позади остались – но другие дела нас ждут, тоже нелегкие. Но сказать обо всем сейчас никак нельзя, потому что не положено. Не всем подобает знать.
– Мы завсегда за революцию – сказал боец рядом с перевязанным – не выдадим. Неужели и нам – нельзя?
– А вот и не все! – вдруг гаркнул матрос, сторожко всматриваясь в темноту – а ну!
Все расступились, как по команде. На месте, вдруг оказавшемся пустым, стоял тот, кого звали Шкурой. Он был без винтовки и даже мешка, с одной миской в руке.
– Жрать пришел? – спросил матрос – ладно, клади свою порцию, и пошел вон. Последним возьмешь – чтобы людям после тебя в котел не лезть. А посуду общую потом все равно вымоем.
Все поспешно потянулись к общему котлу с кашей. Разговор сразу стих, стучали миски и ложки. Шкура стоял, отвернувшись, и молчал.
– Чего вынюхиваешь? – спросил матрос – ох, попался бы ты мне, когда я в ревтрибунале служил, или в чрезвычайке! Потому как правильно сейчас сказал товарищ комиссар – надо не просто мир новый построить, все эти заводы и города, но и материал человеческий просеять и очистить, как шлак ненужный выгнать из руды. Отличные ребята гибнут, как те сто у моста – как же такие как ты могут живыми оставаться?
Шкура медленно повернулся. Глаз его странно блеснул – будто он плакал. Отчего-то все вдруг разом посмотрели на него. И он сказал:
– Вы пели сейчас – а я там был. Я танк подбил. И последним остался – из ста.
Он смотрел на остальных исподлобья, а все смотрели на него, не зная, что ответить. Сто героев были легендой революции. Легендой – которой все верили. Никто из тех ста – не мог предать.
– Врешь, гад! – сказал матрос.
– Как вернемся, в бумагах проверьте – был ответ – там все записано. Оттого меня и не расстреляли – позволили искупить.
– Ну, ври давай! – разрешил матрос – расскажи, как товарищи все погибли геройски, а ты руки поднял!
– Я танк подбил! – последовал ответ – десять гранат последних осталось, и десятерых нас выбрали, из тех, кто еще не ранен. Я сам вызвался, добровольцем. Все ползли, и под танки, с гранатами вместе, кто сумел – а я прикинул, что и так попаду. Швырнул – и подбил. Я еще на подготовке первый был – хорошо научился гранату метать. Зачем помирать – если можно и танк подбить, и самому живым? Подбил – и вернулся.
– Ты с самого начала расскажи – велел товарищ Итин – а мы послушаем. И решим – можно ли тебе с людьми у костра.
Все раздвинулись еще шире, сели – на бревно, на камень, или просто наземь. Один Шкура остался стоять – на освещенном месте у костра; товарищи смотрели на него из темноты. Миска в руке ему мешала, он положил ее прямо у котла. И заговорил, глядя больше туда, где сидели рядом товарищ Итин с матросом.
– Сто шесть нас было. Рота маршевая, в пополнение нашей Второй Пролетарской дивизии. Все – питерские, с заводов, добровольцы – по мне, чем в цеху загибаться, с голода и работы непосильной, лучше на фронте, геройское что совершить. Провожали нас с оркестром, девчата подарки дарили, всякие там кисеты и варежки. Знамя даже было свое – у роты нашей, как у полка, завкомом врученное.
– Ты по делу давай – сказал матрос – что у моста было, как в плен попал.
– Так я по делу – был ответ – из-за знамени того отчасти и случилось. Шли мы весело и бодро, боялись даже – не успеем: как раз первое наступление наше тогда началось, и белопогонники вроде даже бежали. Путь враги впереди взорвали – так мы с поезда выгрузились, и ждать не стали, к фронту с песнями шли – у костров так же ночуя. Как мы сейчас – не зная, что живыми никто уже из своих нас не увидит.