11377.fb2
— Запели тут девки «Как родная меня мать провожала», и Андрей подошел от телег. Трезвый совсем. Он и так-то не шибко большой любитель был выпивать, по праздникам если, а сейчас, на проводах, совсем не стал. Перецеловал ребятишек, с Сеньки начиная, поднял голову:
— Ну, мать, давай с тобой. Пора уже. Прощай пока...
— А вот тронулись телеги, и пошли за ними следом все — за деревню проводить. И Щербаковы пошли. Остановились за крайней избой на минуту какую-то напоследок, а и не надо бы этого делать, выходить сюда. Попрощаться возле конторы, и все. Шли когда, держались еще бабы, а как остановились телеги — навзрыд. Похороны, и только. Кобзев побежал к передней телеге, торопится, а сам рукой машет:
— Пошел!
— Тронулись. Телеги уходят, а бабы за ними следом, телеги уходят, а бабы за ними. А куда идти, не пойдешь до сельсовета самого. Отставать стали, одна, другая. А телеги все дальше, дальше. Некоторые мужики сели на подводы, а много еще шло за последней. И Андрей с ними. Высокий, хорошо видно его. Отойдет в сторону, обернется и рукой махнет. И все дальше, дальше, а потом и совсем скрылись за кусты, на повороте дорожном. Будто из сна нездорового пришло это все к Евдокии: как простилась, как вели ее бабы домой, как пролежала она остаток дня лицом в подушку. Звон тяжелый в голове. Глухой. Боль в сердце. Боль во всем теле...
Что ж, как бы там ни было, а жить надо. Встала утром да и пошла на работу, как ходила до сего дня. Идет улицей — ох, опустела деревня без мужиков! Бабы да ребятишки. Старики еще. И молчалив каждый стал, идет — глаза в землю — думу свою думает. И Кобзев будто другой. Он и раньше-то не улыбнется, не засмеется лишний раз, а тут совсем насупленный. На работу посылает — командует будто. А работы с тех дней втрое прибавилось, стали ее меж баб распределять. Работа крестьянская, известно, на земле всю жизнь. Ничего нового. Паши, сажай, убирай...
При жизни единоличной, помнит Евдокия, каждый свой надел лошадьми пахал, а как колхоз образовали, трактора прислали. Трактора газогенераторные, на древесных чурочках работали. Так они и в войну остались, трактора эти. Трактористов позабирали, Кобзев тут же на курсы — курсы при МТС организовали — девок послал учиться. Проучились они нужное время и по сей день на тракторах работают. Польза от них большая, от тракторов, с конем не сравнишь, но и канители много — одних чурочек не напасешься. Он, трактор, окромя девок, еще возле себя с десяток человек обслуги держал. Еще до пахоты далеко, а уж баб день за днем посылают в лес, кряж березовый заготавливать. Да и не всякую березу валить можно, суковатая не пойдет, ровную выбирают, долгую, с сучками мелкими. Вот как. Неделю-другую заготавливают бабы — чурочек много требуется, пахота, потом посевная. Заготовили, вывозят на нескольких подводах. Вывезли, кряж за кряжем на козлы и в пять-шесть пил пилить кряжи те на коляски, шириной пальца в четыре, не больше. Распилили, каждую коляску расколоть нужно на мелкие чурочки-бакулки. Чурочки потом сушат долго в специальных печах-сушилках, сухари березовые насыпают в мешки, и только началась пахота, две, а то и три подводы возят их с утра до ночи к тракторам. Засыпал в топку полмешка чурочек тракторист, проехал туда-сюда по борозде, опять засыпай. Позже еще два трактора пригнали в колхоз, трактора-колесники, задние колеса большие с шипами частыми, тем чурочки не нужны, на горючем работали. За тракторами девок посылали аж на железную дорогу — перегонять. Перегон тот практикой стал для девчонок, рулить научились.
А сеяли большей частью вручную. На тракторах — девки, слез больше, чем работы. То завести не может, то поломка случилась — не найдет, в МТС надо посылать за механиком. А МТС за тридцать километров! Поломка выявилась, запчастей нужных не оказалось, стоит трактор.
Или горючее вовремя не подвезли. За горючим в МТС на быках ездили, бочками возили. Пока суд да дело, старики сеяли потихоньку вручную. Соберет Кобзев дедов, кто и силе еще помогать, навесит себе каждый на полотенце через плечо лукошко, насыплет в него семян, и пошли — один за другим — по полосе. Что рожь, что леи, ровно сеяли и успевали к сроку почти.
Всякую работу перевидела, переделала своими руками Евдокия. Кроме основной, на свинарнике, и за плугом ходила она во время пахоты, и боронила на быках полосы те вспаханные, засевала их потом, шагая в ряду стариков, серпом жала посевы созревшие, снопы вязала, бросала в уборочную — ребятишки на подводах подвозили — снопы в зев молотилки, солому скирдовала, и сено косила, и копнила его, и в стога метала каждое лето. И всякую другую работу, куда б ни посылали, делала. Бок о бок работали с ней бабы, те — само собой; старики, что до войны еще на печи лежали, девки молодые, которым намечено было рожать, под навильником гнулись, ребятишки, от школы оторванные, подростки, ставшие мужиками враз.
За работой — рожь ли жала, солому ли скирдовать начнет — часто вспоминала Евдокия слова матери. Давно еще мать покойная говорила ей: «Дуська, случится, тоска навалится на тебя, ты не давайся ей, найди заделье какое, стирку затей или еще что, голова и прояснится. Думай о другом. Я вот всю жизнь свою этак...» За четыре года войны, да и сейчас вот, чего-чего, а заделья хватало! Столько работы, тосковать некогда! Но все одно: как вспомнит мать, так и слова эти ее...
На работу начнут баб назначать, Евдокию на самую трудную, куда мужика надо б. Ты, дескать, здоровее остальных. Может, и была она здоровее товарок своих — до войны только. Не спорила, шла, куда посылали. И если бралась работать, только обед и был отдыхом. Бабы серчали часто, и, к примеру, возле молотилки снопы подавать никто не хотел становиться с ней в паре. Замотает, дыхнуть не даст.
Или косить станут, бабы один прокос кончают, она — второй. Ругались бабы всяко.
— Да ты что, Евдокия, двужильная, что ли, конь и тот устает. Ее, работу, не переделаешь всю, хоть захлестнись. Куда вот гонишь? Или заплатят больше нашего?
— Молчит, молчит Евдокия, а потом и скажет в сердцах:
— А и садиться станем через каждый час, толку большего не будет. Никуда не уйти нам от работы. Мы ж ее делать станем —- не сегодня, так завтра. Никто не освободит нас, не заменит. В этом сейчас и спасение все наше, в работе. Сегодня трудно, завтра легче уже...
— Никогда не отказывалась от работы Евдокия, не жаловалась, что тяжело ей. Один раз всего не выдержала. Весной сорок третьего года - только-только Поленьку похоронили, и сама ослабела больше некуда — послали ее пахать. А как пахали?.. Тракторных плугов не хватало. За трактор-колесник прицепили три конных плуга, поставили за каждым бабу, Евдокия — за последним. Целый день, согнувшись, держась за ручки, ходи по борозде, правь лемех ровно. Трактор не копь, быстро идет, разве успеешь? Один раз упала Евдокия — хорошо, что последней шла, а то бы под плуг угодила. А Глухов уже тут как тут. И, слов не говоря, сверху:
— Ты что... твою мать, трактор из-за тебя простаивать будет? С утра одну полоску тянете? По пятам за вами ходить? А трудодни небось спрашиваете...
— Поднялась Евдокия, сжав испачканные сырой землей руки, пошла на Глухова, ничего уже не видя перед собой. При силе давней просто сшибла бы она его кулаком, а сейчас не осмелилась. Сказала только:
— Тебя бы, падлу этакую, за плуг хоть на денек привязать. Погоди, вот мужики вернутся, вычтут с тебя... — И затряслась вся. Думала, пожалуется уполномоченному, в контору потянут, как Верку Гурьеву. Нет, обошлось.
— В прошлую осень жали они серпами рожь на полосах, где трактору несподручно было крутиться с комбайном. День жаркий, согнуты постоянно бабы, распрямишь спину — круги желтые перед глазами, и аж зашатает всю. Куст за краем полосы таловый тенистый, собрались под ним вздохнуть, десяти минут не прошло — вот он, Глухов! В согре, видно, сидел, ждал.
— Опять (первый раз за весь день и сели!) сидите, а кто норму за вас выполнять будет? А трудодни подавай! Только отвернись, сразу под куст! Работнички...
— А Верка Гурьева возьми да и скажи:
— Тех бы сюда, кто эти нормы устанавливает. — Всего и сказала.
— Ушел Глухов, а Верку наутро в контору — допросы сымать. Уполномоченный как раз по уборочной толкался в Каврушах, так Глухов ему наговорил.
Тот и пристал к Верке:
— Кто научил речам таким, сознавайся.
— Она в слезы. И сама не рада, что сказала. Кое-как оправдалась, Да Кобзев заступился. Он как раз в конторе появился, узнал, в чем дело, сам и отпустил: «Иди да помалкивай...»
Никогда не боялась труда Евдокия, вся жизнь на том построена: труд кормит. Но то и обидно было, не кормил он сейчас. Ничего не давал колхоз взамен. Хлеба не давал. Навезут зерно осенями от комбайна к сушилке, вороха во-он по всему току. Днем и ночью, днем и ночью — и по ночам сушилка не останавливалась — бабы возле хлеба того. Веялки вручную крутят, сортировки, перелопачивают, чтоб не горело зерно; сырое, в мешки насыпав, на спинах но лестнице в пять пролетов носят наверх 15 бункер сушилки, просушенное опять в мешки затаривают, в амбары возят на подводах, в закрома ссыпают, позже снова в мешка из амбара — уже государству на отправку. Всю осень этак. Возле хлеба и без хлеба. Да.
А Глухов (когда и спит только?) ни на шаг не отходит от баб. Смотрит, чтоб не насыпали куда, не унесли домой. Зерна. И будто шутя полезет к бабе какой, а сам лап-лап ее всюду: проверяет. Как ни следи, все одно брали с тока зерно, ухитрялись.
Принесенное по горсти зерно сушили на листах в большой печи, мололи вручную на жерновах или по щепоти в суп травяной. Только не натаскаешь так на зиму всю, нет.
Вот уж, как говорится, одно к одному, все беды сразу: огороды перестали родить. До войны, бывало, с того же огорода от осени до весны хватало. Картошки. Да и понятное дело, она не шибко убывает из погреба, картошка, коли еще что в запасе есть. Приварок. А если одну ее варить изо дня в день, сколько же это на зиму надо? Да и семена были другие. На семена ведь хорошую оставляли, а в войну самая что ни на есть мелочь шла на семена. Да еще разрезали ее на две-три части, а то вырежут глазки с ростками — и в лунку. От семян таких какой урожай? Затянет все травой-мокрецом, ботвы не видно. Полоть на три раза.
Осенью сорок третьего года стали разбегаться из деревни жители. Бросали все и через тайгу, болота, по местам глухим, сто с лишним верст к ветке леспромхозовской, к городу ближе. А куда бежать без бумаг, без еды? Дожди, холод. Многих находили потом в тайге. Сидит под деревом, подняться не может. Некоторые возвращались...
И то повезло ей, считает Евдокия, что родители перед самой войной умерли при спокойной жизни, своей смертью. Своей, а не от голода, как многие. А умри они от голода, лишняя боль для нее. Только Поленьку не уберегла, и Андрею не написала: силы не хватило. Думала, вернется, узнает обо всем. Вернулся бы сам...
До войны еще, в войну — письма мужа, да победа потом — в бесконечной канители так старалась жить Евдокия, чтобы каждый день хоть малую, но радость приносил. Или слово доброе скажешь кому, или тебе скажут, а то песню услышишь со стороны или сама споешь за работой, или когда работа спорится, когда в семье все ладно, когда беды не ждешь, когда все так, то и жить от всего этого большая охота была. И трудности не трудности, и о смерти мыслей нет, будто вечен ты.
Детство свое до сих пор праздником считала Евдокия. Тут нее оно и прошло, в Каврушах. В девках когда ходила, мало печали было, а и была если, не задерживалась. Замуж вышла, долгое время радостью большой был для нее Андрей, а потом и дети, семья.
Замуж Евдокия вышла двадцати четырех лет. Уж и ровня ее переженилась вся, подруги первенцев нянчили, некоторые по второму родили, а она все невестилась. Мать нет-нет да и скажет:
— Ну, Дунька, вековухой останешься. Чего тянешь? Женихи твои мужьями стали. Не захотела — вдовца ищи теперь. Дуришь...
— А она не шибко спешила, посмотреть хотела, как у других получается. Одно дело — на гулянье бегать, другое — семьей жить. Гуляешь дни считанные, а жить долгие годы. И хотелось, чтобы ладно все было. У Шуры- подруги по-хорошему пошло, а у Татьяны с первого дня хоть разводись! Ну, поссорились раз-другой, мало ли что, в жизни всякое случается, но чтобы руками обижал муж жену, как вот Семен Татьяну, гаже этого, считала Евдокия, ничего нет в семье. Зачем и начинать тогда? В парнях-девках все куда с добром, а как поженились — иная картина. Вот ведь.
Андрей, до того как сошлась с ним Евдокия, был уже женат. Евдокия парнем знала его — худой да долговязый, вместе с другими ребятами часто приходил из Юрги в Кавруши на посиделки. Девок у них на хуторах мало было. Придет, балалайка под мышкой, сядет на лавку возле плетня. Девки пристанут: «Подыграй, Андрюш». Пододвинется к гармонисту, свесит волосы над балалайкой и начнет припевки. С девками не безобразничал, но и тихоней не был. И крепкий, даром что худой.
Как-то прискребся к нему один из каврушинских парней: «Зачем к нашим девкам ходишь?» Андрей встал, положил кому-то на колени балалайку, молча сгреб обидчика — и через плетень, в крапиву. Девки испугались — драка! Нет, никто не кинулся...
В Кавруши ходил, а женился на своей, хуторской. Три года с ней прожил, не разродилась первенцем, умерла. И еще три года после этого холостым пробыл: ни парень, ни мужик.
Пошла как-то Евдокия по малину в сторону хутора — с бабкой еще своей ходила когда-то в малинник тот, а оп, Андрей, коней рядом пасет. Подошел, поздоровался. Глянула на него Евдокия — пять лет как не видела, — ничего не осталось от Андрюшки-балалаечника. Мужик стоял перед нею. Плечи — вон какие! И разговор и походка — мужичьи. Разговорились, помог ведро малины нарвать. Проводил до дороги. Потом зачем-то приезжал в Кавруши, случайно опять же увиделись. А через несколько дней подъехал прямо к избе Евдокии, вызвал во двор.
— Вот что, Дуня, я уже не парень встречи с тобой затевать. Не против если, давай сойдемся. Вот тебе неделя сроку. Согласишься ли, откажешь — передай с кем-нибудь. А то и сам приеду — так лучше. В воскресенье вечером. Договорились?..
Неделю не разговаривала мать с Евдокией. Жаловалась соседкам:
— Вот, нашла женатика, на шесть годов старше. Сколько парней провожало — не выбрала. А этот...
В воскресенье, когда Андрей должен был приехать за ответом, спросила дочь:
— Ну, что удумала, выходить али как? Смотри, девка, в прорубь прыгаешь. В темь.
— Выйду, — сказала Евдокия, — что тут думать?