11358.fb2
В. И. Шенрок со слов родственников гр. А. М. Виельгорской. Материалы, IV, 739-740.
Мне казалось необходимым написать вам хоть часть моей исповеди... Нужна ли вам, точно, моя исповедь? Вы взглянете, может быть, холодно на то, что лежит у самого сердца моего, или с иной точки, и тогда может все показаться в другом виде, и, что писано было затем, чтобы объяснить дело, может только потемнить его. Скажу вам из этой исповеди одно только то, что я много выстрадался с тех пор, как расстался с вами в Петербурге. Изныл всей душой, и состояние мое так было тяжело, так тяжело, как я не умею вам сказать. Оно было еще тяжелее от того, что мне некому было его объяснить, не у кого было испросить совета или участия. Ближайшему другу я не мог его поверить, потому что сюда замешались отношения к вашему семейству; все же, что относится до вашего дома, для {469} меня святыня. Грех вам, если вы станете продолжать сердиться на меня за то, что я окружил вас мутными облаками недоразумений. Тут было что-то чудное, и как оно случилось, я до сих пор не умею вам объяснить. Думаю, что все случилось от того, что мы еще не довольно друг друга узнали и на многое очень важное взглянули легко, по крайней мере, гораздо легче, чем следовало. Вы бы все меня лучше узнали, если б случилось нам прожить подольше где-нибудь не праздно, но за делом... Тогда бы и мне, и вам оказалось видно, чем я должен быть относительно вас. Чем-нибудь да должен же я быть относительно вас. Бог недаром сталкивает так чудно людей. Может быть, я должен быть не что другое в отношении вас, как верный пес, обязанный беречь в каком-нибудь углу имущество господина своего. Не сердитесь же. Все же отношения наши не таковы, чтобы глядеть на меня, как на чужого человека.
Гоголь - гр. А. М. Виельгорской. Письмо без даты. Шенрок предположительно относит его к 1850 г., когда отношения Гоголя с Виельгорскими кончились и дальнейшая переписка прекратилась. Письма, IV, 309.
В высшем круге тогдашнего московского общества выдавалось семейство Васильчиковых, сколько лучшим тоном, столько же патриархальною строгостью семейных начал и порядков, глубокою религиозностью, а вместе значительной образованностью, которая открывала ласковый прием всем видным ученым, литераторам и художникам. Здесь можно было встретить и Хомякова в полурусском платье и поношенном коричневом сюртучке оригинального покроя, и К. С. Аксакова в его неприхотливом наряде, и Гоголя с нависшими прядями волос, в яхонтном бархатном жилете, забрызганного снизу до колен грязью от калош, и благообразного Шевырева с изящным Грановским...
П. А. Бессонов. Кн. В. А. Черкасский. Воспоминания. Рус. Арх., 1878, II, 210.
В 1850 году я видал Гоголя чаще всего у Шевырева. Говорили, что он пишет второй том "Мертвых душ", но никому не читает, или уж крайне избранным. Вообще в это время, в этот последний период жизни Гоголя в России, очень редко можно было услышать его чтение. Как он был избалован тогда относительно этого и как раздражителен, достаточно покажет следующий случай. Одно весьма близкое к Гоголю семейство, старые, многолетние друзья, упросили его прочесть что-то из "второго тома". Приняты были все известные меры, чтобы не произошло какой помехи. Отпит заранее чай, удалена прислуга, которой приказано более без зова не входить; забыли только упредить няньку, чтобы она не являлась в обычный час с детьми прощаться. Едва Гоголь уселся и водворилась вожделенная тишина,- дверь скрипнула и нянька с вереницею ребят, не примечая никаких знаков и маханий, пошла от отца к матери, от матери к дядюшке, от дядюшки к тетушке... Гоголь смотрел-смотрел на эту патриархальную процедуру вечернего прощания детей с родителями, сложил тетрадь, взял шляпу и уехал. Так рассказывали.
В эту эпоху слыхал Гоголя читающим чаще других Шевырев, чуть ли не самый ближайший к нему из всех московских литераторов. Он заве-{470}дывал обыкновенно продажею сочинений Гоголя. У него же хранились и деньги Гоголя; между прочим, был вверен какой-то особый капитал, из которого Шевырев мог по своему усмотрению помогать бедным студентам, не говоря никому, чьи это деньги. Я узнал об этом от Шевырева только по смерти Гоголя. Наконец, Шевырев исправлял, при издании сочинений Гоголя, даже самый слог своего приятеля, как известно, не особенно заботившегося о грамматике. Однако, исправив, должен был все-таки показать Гоголю, что и как исправил, разумеется, если автор был в Москве. При этом случалось, что Гоголь скажет: "Нет, уж оставь по-прежнему!" Красота и сила выражения иного живого оборота для него всегда стояли выше всякой грамматики.
Жил в то время Гоголь крайне тихо и уединенно у графа Толстого (что после был обер-прокурором) в доме Талызина, на Никитском бульваре, занимая переднюю часть нижнего этажа, окнами на улицу; тогда как сам Толстой занимал весь верх. Здесь за Гоголем ухаживали, как за ребенком, предоставив ему полную свободу во всем. Он не заботился ровно ни о чем. Обед, завтрак, чай, ужин подавались там, где он прикажет, Белье его мылось и укладывалось в комоды невидимыми духами, если только не надевалось на него тоже невидимыми духами. Кроме многочисленной прислуги дома служил ему, в его комнатах, собственный его человек, из Малороссии, именем Семен, парень очень молодой, смиренный и чрезвычайно преданный своему барину. Тишина во флигеле была необыкновенная. Гоголь либо ходил по комнате, из угла в угол, либо сидел и писал, катая шарики из белого хлеба, про которые говорил друзьям, что они помогают разрешению самых сложных и трудных задач. Один друг собрал этих шариков целые вороха и хранит благоговейно... Когда писание утомляло или надоедало. Гоголь поднимался наверх, к хозяину, не то - надевал шубу, а летом испанский плащ, без рукавов, и отправлялся пешком по Никитскому бульвару, большею частью налево из ворот. Мне было весьма легко делать эти наблюдения, потому что я жил тогда как раз напротив, в здании Коммерческого банка.
Писал он в то время очень вяло. Машина портилась с каждым днем больше и больше. Гоголь становился все мрачнее и мрачнее...
В припадке литературной откровенности, кажется у Шевырева, Гоголь рассказал при мне, как он обыкновенно пишет, какой способ писать считает лучшим.
"Сначала нужно набросать все, как придется, хотя бы плохо, водянисто, но решительно все, и забыть об этой тетради. Потом через месяц, через два, иногда и более (это скажется само собою) достать написанное и перечитать: вы увидите, что многое не так, много лишнего, а кое-чего недостает. Сделайте поправки и заметки на полях - и снова забросьте тетрадь. При новом пересмотре ее новые заметки на полях, и где не хватит места - взять отдельный клочок и приклеить сбоку. Когда все будет таким образом исписано, возьмите и перепишите тетрадь собственноручно. Тут сами собой явятся новые озарения, урезы, добавки, очищения слога. Между прежних вскочат слова, которые необходимо там должны быть, но которые почему-то никак не являются сразу. И опять положите тетрадку. Путешествуйте, развлекайтесь, не делайте ничего или хоть пишите другое. Придет час,- вспомнится заброшенная тетрадь; возьмите, перечитайте, поправьте {471} тем же способом, и, когда снова она будет измарана, перепишите ее собственноручно. Вы заметите при этом, что вместе с крепчанием слога, с отделкой, очисткой фраз как бы крепчает и ваша рука: буквы ставятся тверже и решительнее. Так надо делать, по-моему, восемь раз. Для иного, может быть, нужно меньше, а для иного и еще больше. Я делаю восемь раз. Только после восьмой переписки, непременно собственной рукою, труд является вполне художнически законченным, достигает перла создания. Дальнейшие поправки и пересматриванье, пожалуй, испортят дело; что называется у живописцев: зарисуешься. Конечно, следовать постоянно таким правилам нельзя, трудно. Я говорю об идеале. Иное пустишь и скорее. Человек все-таки человек, а не машина".
Писал Гоголь довольно красиво и разборчиво, большею частью на белой почтовой бумаге большого формата. Такими бывали, по крайней мере, последние, доведенные до полной отделки его рукописи.
Однажды, кажется у Шевырева, кто-то из гостей,- несмотря на принятую всеми знавшими Гоголя систему не спрашивать его ни о чем, особенно о литературных работах и предприятиях,- не удержался и заметил ему, что это он смолк: ни строки, вот уже сколько месяцев сряду! Ожидали простого молчания, каким отделывался Гоголь от подобных вопросов, или ничего не значащего ответа. Гоголь грустно улыбнулся и сказал: "Да, как странно устроен человек: дай ему все, чего он хочет, для полного удобства жизни и занятий, тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет работа".
Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 127, 124, 122.
С нового года напали на меня разного рода недуги. Все болею и болею: климат допекает. Куда убежать от него, еще не знаю; пока не решился ни на что. Болезни приостановили мои занятия с "Мертвыми душами", которые пошли было хорошо. Может быть,- болезнь, а может быть, и то, что, как поглядишь, какие глупые настают читатели, какие бестолковые ценители, какое отсутствие вкуса...- просто не подымаются руки. Странное дело, хоть и знаешь, что труд твой не для какой-нибудь переходной современной минуты, а все-таки современное неустройство отнимает для него спокойствие.
Гоголь - Н. Я. Прокоповичу, 29 марта 1850 г., из Москвы. Письма, IV, 311.
Никогда еще не чувствовал так бессилия своего и немощи. Так много есть, о чем сказать, а примешься за перо,- не подымается. Жду, как манны, орошающего освежения свыше. Видит бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит к прославлению его святого имени. Хотелось бы живо, в живых примерах, показать темной моей братии, живущей в тире и играющей жизнью, как игрушкою, что жизнь не шутка. И все, кажется, обдумано и готово, но перо не подымается. Нужной свежести для работы нет, и (не скрою перед вами) это бывает предметом тайных страданий, чем-то вроде креста. Впрочем, может быть, все это происходит от изнуренья телесного. Силы физические мои ослабели. Я всю зиму был болен. Не уживается с нашим холодным климатом мой холоднокровный, {472} несогревающийся темперамент. Ему нужен юг. Думаю опять, с богом, пуститься в дорогу, в странствие, на Восток, под благодатнейший климат, навеваемый окрестностями святых мест. Дорога всегда действовала на меня освежительно - и на тело, и на дух.
Гоголь - о. Матвею, в 1850 г. Письма, IV, 313.
Дела моей матери и сестер от неурожаев и голодов пришли в такое расстройство, и они сами очутились в такой крайности, что я принужден собрать все, какое у меня еще осталось имущество, и спешить сам к ним на помощь. Потрудись взять из ломбарда последний оставшийся мой билет на 1168 руб. серебром со всеми накопившимися в это время (трех, кажется, лет) процентами и перешли их к Шевыреву.
Гоголь - П. А. Плетневу, в конце апр. 1850 г. Пометка Плетнева: "Получено 30 апр. 1850 г.; отв. 2 мая 1850. При сем послано 1309 р. сер." Письма, IV, 314.
Раз, в день именин Гоголя, которые справлял он, в бытность свою в Москве, постоянно у Погодина в саду, ехали мы с Островским откуда-то вместе на дрожках и встретили Гоголя, направлявшегося к Девичьему Полю. Он соскочил со своих дрожек и пригласил нас к себе на именины; мы тут же и повернули за ним. Обед, можно сказать, в исторической аллее, где я видел потом много памятных для меня других обедов с литературным значением, прошел самым обыкновенным образом. Гоголь был ни весел, ни скучен. Говорил и хохотал более всех Хомяков. Были: молодые Аксаковы, Кошелев, Шевырев, Максимович...
Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 122.
Гоголь пришел ко мне утром и был очень встревожен. "Что с вами, Николай Васильевич?" - "Надежда Николаевна Шереметева умерла. Вы знаете, как мы с ней жили душа в душу. Последние два года на нее нашло искушение: она боялась смерти. Сегодня она приехала, как всегда, на своих дрожках и спросила, дома ли я. Поехала куда-то, опять заехала, не нашла меня и сказала людям: "Скажите Николаю Васильевичу, что я приехала с ним проститься",- поехала домой и душу отдала богу, который отвратил перед смертью страданья. Ее Смерть оставляет большой пробел в моей жизни. (Шереметева умерла 11 мая 1850 г.)
А. О. Смирнова. Воспоминания о Гоголе. Автобиография, 298.
12 мая 1850 года.- Вечером в часов девять отправился я к Н. В. Гоголю, в квартиру графа Толстого, на Никитском бульваре, в доме Талызиной. У крыльца стояли чьи-то дрожки. На вопрос мой: "Дома ли Гоголь?" - лакей отвечал, запинаясь: "Дома, но наверху, у графа".- "Потрудись сказать ему обо мне".- Через минуту он воротился, прося зайти в жилье Гоголя, внизу, в первом этаже, направо, две комнаты. Первая вся устлана зеленым ковром, с двумя диванами по двум стенам (первый от дверей налево, а второй за ним, по другой стене); прямо печка с топкой, заставленной богатой гардинкой зеленой тафты (или материи) в рамке; {473} рядом дверь у самого угла к наружной стене, ведущая в другую комнату, кажется, спальню, судя по ширмам в ней, на левой руке; в комнате, служащей приемной, сейчас описанной, от наружной стены поставлен стол, покрытый зеленым сукном, поперек входа к следующей комнате (спальне), а перед первым диваном тоже такой же стол. На обоих столах несколько книг кучками одна на другой: тома два "Христианского Чтения", "Начертание церковной библейской истории", "Быт русского народа", экземпляра два греко-латинского словаря, словарь церковно-русского языка, Библия в большую четверку московской новой печати, подле нее молитвослов киевской печати, первой четверти прошлого века; на втором столе (от внешней стены), между прочим, сочинения Батюшкова в издании Смирдина "русских авторов", только что вышедшее, и пр.
Минут через пять пришел Гоголь, извиняясь, что замешкался. "Я сидел с одним старым знакомым,- сказал он,- недавно приехавшим, с которым давно уже не виделся".- "Я вас не задержу своим посещением?" - "О нет, мы посидим, сколько угодно вам. Чем же вас потчевать? Чаем?" - "Его я не пью никогда. Пожалуйста, не беспокойтесь нимало: я не пью ничего, кроме воды".- "А, так позвольте же угостить вас водицей содовой". Тотчас лакей принес бутылку, которую и опорожнил в небольшой стакан. "Несколько раз собирался я к вам, но все что-нибудь удерживало. Сегодня, наконец, улучил досуг и завернул к вам, полагая, что если и не застану вас, то оставлю вам билетец, чтобы знали вы, что я был-таки в вашей обители". "Да,- подхватил он,- чтобы знали, что я был у вас". Сегодня слуга мой говорит мне, что ко мне, около обеденной поры, какая-то старушка заходила и три раза просила передать мне, что вот она у меня была; а теперь я слышу, что она уже покойница. "Да скажи же Николаю Васильевичу, пожалуйста, скажи, что была у него: была нарочно повидаться с ним". Вероятно, бедненькая, уставши от ходьбы, изнемогла под бременем лет, воротившись в свою светелку, кажется, на третьем этаже".
Разговаривая далее, речь коснулась литературы русской, а тут и того обстоятельства, которое препятствует на Москве иметь свой журнал. "Хорошо бы вам взяться за журнал; вы и опытны в этом деле, да и имеете богатый запас от "Чтений" * - книжек на 11-12 вперед... Для большего успеха отечественного нужно, чтобы в журнале было как можно больше своего, особенно материалов для истории, древностей и т. п., как в ваших "Чтениях". Еще больше. Это были бы те же "Чтения", только с прибавкой одного отделка, именно "Изящная словесность", который можно было бы поставить спереди или сзади и в котором помещалось одно лишь замечательное, особенно по части иностранной литературы (за неимением современного и старое шло бы). И притом так, чтобы избегать как можно немецкого педантства в подразделениях. Чем объемистее какой отдел, тем свободнее издатель, избавленный от кропотливых забот отыскивать статьи для наполнения клеток своего журнала, из коих многие никогда бы без того не были напечатаны".- "Разумеется". {474}
Перед отводом спросил я, где он хочет провести лето. "Мне хотелось бы пробраться в Малороссию свою, потом на осень воротиться к вам, зиму провести где-либо потеплее, а на весну снова к вам".- "Что же, вам худо у нас этой зимой?" - "И очень. Я зяб страшно, хотя первый год чувствовал себя очень хорошо".- "По мне, если не хотите выезжать за границу, лучше всего в Крыму".- "Правда, и я собираюсь попытаться это сделать в следующую зиму... За границу мне бы не хотелось, тем более, что там нет уже тех людей, к которым я привык: все они разбежались".- "Но если придется вам непременно ехать туда, разумеется, снова в Рим?" - "Нет, там в последнее время было для меня уже холодновато, скорее всего в Неаполь; в нем проводил бы я зиму, а на лето по-прежнему убирался бы куда-нибудь на север, на воды или к морю. Купанье морское мне очень хорошо".
Прощаясь, он спросил меня, буду ли я на варениках. "Если что-либо не помешает". Под варениками разумеется обед у С. Т. Аксакова по воскресеньям, где непременным блюдом были всегда вареники для трех хохлов: Гоголя, М. А. Максимовича и меня, а после обеда, спустя час-другой, песни малороссийские под фортепиано, распеваемые второю дочерью хозяина, Надеждою Сергеевною, голос которой очень мелодический. Обыкновенно при этом Максимович подпевал. Песни пелись по "Голосам малороссийских песен", изданных Максимовичем, и кой-каким другим сборникам, принесенным мною.
Почти выходя, Гоголь сказал, что ныне как-то разучиваются читать; что редко можно найти человека, который бы не боялся толстых томов какого-нибудь дельного сочинения; больше всего теперь развелось у нас щелкоперов,- слово, кажется, любимое им и часто употребляемое в подобных случаях.
О. М. Бодянский. Дневник. Рус. Стар., 1888, ноябрь, 406-409.
До отъезда своего в Малороссию Гоголь прочел нам третью и четвертую главы.
С. Т. Аксаков. Записки. П. Кулиш, II, 230,
Гоголь чувствовал, что суровая северная зима действует вредно на его здоровье, но в его планы не входили уже поездки за границу, и потому он избрал своим зимовьем Одессу, откуда намеревался проехать в Грецию или Константинополь. Для этого он начал заниматься новогреческим языком, по молитвеннику, который во время переезда в Малороссию составлял единственное его чтение. Он читал его по утрам вместо молитвы, стараясь, однако ж, делать это тайком от своего спутника.
Спутником его был М. А. Максимович, с которым он договорил заезжего из Василькова (Киевской губернии) еврея, с известною будкою на колесах, называющеюся брикою или шарабаном. В нее предполагалось положить вещи, а сами путешественники намеревались сесть в рессорную бричку, принадлежавшую Максимовичу. Но еврей, подрядившийся везти Гоголя, надул его самым плутовским образом. Ему нужно было только остаться под этим предлогом в Москве до получения паспорта, а потом он начисто отперся от своего словесного обязательства. Гоголь был в страшной {475} досаде, но делать было нечего. И вот путешественники приискивают себе другого "долгого" извозчика, уже из православных; тот закладывает в свою громадную телегу тройку коренастых, но тупых на ногу лошадей; укладываются в нее пожитки обоих литераторов; впрягается такая же тройка в бричку Максимовича.
М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя. II, 230.
Мы с Максимовичем заедем к вам по дороге, то есть перед самым отъездом, часу во втором, стало быть, во время вашего завтрака, чтобы и самим у вас чего-нибудь перехватить: одного блюда, не больше, или котлет, или, пожалуй, вареников, и запить бульонцем.
Гоголь - С. Т. Аксакову, 13 июня 1850 г. Письма, IV. 327.
В пятом часу пополудни (13 июня) путники выехали из дому Аксаковых, у которых они на прощанье обедали. Первую ночь провели в Подольске, где в то же время ночевали Хомяковы, с которыми Гоголь и его спутник провели вечер в дружеской беседе. На 15 июня ночевали в Малом Ярославце; утром служили в тамошнем монастыре молебен; напились у игумена чаю и получили от него по образу св. Николая. На 16-е число ночевали в Калуге, и 16-го обедали у А. О. Смирновой.
М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 231.
Путешествие на долгих было для Гоголя уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии. Ему хотелось совершить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков. Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей; во-вторых, для того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем его разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел написать его так, "чтоб была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился" 27 . Обо всем этом говорил Гоголь у А. О. Смирновой, в присутствия гр. А. К. Толстого (известного поэта), который был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более. Он нашел в Гоголе большую перемену. Прежде Гоголь в беседе с близкими знакомыми выражал много добродушия и охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения; теперь он был очень скуп на слова, и все, что ни говорил, говорил, как человек, у которого неотступно пребывала в голове мысль, что "с словом надобно обращаться честно", или который исполнен сам к себе глубокого почтения. В тоне его речи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он говорил своим собеседникам: "Слушайте, не пророните ни одного слова". Тем не менее беседа его была исполнена души и эстетического чувства. Он попотчевал графа двумя малороссийскими колыбельными песнями, которым и восхищался как редкими самородными перлами: 1) "Ой, спы, {476} дытя, без сповыття" и т. д., 2) "Ой, ходыть сон по улоньци" и т. д. Вслед за тем Гоголь попотчевал графа лакомством другого сорта: он продекламировал с свойственным ему искусством великорусскую песню, выражая голосом и мимикою патриархальную величавость русского характера, которою исполнена эта песня: "Пантелей государь ходит по двору, Кузьмич гуляет по широкому" и т. д.
Гр. А. К.. Толстой по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 232.
Не удовлетворившись своим путешествием в Иерусалим, Гоголь собирался предпринять со временем другое путешествие туда. Н. Н. Сорен, урожд. Смирнова, дочь Александры Осиповны, припоминает, что он часто говорил уже в 1850 году о новой поездке в Иерусалим, причем она, тогда еще маленькая девочка, спросила его: "А меня возьмете в Иерусалим?" Гоголь ответил задумчиво: "Я не скоро поеду; мне нужно прежде кончить дело".
В. И. Шенрок. Материалы, IV, 694.
По дороге Гоголь любил заезжать в монастыри и молиться в них богу. Особенно понравилась ему Оптина пустынь, на реке Жиздре, за Калугою 28. Гоголь, приближаясь к ней, прошел с своим спутником до самой обители, версты две, пешком. На дороге встретили они девочку с мисочкой земляники и хотели купить у нее землянику; но девочка, видя, что они люди дорожные, не захотела взять от них денег и отдала им свои ягоды даром, отговариваясь тем, что "как можно брать с странних людей деньги?" - "Пустынь эта распространяет благочестие в народе,- заметил Гоголь, умиленный этим, конечно, редким явлением.- И я не раз замечал подобное влияние таких обителей".
М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 235.
Я заезжал на дороге в Оптинскую пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует все небесное. Я не расспрашивал, кто из них как живет: их лица сказывали сами все. Самые служки меня поразили светлой ласковостью ангелов, лучезарной простотой обхождения; самые работники в монастыре, самые крестьяне и жители окрестностей. За несколько верст, подъезжая к обители, уже слышишь ее благоухание: все становится приветливее, поклоны ниже и участия к человеку больше.
Гоголь - гр. А. П. Толстому, 10 июля 1850 г. Письма, IV, 332.
Ради самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится. Путь мой труден; дело мое такого рода, что без ежеминутной, ежечасной и без явной помощи божией не может двинуться мое перо, и силы мои не только ничтожны, но их нет без освежения свыше. Говорю вам об {477} этом неложно. Покажите эту записку мою отцу игумену и умолите его вознести свою мольбу обо мне, грешном, чтобы удостоил бог меня, недостойного, поведать славу имени его. Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу, и на всяком месте своего странствования быть в Оптиной пустыни.