113414.fb2
Я узнавал свои чувства. Только эти чувства были преувеличены. искажены. Небо казалось огромным глазом, даже не глазом, а зрачком... это вместо жалких плоских экранчиков.
Я не стал разубеждать Степана. Просто спросил:
- А может, тот, кто смотрит, - добрый, а не злой?
- Уж, конечно, не злой, - после некоторого молчания ответил Степан, если бы он был злым, это бы оказалось слишком страшно... Я думаю, что он и добрый, и злой попеременно. Потому что быть все время добрым или все время злым - невозможно: во-первых, скучно, а во-вторых... - Степан расправил одно крыло и несильно махнул им, дескать, сам знаешь; поток воздуха коснулся моей щеки, и это прикосновение было приятно, словно воздух чужой планеты погладил меня - тем отвратительнее показался мне взмах крыла моего сына.
- Нет, - повторил сын, - тот, кто смотрит, не злой и не добрый. Он просто смотрящий, равнодушный и все-видящий. И это самое страшное: когда ты весь как на ладони и кто-то на тебя смотрит. У нас хоть крыша есть, потолки... А здесь...
- Степа, - постарался я успокоить его, - да никто не смотрит... Что ты.
- Не знаю, не знаю, - пробормотал Степа.
Мы вышли к обрывистому берегу реки.
Степа вытянул шею, сглотнул. Река была спокойна.
Степа оттолкнулся и камнем рухнул вниз с кручи.
Потом он распахнул крылья, словно зонтик или парашют, и, вздымая тучи брызг, врезался в воду, прорезал, взбурлил водную гладь.
- Эгей, - крикнул я, - что - затяжной прыжок?
Степан не ответил, видно, не расслышал.
Вода успокаивалась. Степан нырнул, и я увидел его силуэт сквозь толщу воды.
Степан уходил вглубь и долго-долго не показывался на поверхности.
Потом вынырнул и сразу взмыл вверх, будто вытолкнутый из воды какой-то неведомой силой.
Он тяжело опустился рядом со мной.
Он задыхался, топыря крылья, глаза были выпучены, крупные капли катились с его тела на землю.
- Тебе не холодно? - испугался я. - Ты не простудишься?
- Нет... - отдышавшись, ответил Степан, - нет... Оказывается, так просто... вода... держит тело... Все равно...
Я не понял, что он хотел сказать, и не стал переспрашивать...
Мне сделалось его жалко. Так жалко мне его никогда не было. Даже тогда, когда он, маленький, перестал плакать и посмотрел на меня.
...Да, да, мне было жалко его, выпихнутого мной в этот мир, в этот самый мир, против которого он был бессилен... А я... чем я мог ему помочь?.. Ему, отвратительному, уродливому, пусть и сильному, но не умеющему убивать, пусть и говорящему на нашем языке, но не такому, как все, - и настолько не такому, что за эту "нет(ковость", "нетак(вость" его могли убить, и это убийство не было бы удивительно.
И тогда я обнял его. Я с силой тронул его тело теплокровной мыслящей летающей рептилии. И я услышал стук его сердца, гонящего по его жилам мою кровь.
Глава десятая. Кажется, последняя.
Глафира пожаловалась мне на Куродо, дескать, он плохо моет пол во время дежурства.
Я удивился:
- При чем здесь, собственно, я? Ему и скажите.
Глафира прислонилась к стене, согнула ногу и, выставив колено вперед, продолжала беседовать.
Полы ее халата распахнулись, голая полная нога стала видна вся - и меня это ужасно смущало.
Я повторил:
- Глаша, ты ему и скажи. Ко мне-то у тебя претензий нет?
- Ой, что ты! Какие к вам могут быть претензии? Ни к тебе, ни к Кэт, ни к Степке - никаких претензий. Вы просто - образец! Идеальная семья... Степка возвращается из Конторы - и обязательно, обязательно, если мама дежурит, ей помогает...
- Ну и в чем дело? Что я, по-твоему, должен сказать Куродо? Как тебе ни ай-я-яй? Почему ты плохо моешь пол? Так он пошлет меня подальше - и будет прав...
- Нет, что ты!.. Он тебя послушает. Он с таким уважением к тебе относится... Потом вы ведь еще в карантина?
- Да, но это еще ни о чем не говорит... Я, конечно, побеседую, раз ты просишь, но заранее предупреждаю - без толку. Он еще и обидеться на меня может...
Куродо, впрочем, не обиделся, хотя очень удивился.
Когда я вошел к Куродо, он сидел на диване и возился с чешуей спецдракона. Им с де Кюртисом повезло: приволокли целых четыре тушки, и в лаборатории Куродо выпросил себе обрывки чешуи.
Укалываясь, Куродо сшивал обрывки.
Чешуя переливалась золотом.
- Ты же плохо сошьешь, - сказал я, - отдал бы Кэт или Глафире. У Глафиры машинка есть. Вмиг бы тебе прострочила - взык - и все.
- Много ты понимаешь, - вздохнул Куродо и пососал уколотый палец, взык - и все... Ну, и получится, как у всех... А я хламиду-монаду сошью такую! - все закачаются. Сразу станет видно - мой спецдракон... Квартира поедет по увольнительной на Южное побережье. Я эту штуку надену... - Куродо потряс переливающейся чешуей, каждая круглая пластинка которой была размером с древнюю монету, - знаешь, как Георгий Глафиру сюда привез? На танцульки пришел в этакой хламиде...
- Он теперь, наверное, и сам не рад, - усмехнулся я, - во всяком случае, я у него чешую не видел. Даже на стенку он ее не повесил.
- Боится, - объяснил Куродо, принимаясь за шитье, - боится, что к коже прирастет и под кожу проникнет. Это только ты у нас такой везучий: мазнуло хвостом, когтем цапнуло, чуууть отметило и дальше поехало...
- А ты не боишься, что прирастет?
- Боюсь, конечно, - ответил Куродо, не поднимая головы, - всякий провинившийся боится... Как посмотришь на твоего...
Куродо прикусил язык и виновато поглядел на меня. Тогда-то я и решил, что самое время выполнить просьбу Глафиры.
- Куродо, - сказал я, - ты хрен чего. Меня Глафира к тебе послала. Поговори, мол, с боевым товарищем, с другом по карантину.
- Да, да, - всполошился Куродо, - а что? что такое?