11385.fb2
- Не варю, а проливаю, - уточнила она тут же, словно желая сказать, что здесь не произошло ничего более существенного.
В раскрытую дверь заглянула тетя Тасо с глиняным горшком в руках. Из горшка высовывалась колючая головка кактуса.
- Это оставляешь или забыла? - спросила тетя Тасо.
- Оставляю, тетя Тасо, оставляю! - отчего-то разволновалась Лизико и попыталась подбородком поправить сползшую на плечо бретельку, но тут же передумала. - Посмотрите, что я натворила! - Глянула через плечо. - Дел вам добавила, - повинилась искренне.
- Ой, разрази меня гром! - всплеснула руками тетя Тасо. - А как же кофе? Ты же любишь утречком...
- Ничего, в Тбилиси попью. Да и жарко очень, - ответила Лизико.
И впрямь было очень жарко. Воздух, словно загустевший от мошкары, перекатывался волнами, как в песчаную бурю. Дышалось трудно, и не только в Квишхети, но по всей Грузии. "Экипаж готов!" - крикнул со двора Антон. Ражден по-прежнему сидел, развалясь в шезлонге, спокойный, неторопливый, как и пристало владельцу знаменитой виллы, хотя на самом деле ему не легче, чем Лизико, далось сохранение видимого спокойствия. Хвастуну цена копейка, но, пожалуй, мало кто решится на то, что он сделал минуту назад. Решился, и, если что-нибудь понимает в женщинах, риск оправдал себя. Кто не рискует, тот не пьет шампанское, как говорят русские, и теперь он ждет не дождется, когда упьется заслуженным шампанским. Скоро. Как говорится, сперва пост, потом Пасха. Главное, теперь путь свободен. Он, конечно, не сомневался, что добьется своего (теперь уверен, что и Лизико ждала того же), и все-таки не ожидал, что э т о случится так быстро, так неожиданно... Они лишь на мгновение заглянули друг другу в глаза, и он понял - тянуть нельзя. Здесь и сейчас должно было выясниться, на что они способны, чего вообще заслуживают от жизни. Дальше он ничего не помнит. Не рой мошкары колыхался над ними, а пылал пожар, и в его пляшущих языках сгорали, обращались в пепел извечные законы, определяющие отношения отца и сына, невестки и тестя, старого и юного - вообще все человеческие установления... Не было ничего, кроме желания, и осталось одно - подчиниться... Хотя, в сущности, он и сам не ведал, что творит: совершаемое им было бесстыдством и наглостью даже в его понимании... Но если перестать кипятиться и метать икру, спросим спокойно что он натворил такого уж немыслимого?! Подошел и наложил руки на свою собственность. Это - непристойное поведение?! Но почему? Разве Лизико не стала его собственностью, так же как Антон, или Фефе, или же Тасо со своим выблядком, ложившаяся под его отца чуть ли не по щелчку пальцев?! Пожалуй, Лизико еще не совсем отбилась от рук, но, по совести, ей не так уж далеко до "отвязанных" подруг. Скорей там, чем здесь. Курит, выпивает и, скажем так, горячо поддерживает свободу в любви. В этом она такая же радикалка, как в национальном вопросе, и, надо полагать, сексуальный опыт мешает ей довольствоваться одним Антоном. И до Антона успела кое-что... Короче, девчонка еще та, современная! Когда в Тбилиси пошла мода на стриптизы, на дне рождения у Антона она первая вскочила на стол (можно вообразить, что она вытворяла в других местах!), а дурачок Антон кидался, чуть не сальто крутил, только бы никто не перехватил трусиков его нежной возлюбленной... Вот пусть и посторожит теперь честь жены. Если мужское чутье не обманывает Раждена, Лизико скорей простит ему сумасбродство, чем благоразумие...
От Антона и лопоухого Григола он отделался довольно легко: поручил помыть и загрузить машину. Отделаться от тетки Тасо оказалось труднее, она, как бабочка, чуть ли не одновременно появлялась повсюду - во дворе, на балконе, в комнатах... Но прислуге нет дела до причуд хозяина; если б она даже видела, не поверила бы глазам, а поверила бы - не призналась, опять же, в собственных интересах. Язык на замке - достоинство прислуги, гарантия ее благоденствия. Что же до Железного, он полеживал в гамаке и не думал смотреть в сторону дома. Этот свое дело знает... Таким образом, если оставалось последнее препятствие, это была сама Лизико, настораживавшая не недоступностью, а молчаливым и очевидным согласием. Она не только разгадала замысел свекра и приняла его, но помогла в осуществлении, оставаясь конечной целью. Она не отошла от плиты, стояла и ждала, если угодно, дразнила рискни! - и именно безмолвный призыв смущал и настораживал Раждена; уж не розыгрыш ли это? От нынешних юниц жди чего угодно, и, скорей, удивляешься, не вкусив подвоха. Но сарафан на Лизико был так прозрачен, что у Раждена путалось в голове. Теперь-то он кусает локти и поносит себя - не за содеянное, а за то, что не пошел до конца (видно, все-таки не хватило решимости); что, если Лизико уловила его минутную слабость и теперь оттолкнет, не подпустит? Минутная слабость способна погубить годы усилий. В самом деле, Лизико может и передумать! Если пока еще она не осознает меру греха, то скоро спохватится и ужаснется... Но разве бросить Раждена вот так не грех?! Нет, она не обманет ожиданий. Не посмеет. А вдруг пожалуется мужу? Попросит Антона - защити меня от своего отца?! Не попросит. Для этого она слишком горда... Да и от чего защищать? Ищи девушка защиты и заступничества, она не стала бы разводить с тетушкой Тасо светскую беседу о кактусах и убежавшем кофе, а рухнула бы ей в ноги и указала бы на него трясущейся рукой. Теперь же она будет скрывать это ото всех, в первую очередь от мужа. В сущности, если быть точным, Ражден плохо помнит, что произошло, так сказать, до какого "уровня" ему удалось дойти. Помнит, как подошел и положил руки ей на плечи. Может статься, вполне по-отцовски... А почему бы и нет?! Было очень жарко (как сейчас), оба ощущали себя как на костре. Огонь перехватывал дыхание. Он не оправдывается и не отрекается от умысла, но ему ясно, что в ту минуту кто-то распоряжался его сознанием. И это говорит не верующий и даже не суеверный старик, а полный сил атеист-коммунист... Все-таки нехорошо - мужняя жена, невестка, встала перед ним у плиты в такую жарищу и стоит чуть ли не в чем мать родила. Сарафанчик - что он есть, что его нет! А еще эта мошкара! Не только Ражден, даже тетушка Тасо, которая в матери ему годится, не припомнит подобного бедствия, то и дело испуганно крестится. Вообще-то она всего боится, но черт ведь и вправду не дремлет... От этих американцев чего угодно можно ждать. Вдруг какие-то бактерии распространяют. Что? Не может быть?! Как же, как же... А если новую разновидность мошки выводят? И впрямь необычная мошкара налетела - крупная, рыхлая, если не больная, то болезнетворная... Мошка - ракета. О бакте-риологическом оружии давно поговаривают. Наша мошка мельче и шустрей. А от этой вполне может крыша поехать. Не летает, лежит слоем - на подушке, на столе, на хлебе. Горло забито, яд проник в легкие, облепил липкой пылью... Положил руки ей на плечи, а она обернулась, глаза сумасшедшие, если б не тетя Тасо, съела бы его живьем. Он даже потерялся на мгновение - кто на кого напал? Он или на него? Сынок еще не знает, в какие лапки угодил. Узнает ли? Не уверен! Будем надеяться, что с мужем она посдержанней. Что нравится любовникам, раздражает мужей. И наоборот. За месяц распробовала законного наездника. Парень мало что смыслит в житейских делах. Влез с головой в книги, как осел в торбу. Но осел хоть овес жует или сено, а этот... Одни фантазии на уме... Его мать начинала с нищенства, он - кончит. Нынче книжному человеку пути нету. Случись что-нибудь с Ражденом, мало ли заболеет, арестуют или, как предка, прирежет кто-нибудь, они дня не продержатся, по миру пойдут. Антон - этот вообще! Посадил жену отцу на шею... Если откровенно, девушка запала на авторитет и влияние отца, а не на черные усы сына. Кстати, усы-то у него жидковаты... Исходя из всего сказанного, Ражден приходит к выводу, что на жену сына у него такие же права, как на свою собственную. А почему нет?! Как говорится - вобла поштучно. Вот и выходит, что Антон всего лишь одна штучка. И будет вести себя так, как пожелают отец и жена. Может быть, даже с признательностью, что отец и тут подсобил, кто знает? Во всяком случае, после месячной изоляции Ражден увидел в его глазах только бессловесную покорность и безграничную благодарность. Похоже, что это вообще черта нынешних радикалов. Вот и прекрасно. Он так обрадовался отцу, точно тот приехал вызволять их из Каджетской крепости1, торопил механические ворота, руками подталкивал, чудак. Даже медовый месяц без отца ему не сладок. Покраснел до ушей то ли от радости, то ли от смущения. Стыдно за удовольствия супружеской жизни, что вкушал целый месяц с молодой женой за надежной отцовской спиной, так и кажется, что за них он больше благодарен отцу, чем жене. Это и нужно Раждену! Сукин сын! Почему он не стыдился и не краснел, когда его единомышленники грозились повесить Раждена за ноги?! Сами жалкий митинг не могли организовать. Опять Ражден курировал и опекал их. С утра до ночи щелкали семечки на ступенях Дома правительства, а по ночам лазили друг к дружке в спальники. Вот и вся свобода с независимостью... Мы еще увидим, кто кого повесит, на чем и за какую часть тела, но кое в чем и Ражден виноват. Не нашел времени научить сына уму-разму. Женщине передоверил, и вот итог. Прячется в книжки. Лизико мужественней, чует жизнь, шагает, так сказать, в ногу: нальешь - выпьет, предложишь сигарету - закурит да еще дым пустит тебе в лицо. Пепельницей, правда, не пользуется. Точнее, использует как пепельницу все, что подвернется: крышку от кока-колы, коробку из-под спичек, свернутый в воронку листок блокнота, - в общем, все, кроме самой пепельницы, и, говоря между нами, это тоже уроки жизни, плоды распада. Они теперь все такие - босяки бездомные, бродяги... То же самое и с одеждой! Неужели это называется - одеваться?! Даже бретельку лень поправить. Одежда придумана, чтобы прикрыть срам, а не для того, чтобы его выставлять... Дружба дружбой, но женщине все-таки следует держаться поскромней с мужчиной, даже если он доводится свекром... Ее муженечка за уши от книг не оторвешь, так неужели этому в них учат?! Сомневаюсь очень... Все детство с головой накрывался одеялом и, как заговорщик, при свете фонарика читал книги чокнутого Николоза. Сверстники в это время носились по горам, плескались в Куре... в том числе и Лизико... А этот шатался по комнатам, как индюк, наглотавшийся пьяных ягод. Увидите, если не кончит наркоманом вроде своей бабки (если уже не стал им). Может быть, он не Кашели? Мамочка на улице зачала... Княжна Кетуся привела ее с улицы. На все готовую. Слишком уступчива и плаксива. Никому не может отказать. Ни в чем. А по молодости тем более... Но избавиться от нее трудно, просто невозможно, как от наколки, сделанной в детстве. Таскай всю жизнь. А каково таскать такую? Телевизор смотрит плачет, птичкам крошек сыплет - плачет, белье гладит - плачет, а замечание пустячное сделаешь, так вовсе в три ручья. Но свекровь свою прикончила быстренько, в считанные минуты, как птаху... Может, княжна Кетуся нарочно подобрала ее беременную и ввела в семью; униженная мужем, унизила сына, отыгралась на нем... Для вас, дескать, и такая сойдет, для смердов из г о д о р и. Она кичилась перед сыном княжеским происхождением, потому, что помнила, как стирала его отцу пропотевшие портянки. Но в конце концов и она сдалась, о к а ш е л и л а с ь; и она покончила жизнь самоубийством, как все ихние невестки, если, конечно, Фефе не ввела княжне смертельную дозу. Первая морфинистка в Советском Союзе. Почему не слышу туша?! Государство безропотно снабжало ее "дозой", ценя заслуги свекра и мужа; как говорится, что посеешь, то пожнешь. Государство не знало, да и зачем ему было знать, до какой степени первая морфинистка страны ненавидела тех, кто ее окружает - свекра, мужа, сына, - всех Кашели, эту гнусную породу. Она не сироту пожалела, беспризорницу и попрошайку, а с первого взгляда увидела - вот, кто станет ее подругой, опорой, товарищем по оружию в войне против близких. "Фе-фе!.. Фе-фе!.. Фе-фе!.." - с утра до ночи это имя не сходило с ее уст. И укол Фефе, и попить - Фефе; а когда окончательно свихнулась, только из любви к Фефе сама ходила по малой нужде: сначала "пи-пи", потом "куп-куп"... "Фе-фе, Фе-фе, подлейте горячей! Еще горячей..." Фефе бросала ей в ванну резиновую игрушку и мыла старуху, как малое дитя, - разумеется не вовсе бескорыстно. Ей была обещана роль хозяйки Кашели. Так оно и вышло. Сначала княжна Кетуся подложила ее под своего буйного недоросля, вернее, возложила недоросля на эту безотказную слезливую сучку с сомнительным прошлым, потом, так же насильно, посадила рядышком в качестве законной супруги. "Знай, я сама, своими ногами приду в этот ваш комсомол, или как он там называется, и сделаю так, что тебя погонят взашей!" Что оставалось Раждену? Позволить матери-морфинистке и бездомной бродяжке загубить всю его карьеру? У них все было учтено, спланировано, до последних мелочей, в том числе и простодушие юного Раждена. Когда он наивно радовался тому, как ловко зажал в темном углу "мамашину приживалку", у той в тайной инструкции все было расписано - как оказаться в темном углу, как в него зажаться и постепенно, не сразу уступить распаленному "братишке". Вот так вот. Забеременевшая от "братской любви" несчастная сирота сперва прибрала к рукам права невестки, потом матери и в конце концов прочно утвердилась в семействе Кашели как хозяйка дома. Но вот ее сын, ихний Антон, не унаследовал ни одной черты Кашели, и причина тут, скорей, в снисходительности Раждена, чем в коварстве Фефе. С известной точки зрения это не вина Фефе, а ее заслуга, что тоже включал сговор свекрови с невесткой - подложим в гнездо Кашели "кукушкино яйцо", крепость взламывается изнутри, они у нас еще поплачут... Только не надо опережать события, квочки! Не спешите! Еще увидим, кто кого. И кто будет плакать последним. Во всяком случае, Раждену нету дела до сыновней чести, тем более до его мужской гордости. Почему? А потому! Антон будет делать то, что захочет Лизико. А желания Лизико и Раждена совпадают. Тут не может быть двух мнений. К тому же теперешний Ражден не тот зеленый юнец, который терял голову от запаха женщины, пользуясь чем, злокозненная мамаша вила из него веревки. При необходимости еще можно пролить свет на странные обстоятельства, по ряду причин утонувшие в чаду и тумане. Говоря другими словами, Ражден не удивится, если в один прекрасный день его предположения оправдаются и выяснится, что в действительности Фефе была не любящей, заботливой невесткой, положившей жизнь ради тяжело больной свекрови, а заурядной убийцей. Что с того, что на теле свекрови невозможно было найти место для укола - ни под языком, ни даже в глазном яблоке. Сказать по совести, смерть стала для нее благом, облегчением. Но горячо любимая невестка, краса и гордость свекрови, не ее освободила от бессмысленных страданий, что еще можно было бы понять, а себе освободила семейный престол, сбросив с него заживо гниющую старуху... Такова версия Раждена. Сейчас ему не до сбора доказательств и окончательного выяснения. Хотя не исключено, что семейным архивом Кашели придется скоро заняться - если Фефе вздумает бунтовать. Женщина их
рода - тоже Кашели. Хочет того или не хочет, согласна или не согласна, нравится ей это или нет. А быть Кашели - значит быть готовым не только ко всему, но и на все. К а ш е л ь с т в о тяжкий груз, величайшая ответственность перед будущим человечества... Всеобщего благоденствия не достичь без крови, а кровопускание - дело Кашели; они пускают как чужую кровь, так и свою. В книге ли, на сцене убить человека ничего не стоит, так же как и покончить с собой, а вот в жизни для этого нужен особый дар. Не каждый справится. Кашели смогли. Все Кашели убивали, и ни один не умер собственной смертью, включая жен. И Ражден - вполне достойный потомок своих предков. Как показывает анализ процессов, протекающих в обществе, все может повториться: и двадцать первый, и двадцать четвертый, и тридцать седьмой, и сорок первый, и пятьдесят шестой1... О чем сожалеть? О чем сокрушаться? Утренний эпизод - подтверждение. Жизнь только начинается. Если угодно, жизнь предлагает новое испытание, и мы должны оказаться на высоте, должны сделать все, чтобы потрясенный экзаменатор от удивления разинул рот. И разинет, будьте уверены! Так же верно, как солнце на небе. Главное, чтобы неожиданный успех не вскружил голову. Не успокаиваться раньше времени. Все взвесить, проанализировать. Не исключена даже провокация. В наши дни никому нельзя доверять. Сын, как мокрый обмылок, выскальзывает из рук... А вдруг он и впрямь не сын?! Не может быть. Исключено. Положим, мамочка силком впихнула побирушку ему в постель, но он-то помнит, что и куда впихнул сгоряча. Все-таки не пристало мужчине слушать женщин: "Ах, не бей его! Жалко! Он еще маленький, слабенький..." Что значит - слабенький?! Жалко?! Почему его сын должен быть жалким?! Для чего Кашели захлебнулись в море крови?! Убивали кого попало без разбору и были убиты кем ни попадя?! Ражден разберется за всех... Всем воздаст от их имени... И жене, и сыну, и невестке... Что до невестки, то это дело решенное. В Тбилиси даже легче будет уединиться. А Фефе пусть смотрит. Подслушивает сколько влезет... Поделом. Сама виновата. Должна была соображать, куда лезть, к тому же скользким путем. С таким опытом можно бы уразуметь, что и другие не прочь потискаться в темном кутке и в этом умении ей не уступят... Хочет остаться в доме Кашели - проглотит, нет - распрощается со всем, что принесло ей это породнение: роль хозяйки, жены, невестки, свойство, надежда на внуков - или в Ортачальский изолятор бегом мма-а-арш! За убийство больной свекрови (бессовестная!), дабы заполучить всю власть в семье (ненасытная!). Хотя что за власть можно доверить Фефе?! Власти Ражден не уступит никому - ни жене, ни сыну, ни невестке... И точка. Пусть не надеются. Власть любят все, хотя не все умеют ею пользоваться. Использовать во зло. Один умный человек задавался вопросом: если не во зло, то зачем власть?! Но, чтобы понять вопрос, сперва надо ее заполучить. Вот и стремятся, рвутся к ней все - достойный и недостойный, образованный и темный, сильный и слабый, порядочный и подонок... Человек есть властолюбивое животное. То, что происходит в этом доме, у нас на глазах, тоже борьба за власть, и ничего больше. Как только Лизико уступит Раждену, она тут же сядет на голову Фефе. Что ж, пожалуйста. Но Лизико, в свою очередь, должна знать, что все трое они принадлежат Раждену: она сама, Антон и Фефе... Сперва он, потом они. Тоталитарный будет режим или демократический, все решает Ражден, и мы еще увидим кто кого повесит за ноги на платанах проспекта Руставели... Как говорится, трясли спелые, а сыпались незрелые. В конце концов, Лизико - проблема Фефе, проблема жены, состарившейся на кухне, а не главы семьи. Власть Раждена завоевана кровью предков, и он ее так просто не уступит. Вообще не уступит, если удастся. Больше того - примет все меры, чтобы укрепить ее и сделать бессрочной... Как вы полагаете, он сжег партбилет в университетском сквере на глазах у митингующей толпы потому, что переменил убеждения?! Или крестился, вдруг по наитию уверовав в Бога?! Да ни в коем случае! Этими двумя сакральными актами, кремацией и крещением, он укрепил свою власть - избавил тысячи юных душ от беспочвенной ненависти и слепой веры... Беспочвенная ненависть и слепая вера выводят молодежь на улицы, против власти. Но Ражден больше не допустит этого. Он и сына с невесткой не отпустил за границу, чтобы, чего доброго, не вкусили воли. Запер их в Квишхети, в родовой тюрьме, поскольку они нужны здесь и такие - слабые, неуверенные, заглядывающие ему в глаза и смотрящие в руки... Без власти что ты есть, что тебя нет. Только власть дала Раждену возможность сперва определить каждому место, потом обратать, а затем подчинить своей воле - и жену, и сына, и невестку, что не так уж мало для нашей махонькой страны. Как бы Элизбар ни кипятился, Лизико тоже уже Кашели, и это только подтверждает, что писательская слава ничто по сравнению с властью. Говоря проще, в чьих руках власть, тот и решает судьбу писателя, и не только писателя, но и его дочери. Писания Элизбара мало кто понимает, и никому они не нужны. Что же до правил, по которым живет Ражден, они устраивают всех, во всяком случае, недовольные стараются не показывать вида. Конечно, Лизико давно волнует Раждена и, случалось, лишала его сна, он по-настоящему мучился, вспоминая ее пухлые губы и набухшие, торчащие соски, но это другое, вернее, не это главное, с этим можно сладить, это не опасно ни для семьи, ни тем более для страны. Для страны и для семьи опасен вопрос, который задала ему девчонка с пухлыми губами и набухшими сосками лет десять назад вроде как между прочим: "Правда, что дедушка Антона был людоед?" И если вы желаете удержать власть, бойтесь глупенького вопроса из детских уст. Ребенок ужасное оружие, когда используется не по назначению. Его словам смеются. А смех расшатывает любую власть и бросает тень на любой авторитет. Потому-то словам ребенка вроде бы не придают значения, стараются пропустить мимо ушей (чем только подчеркивают заключенную в них мысль или двусмысленность, в особенности если вопрос ребенка касается представителя власти, вследствие чего естественным образом встает вопрос о его пребывании во власти. Это прекрасно понимают хитроумные взрослые, провоцируя невинных детей, даже обучая их провокационным вопросам. Вот с чем необходимо покончить раз и навсегда, если мы и в самом деле хотим выжить и спасти страну, - покончить с желчным шушуканьем писателей в тени липовой аллеи, а заодно с наигранным детским простодушием. С хитроумием отцов и глупостью детей. Их соединение приводит к бессмысленным жертвам, в основном, в виде изувеченных, обезноженных или просто расстрелянных детей. Какой нормальный ребенок в Советском Союзе решился бы на захват самолета, не подзуживай их хитрожопые взрослые?!1 Да и Лизико не пришло бы в голову выяснять гастрономические наклонности Антонова дедушки, не подтолкни ее к этому (после "Энисели" с черешней на даче у Кашели) злоязычный Пимен, глубокомысленный Леонтий, французистый Диомид, бравый Гоброн (как-никак полковник в отставке), насквозь прокуренный Михако и наш дорогой свояк, высоколобый циник Элизбар. Грешно обманывать ребенка. По наивности ума и сердца он может принять за чистую монету, буквально понять то, что седовласый шалунишка обронил иносказательно или метафорически, и всю жизнь будет думать, что отец Раждена - Антон Кашели-старший, засунув за воротник перекрахмаленную салфетку и вооружившись ножом и вилкой, уплетал, к примеру, Михаила Джавахишвили или Тициана Табидзе... Но Лизико уже не дитя, разберется кому верить. Во всяком случае, в выборе она не ошиблась. Видит Бог, насилия над ней не чинили, своей волей вошла в "сферу влияния Кашели", другими словами, отреклась от отца, так ничего и не поняв в его заумной тягомотине. А что же, если не это? Что ее заставило? Почему решилась? И с кем?! Ведь свекор, по существу, тоже отец. Отец мужа и тебе отец. Ты дочь того, кто породил твою половину, твоего мужа. Разве не так?! Так! Поэтому осторожней! А вдруг Антон все-таки не сын Раждена? Все равно осторожней. Дьявол не спит. Осторожней вперед, к полной победе! Фефе не такая дура, чтобы из-за малолетней шалавы выпустить из рук добычу всей жизни. Как только Ражден останется наедине с Лизико, ее песенка спета: хотя бы ради самообороны и перестраховки на стол ляжет папка с "делом калбатони Фефе". Вот о таких ситуациях и говорится: коготок увяз, всей птичке пропасть. Ох, увяз! Впрочем, так обеим будет лучше. Общий мужчина сближает женщин, они станут интересней друг другу и к семье внимательней. Одна как невестка станет лучше, другая как свекровь. Женщины любят избранниц своих мужчин. Все полюбят друг друга, и семья Кашели сделается образцовой. Все для всех и все общее. Вот тебе и коммунизм! Страх рождает любовь. Страх, и только страх. Все остальное - враки. Страх скрепил эту огромную страну. Все боялись одного маленького человека. Теперь мы сделались бесстрашными, вот и кусаем локти. И это еще не все! Вылезет на трибуну соплячка, сикуха голозадая, и пищит: "Долой Российскую империю!" Да кто простит такое?! Запихают всех в корзину поуемистей и покатят с Эльбруса - катитесь-ка вы к такой-то матери! Страх и уважение старшего! Страх и почтение! Лизико испугалась, поэтому и обмерла. Не ожидала, не верила. Думала - не решится: я уже самостоятельная женщина, трусики - хочу надену, хочу - нет. А тут не вышло! Джезву выронила... Видно, пятьдесят лет и впрямь не так много, да хоть и пятьдесят два... Ей-богу, не так много...
Ражден с силой хватил себя по ляжке и на всякий случай тут же улыбнулся, хотя к этому времени уже был один. Голос Лизико доносился со двора. Маленькая хозяйка большого дома Кашели отдавала распоряжения. Смена поколений: новый кадр - могильщик старого. Она что-то говорила лопоухому Григолу, похоже, оставляла деньги на хозяйство. Еще бы! Легко ли следить за таким огромным домом и участком?! Да в наши дни. Лопоухий, как всегда, отказывался, но в конце концов брал. Своего не упустит. Сукин сын. Силен хозяином. Кашели - его спина и лохматая лапа. Поговаривают, что и себя выдает за Кашели, дошел такой слушок. Может, и впрямь? Ничего удивительного: отец держал тетушку Тасо не только для ухода за домом, но и для сердечной радости?! В молодости, наверное, была очень даже аппетитна!.. При сумасшедшей жене здоровая деревенская девка как раз то, что надо. Лучше любых лекарств. Кем же, в таком случае, лопоухий Григол доводится Раждену? А братом доводится, хотя бы наполовину. И что важно - по отцу брат. В нем и впрямь есть что-то от Кашели, в черте бедовом. Например, властолюбие. Тут, в поселке, он и таможня, и дорожная полиция. Под матрацем у него автомат без ремня и полдюжины магазинов. Вся трасса от Тбилиси до Ахалциха поделена между местными волками на контрольные зоны. Каждое придорожное село вносит свою лепту в распад страны. Короче, все обстоит как надо, как предусмотрено планом. Нынешняя поездка оказалась в этом смысле поучительной для Раждена. Одно - слышать негодующие рассказы, другое - видеть своими глазами. По-моему, местные волки даже переборщили, полностью вырубили придорожные деревья и лесополосы. Ездившему по этой дороге в былые времена тоскливо глядеть на оголившееся пространство. Такой страной, поделенной на мелкие зоны, удобно управлять, и грабить сподручно. Пользуйся, если можешь! Смышленый Элизбар кое-что угадал, но не хочется верить, что все делается по плану... На небесах решено и подписано... Не то что церковные колокола и буковые стволы в три обхвата, заколки, доставшейся от бабушки, не пронести через границу без специального разрешения... Наши волки не хуже других, такие же зубастые. Хотя бы тот же лопоухий Григол... Это он перед нами жеманится, как девка на выданье, а ночью на большой дороге совсем другой зверь! Автомат на локте, как пьяная блядь, воротник бушлата задран, спиной на ветер речной опирается. Кому дорога в эту сторону, лучше объезжай стороной. Чей хлеб есть лопоухий Григол, за того и "саблей машет". А теперь спросите, чей хлеб едят наша дорожная полиция и таможня. То-то... Между прочим, молодежь лучше приспособилась к новой жизни. А из них преуспели дальновидные и близорукие. Хотя мы-то видели, что поначалу они не за это боролись. Большинство остались ни с чем. Что далеко ходить за примером перед нами два замечательных образца обманутых, облапошенных борцов за независимость... Жених и невеста... То бишь - молодожены... Сегодня они еще крепятся, держат, так сказать, фасон, а завтра могут разбежаться прямо на улице во время очередного митинга или пикета... Им стыдно друг перед другом, и если кого-то винят в поражении, так только себя...
Все это результат планомерной работы, и в свое время об этом тоже будет сказано несколько слов. Нашим дурачкам померещилась воля, они и расплясались! Но н е к т о все видит сверху и суровей карает тех, у кого при горячем сердце не оказалось силенок. На их совести и непонятная ползучая война, и разгул головорезов вроде лопоухого Григола. Расцвет наркобизнеса и проституции... "Сезоны" похищения людей и "работорговли". Ложь, которой обучаем в школе, не осталась в прошлом, ее лишь присыпали пеплом исторического опыта, чтобы при надобности вытащить из жара и раздуть. Бьем себя в грудь - мы прирожденные воины! Что ж, любой вшивый грузин имеет цену на черном рынке - как стиральный порошок, презерватив или же черный перец... Прибавьте поощренное властью и возведенное в государственный ранг тотальное воровство и скажите сами, во что превратилась трижды переваренная страна. Справиться с марксизмом оказалось по плечу только воровской морали. Участкового ни во что не ставят, а пройдоху-вора даже собака не облает. Н е к т о смотрел на это, смотрел и решил: вождей с пьедесталов долой, а ворам-пройдохам зеленая улица, включая высшие эшелоны власти. Н е к т о свое дело знает!.. А Антон смеется беззаботно. Свадебный князь! Медовый месяц остепенил парня. Голос басовитей, и сам посолидней. Возмужал, поумнел. (Черта с два!) Не узнает он ничего, а узнает - не поверит. А вообще-то пусть узнает - больше будет ценить свою долю. Но, допустим, все же узнал, что тогда?! Исключено. Исключено, господа любопытствующие... Мне ли не знать своего сыночка... Ну а если все же... как-то случайно, ненароком... мало ли что... В конце концов, может же Лизико проговориться в минуту особой близости?! В такую историю впуталась, и ни словечком не обмолвиться?! Даже мужу не намекнуть?! Угадай, с кем я могу тебе изменить... Женщины любят играть с огнем. В особенности такие, как Лизико. Фефе не случайно видит в ней сходство с княжной Кетусей; та до самой смерти этим баловалась. Но если Лизико не заиграется, никто не узнает, в особенности - муж. А намекнет - муж первый не поверит. Мужу труднее всех поверить в это. Еще бы - через месяц после свадьбы жена изменяет тебе с твоим отцом! Нет, сказать определенно не скажет, не такая уж она наивная, но что возможно, так это проболтаться при необходимости, если очень прижмет. От женщины, в особенности от такой женщины, как Лизико, всего можно ждать. А потому - осторожность. Такая может до смерти хотеть и не сделать, и сделать, не желая, поскольку ей важно не свое "хочу - не хочу"; ей важно доказать другим: я способна на то, о чем вы лишь мечтаете - до сердцебиения, до обморока, - но никогда не посмеете...
- С нами Бог! С нами Бог! С нами Боо-оог!.. - промурлыкал Ражден рефрен популярной песни и с удовольствием отметил, что ляжка больше не подрагивает. А это значит, что к нему вернулось обычное самообладание. Так что можно трогаться в путь. То, чему суждено произойти здесь, уже случилось. Спасибо этому дому, но главное будет в Тбилиси. А потому вперед, на Тбилиси, товарищи!.. Где-то в глубинах сознания на миг всплыло выразительное лицо "железного наркома", с детства знакомое до боли, почти родное. "Вперед, на Тбилиси, товарищи!" - именно так обратился он к бурлящей, колышущейся массе своих солдат. Где-то в той массе и Ражден Кашели - дедушка нынешнего Раждена. На нем, как и на "железном наркоме", длиннополая шинель и воронкообразная шапка-буденновка. Ему не терпится ворваться в Тбилиси. Изголодался по терпкому вину и смуглым красоткам. Вперед! Вперед! В детстве Ражден приводил домой одноклассников и показывал им дедовскую саблю. Снимал вместе с ножнами со стены и вскидывал над головой. Вперед! Вперед! Вперед! Надо полагать, что овладение собственной невесткой и взятие собственной столицы по своему напряжению и значению будут отмечены в семейной летописи рода Кашели как явления одного порядка, что подтвердит духовное и телесное родство деда и внука, в сущности, их единство... В семейной летописи будет отмечено так же и то, что дед и внук шли разными путями и пользовались разными средствами, но стремились в Тбилиси с одним желанием, охваченные одной страстью: завоевать, сокрушить, покорить. Или же, если воспользоваться прямым и грубым глаголом, - выебать... Однако торопиться следовало и из простых, практических соображений. Чем раньше отправятся, тем меньше ехать под палящим солнцем. А жара стояла неимоверная. Не только поселок Квишхети и дачу Кашели - всю Грузию заполонила мошкара. Куда ни глянь, повсюду перенасыщенный ею воздух ворочался, посверкивал и пучился, как густеющее сусло... Всю дорогу до Тбилиси машину сопровождал слитный, единый и бесконечный поток мошкары, тогда как другой, точно такой же поток тек навстречу, препятствовал движению, сдерживал как мог, но при этом покорно, словно бы даже с нетерпеливой готовностью разбивался и размазывался о ветровое стекло.
За рулем сидит Ражден. Шофер рядом с ним. Лизико и Антон сзади. При всем нетерпении Ражден вынужден признать, что ему трудно вести машину в этой колышущейся, кисейной мути. Мошкара и впрямь какая-то необычная, крупная, рыхлая, наглая. Не сторонится, а лезет в рот, в нос, в уши. В машине ее, кажется, не меньше, чем за стеклом. Нет ни малейшего смысла ни давить ее, ни гнать вон. Уже несколько раз им пришлось остановиться, чтобы протереть ветровое стекло, но это не помогает, напротив, стекло сделалось мутнее да и сами вымазались в мерзкой жиже. Настроение настолько отравлено, что они даже не смотрят друг на друга. Антон, чтобы скоротать время, про себя занят "перевертышами" - читает наоборот народное стихотворение; Лизико, о чем бы ни думала, мысленно видит, как к ней крадется свекор и кладет на голые плечи раскаленные ладони; Железного беспокоит застарелая грыжа, и он старается скрыть это, поскольку Ражден терпеть не может больных подчиненных; сам же Ражден пытается их разговорить, чтобы не насторожить Железного, не вызвать подозрений: дескать, что с ними, с чего онемели. Хотя от Железного все равно ничего не утаить, на метр под землей видит. Умудряется, не слушая, слышать и, не глядя, видеть... Наделен таким даром, потому Ражден и держит его: пусть лучше собирает сведения для него, а не о нем... Прохвост!
- От райкома до префекта... - говорит Ражден. - Давай дальше! подмигивает Железному. - Наш Железный стишок сочинил... Хотите послушать? спрашивает, не оборачиваясь назад.
- Да не я сочинил, - отнекивается Железный, - ребята в гараже.
- Вот и почитай, - не отстает Ражден. - Послушай, Лизико, не спи... Что-то ты никак не проснешься... Кофе утром не попила, вот и... - улыбается ей в зеркальце машины. - Давай, говорят, не ломайся, - пинает локтем сидящего рядом водителя.
Лизико вздрагивает. Она так погрузилась в свои мысли, что не помнит, есть ли кто-нибудь рядом, что она в машине с мужем и свекром. А ведь думает она именно о них - об Антоне, Раждене и, представьте себе, Железном. "Он уже все знает", - твердит она почему-то, скорее всего, оттого, что злится на мужа. Ее бесит его спокойствие, бесит, что он не догадывается, тогда как должен бы знать раньше других, раньше всех, поскольку его первейшая обязанность защитить жену, защитить даже от собственного отца. Если ты муж, это твой долг и обязанность. А ему хоть бы что - уставился в окно, как будто никогда не видел этих мест. Разве что невзначай изредка стиснет ей ладонь, лежащую на колене. Это-то и сводит Лизико с ума, это-то и бесит, ибо она все еще явственно, отчетливо, до холода в жилах чувствует, как подкрадывается к ней свекор, как кладет на ее плечи раскаленные ладони и как целует в шею с неукротимым мужским вожделением и силой... Что, надо признаться, не только ошеломляет ее, но потрясает невероятным, невыносимо сладостным ощущением. Нежный ужас, вот что она испытала. А это, в свою очередь, еще больше пугает, как случайно обнаруженная при купании припухлость, грозящая обернуться злой опухолью. А может быть, она в самом деле больна?! Может быть, все это болезненные видения, а на самом деле ничего не было?! Конечно, она больна, умирает, не может больше дышать этим гнилым воздухом. Все в заговоре против нее. Все от нее отреклись... И Элисо, и отец, и муж, и свекор... Даже тетя Тасо... У них одна цель - причинить ей вред, обвинить, унизить... Спасения нет. И не надо! Поделом ей! Не пугаться надо было при появлении тетушки Тасо, не вспыхивать, как маков цвет, а у нее на глазах плеснуть в лицо свекру кипящий кофе, и все встало бы на место... Теперь же ей никто не поверит... Теперь остается скрывать происшедшее от всех, и прежде всего от мужа. Тетя Тасо не спасла ее, а невольно сделала соучастницей. Из-за тети Тасо она промолчала в ту минуту, а раз промолчала сегодня, то и завтра, не издав ни звука, без слов уступит насильнику... Молчание - знак согласия. Но разве муж не должен чувствовать состояние жены?! Разве не должен без слов понимать, что творится в ее сердце?! А как же "плоть едина"?! Сидит рядом, совсем близко, и при этом не с ней. Время от времени пожимает ручку дескать, я здесь... Чтобы жена не думала о его отступничестве... За спиной у отца и отцовского шофера тайно заигрывает с собственной женой, которую в это же время пользует его отец. Во всяком случае, сам он никогда не целовал жену так страстно, так... Вот и выходит, что у его отца больше общего с ней, если угодно, она в большей степени принадлежит отцу, чем ему... То, что связывает их, осталось в прошлом, ясное как день и отложенное в сторону, как прочитанная книга, в которой ничего не изменится, сколько к ней ни возвращайся... С его же отцом она связана страшной тайной, темной и неопределенной, как будущее; союзники в опасном сговоре, только они знают... точнее, даже они не знают что произойдет, когда тайна раскроется, что ждет их после этого, не только их двоих, но всех... Свекра она не винит и даже не злится на него. Напротив, сознает, что сама распалила его, искусила, подбила махнуть на все рукой - на сына, жену, всех вокруг, на самого Господа Бога... Но в Тбилиси он одумается и выведет ее на чистую воду, расскажет о ее поведении, после чего она не сможет остаться в их доме, как бы трудно ни было вернуться назад к отцу и, на радость Элисо, признать его правоту. Что и говорить, черного кобеля не отмыть добела, но вся фишка в том, что если Ражден Кашели черный кобель, то она черная сучка, которая, забыв всякое приличие, не умыв лица и толком не одевшись, шлепает на кухню и становится перед ним в таком виде... А что же делать, если ей приспичило кофе. Терпеть?! Нет уж, ушли те времена. Теперь свобода и все живут, как хотят, подчиняются исключительно физиологическим запросам и именем свободы отрицают все - мораль, родство, возраст, обычаи... А, главное, любые отличия по признаку пола. А ведь свекор - он мужчина. Даже сначала мужчина, а уже потом свекор. "Покончу с собой", - находит она наконец самое простое решение, единственный выход из лабиринта пугающих мыслей, от которых не избавиться без чьей-либо помощи. А между тем ее муж поглядывает в окно, как турист, любующийся пейзажем. Он ничего в жизни не смыслит и счастлив, потому что остается ребенком. Он не ласкает жену, а забавляется с ней, как ребенок с любимой игрушкой... Боится причинить ей боль, как девочке, которую в первый раз сажают на лошадку... Зато его отец не пощадит его жену, не побережет, потому... потому что любит настоящей мужской любовью... Господи, ведь может же быть, что и в самом деле любит?! Собственную невестку?.. Жену сына?! Наверное, это и называется Божья кара... когда сам не ведаешь, что творишь.. Или же знаешь, ведаешь, но не можешь отступиться... Они с Антоном играют в любовь, как это свойственно юности, поверхностной и необстоятельной... Им кажутся любовью задыхающиеся танцы в темной комнате, пожимание влажных рук, потягивание шампанского из одного бокала. А ведь это, в сущности, детство, прощание с детством, бегство, день перед бедой, подготовка к беде, для которой, в сущности, и рождается человек, если судьба улыбнется ему и сочтет достойным испытания. Еще бы - не беда! Что же еще?! Не закончился твой медовый месяц, в доме полно народу, а он идет, затаив дыхание, крадется, словно вор, неотвратимый и неодолимый, как смерть... Идет, приближается, как будто помимо своего желания, только ради тебя, чтобы не обмануть твоего ожидания, чтобы утолить твою нечистую гордыню, или женское любопытство, и вдруг проливает на твои голые плечи две горсти крутого кипятка, нет - кладет два раскаленных слитка, словно для того, чтобы снять слепок с плеч... Ты слышишь, как шипит плоть, твое живое мясо, сгорает, тает под горячими ладонями, и тебя до сокровенной глубины пронзает облегчающая боль, заставляя забыть и стыд, и честь, и если б откуда-то не взялась тетя Тасо, если бы ты не устыдилась ее, то, скорее всего, бросилась бы на шею своему погубителю, приникла бы к его кроваво-красному рту и, может быть, умерла бы в прямом значении этого слова, растаяла бы, как свеча, и лужицей воска стекла к его ногам...
- Ужасно! Невыносимо! Больше не могу! - восклицает Лизико и, чтобы отогнать куда более страшные картины, руками разгоняет набившуюся в машину мошкару.
- Аракшом тижурк дан мобуд, - произносит Антон.
- Что ты сказал?! - вовсе теряется Лизико.
- Мошкара кружит над дубом1, - спокойно разъясняет Антон, - перевертыш. Читается с заду наперед. Аракшом - мошкара, тижурк - кружит, дан - над,
мобуд - дубом...
- Столько времени об этом думал, кретин! - взвивается от негодования Лизико, но при этом она озадачена - настолько чужим, настолько изменившимся кажется ей обретенный месяц назад муж, он же друг детства, оставшийся где-то бесконечно далеко, в другом измерении, все с теми же детскими интересами и, что самое ужасное, - без нее...
Антон тоже озадачен, смущен, пытается сказать что-то, может быть, объяснить свои дурацкие словесные выкрутасы. Но Ражден перебивает его; он чует приближение опасности и требовательней толкает сидящего рядом Железного: дескать, не молчи, чем слушать ихнюю ахинею, выдай свой стишок; и Железный на этот раз не ломается, откашливается в кулак и с наигранной старательностью декламирует:
Что райком и что префект,
Как к дефекту плюс дефект.
Но от двух таких дефектов
Никакого нет эффекта...
На это хохочет один Ражден, и то делано, через силу, так сказать, для поднятия тонуса; впрочем, как и стишок Железного, его смех не очень-то разряжает атмосферу. Скорее, наоборот. Молчание становится еще напряженней. А Лизико вдруг приоткрывает дверцу и спокойно сообщает, что, если машину сию минуту не остановят, она выпрыгнет. В открытую дверцу врываются звук расплавленного гудрона и гул раскаленного полуденного пространства.
- Если не остановите - выпрыгну! - повторяет она тверже и категоричней.
- Отец! - Это Антон. Он испуганно смотрит на Лизико. Не знает, как быть, схватить не решается, хотя, зная подружку детских лет, боится, как бы она и впрямь не выскочила на ходу.
- Писи-писи? - спрашивает Ражден, глядя на Лизико в зеркальце.
- Сейчас же останови! - кричит Лизико.
- Конечно... Остановимся... - уступает Ражден и тормозит.
Машина съезжает на обочину, шуршит придорожной галькой и останавливается.
Но не успела она стать, а Лизико уже в поле. Бежит, не зная, куда и зачем. Просто бежит, как вырвавшийся из ловушки зверь, которого гонит инстинкт, приказывающий бежать как можно быстрее, как можно дальше от смертельно опасного места. Огрубевшие травы по пояс, они царапают ноги, цепляются за платье, но она бежит. На краю поля возлегла невысокая гряда, ее склоны ободраны оползнями. Гряда почему-то не приближается, а странным образом отдаляется, будто дразнит, но она все равно бежит, словно за этой грядой откроется другой мир, ясный, понятный. Словно там граница между жизнью и смертью. "Если перейду гряду... Если перейду гряду..." - торопливо твердит ее растревоженное сознание. Начинается круча. Сыпучая, каменистая, кое-где позелененная мхами... А она все бежит, задыхающаяся, обессиленная, ибо не может сделать ничего, кроме как бежать, и ничего не видит, кроме залитых потом, красных и противоестественно больших физиономий бегущих за ней, и не слышит ничего, кроме собственного имени, которое они повторяют на разные голоса. Но от них-то она и убегает, как заяц от борзых, и ее судьба предопределена точно так же, как судьба зайца. Псы обязательно догонят, схватят, станут рвать друг у друга из пасти; потом приторочат к хозяйскому седлу, как описано в школьном стишке, или, говоря другими словами, ее вернут в машину Раждена Кашели. И она вернется, если не успеет преодолеть вон ту гряду. Но попробуй ее преодолеть, когда все пути отрезаны. Перед ней непролазные ежевичные дебри, разлегшиеся, как допотопное чудище, сзади запыхавшиеся, но уже уверенные в победе "охотники". "Не стыдно, Лизико, по горам меня гонять с моей грыжей!" - пыхтит Железный. Ражден не отрывает от нее напряженного, сверкающего взгляда. А Антон бледен как мел, распахнутую рубаху пузырит ветер, он почему-то поднял руки, точно не ловит Лизико, а сдается ей... Лизико сгоряча вбегает в заросли, бросается, как самоубийца под поезд... Колючие дебри вздрагивают, перепутавшиеся, сцепившиеся побеги пробуждаются, расцепляются, неохотно сбрасывают с себя вековую дрему; сначала тут и там небольшими клубами выстреливает горячая пыль, затем она густо валит из раскаленного нутра вместе с мельчайшей живностью - тлей, жучками, кузнечиками; вслед за тем гигантский зеленый спрут ленивым, словно бы нарочито замедленным движением хватает, оплетает пленницу длинными щупальцами, вонзает в нее бесчисленные колючки и, иссушенный вековечной жаждой, жадно пьет ее жаркую кровь... Сердце Лизико выскакивает из груди, ослепленная болью, не сознавая себя, она бьется вслепую, наугад, но чем отчаянней сопротивление, тем глубже ее утягивают душные цепкие дебри... "Не подходите!.. Не подходите!.. Не подходите!.." - кричит растерзанная, исхлестанная и исцарапанная до крови, с всклокоченными волосами, в оборванном платье. "Охотники" вот-вот дотянутся до нее, но им тоже приходится сражаться с тысячеруким чудищем, прячущим беглянку; они крушат палками сцепившиеся узлы, колеблющиеся в воздухе хваткие плети, вместо которых из пылящей насекомыми чащи тут же взметаются другие. Но, в конечном счете, охотники побеждают, высвобождают, вытаскивают Лизико из ежевичника, из цепких щупальцев дракона, на самом же деле сокрушают ее последнее убежище - так заканчивается эта охота. "Не подходите! Не подходите! Не подходите!" - в изнеможении, едва слышно сипит Лизико, и Антону уже не верится, что самый близкий, самый дорогой ему человек когда-нибудь придет в себя, что они по-прежнему будут вместе. Он чувствует: случилось что-то роковое, он в чем-то провинился, но не может понять и никогда не поймет - в чем. Лизико то ли впрямь не способна сейчас услышать его, то ли делает вид. И остальные тоже не в себе. Никто ничего не понимает. "Чем меня выспрашивать, у жены своей спроси!" - рявкнул на него отец. Вот он и вынужден смотреть, как Ражден с Железным ведут, а точнее, тащат его жену. Словно его дело сторона, он всего лишь свидетель, гончая, которая отлично справилась со своими обязанностями и теперь всеми способами выражает радость по этому поводу - то забегает вперед, то, поотстав, бежит за "охотниками", волокущими "добычу"...
На сей раз за руль садится Железный, Антон рядом, а Ражден с Лизико устраиваются сзади, поскольку "так будет лучше для Лизико", которой нужен покой. В самом деле, она безвольно уронила голову на грудь Раждена, и ничто в ней не напоминает недавнюю бурю. Ражден, играя желваками, хмуро уставился вперед. В машине тишина. Разве что всхлипнет Лизико, как наплакавшееся дитя. Она не спит, просто не может раскрыть глаз и не очень-то хочет. "Все будет хорошо", - повторяет свекор и осторожно целует ее в темя.
Все молчат до самого Тбилиси. Возвращение домой не вносит оживления. Молча, в полном унынии ужинают и понуро разбредаются по комнатам. В доме, как в пути, как повсюду, полно мошкары. Загустевший от нее воздух вспучивается, колеблется, мерцает. Фефе, похоже, всеми способами сражалась с ней, но в конце концов сдалась...
Ражден пытался обмануть жену, прикидываясь спящим, но ему было не до сна. Он лежал с закрытыми глазами, и даже назойливая щекотка роящейся во тьме мошкары не могла отогнать видения, сводящего с ума, мучительного, как вывихнутый сустав, застуженный нерв или же больной зуб. Никто и ничто не могло удержать его более от намерения, прежде всего показавшего, насколько неясным да и просто неверным было сложившееся у него представление о счастье. В его жизни хватало утех и удовольствий, охотно предоставляемых разными стюардессами, официантками, гостиничными администраторшами и комсомольскими активистками, но теперь все они показались слишком доступными, примитивными, грубыми. То, что он чувствовал сейчас, не имело с прежним ничего общего. Его существо переполняло предчувствие неизбежного праздника, праздника, которого ждешь, к которому готовишься с нетерпением ребенка и предусмотрительностью зрелого мужчины... Вдруг оказалось, что он всю жизнь ждал этого дня, этого не выразимого словами волнения, ради него продвигался по скользкой тропе служебной карьеры, прибирал к рукам все, что подворачивалось, не останавливался ни перед чем... Ради этого менял привычки, облик, убеждения, терпел Фефе, угождал начальству и тиранил подчиненных... Все ради того, чтобы однажды жарким летом, средь дачной духоты и суеты вдруг прозреть и увидеть то, на что люди запрещают себе смотреть, в крайнем случае, выкалывают глаза. А он прозрел. Это ли не чудо! И не для того только, чтобы увидеть набухшие соски юной невестки, но и свою истинную суть и природу! Теперь-то он знает, кто такой и для чего явлен на свет. Сегодня он открыл свое будущее, которого, по мнению умника сына, вообще не существует: в мире, где для него (если спросить Антона) не осталось места, обрел свое предназначение и понял, что оно в растлении невестки... Теперь пусть хоть покойный отец встает из могилы, чтобы отговорить, он рассмеется ему в лицо, ибо отец - человек прошлого и, скорей всего, не поймет, что стремление сына не противоречит их великому делу. Напротив, господин мой отец, мой старший товарищ!.. Но даже если забыть про все это, закрыть глаза, он только из гордости, из мужской чести обязан, не колеблясь, принять то, что предлагает ему Лизико. Ее бессмысленный побег, лазанье в колючих дебрях и слезы взахлеб только подтверждают это. Погонится или нет? Догонит или нет? Захотела, чтобы он, именно он догнал - ради возможности весь оставшийся путь продремать у него на груди... Ах, стервочка!.. Ражден, конечно, возьмет то, что ему предлагают. Будьте уверены! Даже если восставший из гроба отец в мотоциклетных крагах и зеленых очках всадит ему пулю в затылок... Пьяный от запаха Лизико и своих фантазий, он не видит, какой страшный грех, какое преступление готовится совершить против невестки, не говоря уж о сыне, которого вообще не берет в расчет, как грузинские власти не берут в расчет партию его сына - ничтожного и бесперспективного противника. Ражден готов убедить всех в том, что превосходит соперника по всем статьям - внешностью, влиянием, состоянием, известностью; и никто не докажет ему, что это не так, точнее - что не это главное в отношениях отца с сыном - ни мертвый отец, ни живой сын...
Как свойственно великим грешникам, Ражден обосновывал и оправдывал свое преступное намерение, исходя исключительно из собственных побуждений; так продолжалось до тех пор, пока его кроткая бессловесная жена не повернулась к нему в постели и не спросила с тревогой: "Что с тобой? Что-нибудь случилось?". И, словно только того и ждал, как из засады, набросился на супругу, спутницу жизни, делящую с ним заботы и тревоги, знающую все его слабости, язвы, болячки и заботливо врачующую их; лихорадочно разорвал влажную от пота ночную рубашку, роняя слюну, как одержимый обсосал, искусал шею, грудь, живот, ляжки и без чувств, хрипя, как с перерезанным горлом, изошел, истек, истаял в непостижимом, бездонном, вечном женском лоне...
Фефе не столько удивила, сколько напугала неистовая страсть мужа. Притихшая, не в силах сдержать дрожь, она лежала за его спиной, слушала его храп и всем существом сознавала, что не имела ни малейшего отношения к тому, что только что произошло. Телом чувствовала, что замещает в объятиях мужа другую женщину. Быть женой, в сущности, означает замещать другую (других); Фефе и прежде частенько доводилось сознавать свою незавидную роль, но на этот раз чувство было несравненно сильней и оскорбительней. Не считаясь с ее желанием, не спрашивая согласия, ее принудили исполнить чужую роль. Хотя, как уже было сказано, ничего необычного или непривычного в этом для нее не было. Просто сами их отношения были необычными, и не только сейчас, в эту ночь, а всегда, с самого начала; с тех пор, как Ражден утолил юношескую похоть - в темном кутке, у стены, неловко и торопливо, - с тех пор в их постели не равный сходился с равным, если угодно, не самец крыл самку, а большой и значительный в очередной раз подчинял маленькую и беззащитную, что изначально делало недостижимыми желанные или хотя бы сносные отношения. Однако Фефе сознательно предпочла безропотное рабство под пятою мужа исполнению немногословного завета свекрови ("Его... Их всех..."). Не потому, что не любила или не уважала свекровь, а ради памяти покойного отца, который до последнего вздоха верил, что обожаемая дочь выйдет замуж если не за сказочного принца, то за исключительного, "большого" человека (вторую дочь ее младшую сестренку, в полугодовалом возрасте задушила скоротечная скарлатина), и ни на чем не основанная, но несокрушимая вера давала силы цепляться за жизнь, он не мог отказаться, как голодный пес не в силах отказаться от кости, обглоданной другими собаками. Хмельной от эйфории, возбуждаемой голодом и постоянным предощущением чуда, он не спешил покидать этот мир, уверенный, что необыкновенный жених запаздывает только потому, что любимица дочь слишком юна. "Расти быстрей, негодница! - ворчал он. - Мочи нету ждать больше!" Его подбитые башмаки, доставшиеся от умершего в Тбилиси японского военнопленного, одинаково скользили как на асфальте, так и на снегу. На их скрежещуще-цокающий звук из дворов с лаем выбегали разъяренные собаки, словно наконец-то нашли главного виновника - того, кто нарушает покой в этом мире. Фефе тоже во многом винила отца, прежде всего в смерти матери и маленькой сестренки, но не смела об этом сказать. Они оба избегали открытости, и если один без устали вслух мечтал, растравляя душу себе и всем вокруг, то другая молчала, упрямо и непреклонно, не только по малолетству, но по причине серьезного и совсем не детского страха, что рассерженный отец в сердцах может убить и ее. И все-таки одиночеству в подвале с пауками и крысами предпочитала общество мечтательного, болтливого отца. Впрочем, когда тот скоропостижно умер, бросила его, не задумываясь, и бежала не оглядываясь... Вернувшись с базара, она увидела отца нелепо свесившимся с тахты и сперва разозлилась (не мог дождаться!), потом испугалась (как его похороню?), сунула в коченеющие руки банку мацони - последнее, о чем он успел ее попросить, - и, словно спасаясь от огня, выбежала из подвала, где даже пауки и крысы смеялись над ними. Они и впрямь давали повод для насмешек, настолько были не приспособлены к жизни, слабые, никчемные, безрукие, вот и умирали беспомощно, друг за дружкой... И тогда последняя представительница горе-семейства (Фефе) отреклась, перечеркнула память об остальных, уже умерших, - даже не знает, кто где похоронен. Впрочем, она помогала отцу хоронить младшую сестру, но сама в ту пору была кроха, и теперь не найдет ни кладбища, ни тем более могилы. Не знает и никогда не знала, где лежат отец и мать. Тело матери отец оставил в больничном морге, а от отца она убежала сама, поскольку все равно не смогла бы его похоронить. Без нее нашлось кому это сделать; может статься, что измученные запахом соседи зарыли его где-нибудь, как бездомную собаку... Потому-то Фефе терпела все и готова была терпеть до конца, чтобы хотя бы в смерти не обмануть обманутого жизнью отца и, чего бы это ни стоило, до конца своих дней остаться женой сильного, влиятельного, "большого" человека, того самого необыкновенного жениха, о котором мечтал отец. Но как бы она ни обманывала себя, она была так же несчастна, как отец, даже больше, поскольку в отличие от отца боялась не столько ударов судьбы, сколько тех редких, мимолетных мгновений счастья, которые нежданно вспыхивали в ней, как лампочки длинного железнодорожного туннеля, на мгновение выхватывали ее из тьмы, чтобы тут же погрузить в еще более непроглядный мрак...
Так было и сейчас: провалившаяся во мрак, испуганно притихшая за спиной мужа, она проклятой женской плотью чуяла приближение несчастья, беды, несоизмеримой с той, что ей доводилось испытывать, куда более ужасной и чудовищной, и не только для нее и ее семьи, а для всех без изъятия. В ее понимании, на то же указывало нашествие мошкары, похожее на стихийное бедствие. Но ей не дано было прозреть, угадать, в чем проявится грядущая эта беда, и, притихнув, затаившись за спиной мужа, она думала о сестре, вспоминала похороны, от начала и до последней минуты, ибо у нее не было более значительного воспоминания, одновременно печального и торжественного. Конец мира представлялся ей сейчас таким же простым и естественным, как в тот бесчувственно глухой день, и, как в тот день, хотелось, чтобы разверзшаяся земля одним взрывом все обратила в прах и пыль, развеяла по миру живых и мертвых... Трудно сказать, приносило ей это видение страдание или облегчение; просто мука стала для нее облегчением, а облегчение мукой. В особенности с тех пор, как в биографии Раждена Кашели ее существо - и впрямь ничтожно маленькая пылинка - запечатлелось как факт его комсомольской сознательности и отзывчивости, а выбравшаяся из подвала нищая люмпен-пролетариатка породнилась с большими людьми.
Сейчас, прячась за спиной мужа, она думала о своих умерших и в мыслях собирала всех троих, как в общей могиле. "Меня не вмешивайте в это дело. Что случилось после моей смерти, меня не касается", - холодно говорила мать и все пыталась втиснуться, улечься в чемоданчик, с трудом вмещавший кукольно-маленькое тельце ее младшей дочери. "Как живому жить? А умершему уже все равно", - вздыхал отец, с трудом втискивая ноги в ссохшиеся от частой мойки башмаки. В доме было одеяло красного шелка, в него завернули сестричку. Она и впрямь лежала в чемодане, как кукла. И казалось, что ее уносят из дома не для того, чтобы похоронить, а в подарок кому-то. Во всяком случае, так это запомнилось Фефе. Потом они с отцом закрыли чемодан и отправились в долгий и утомительный путь. Несколько раз пересаживались с трамвая на трамвай, пока наконец вагон, чем-то отличающийся от остальных, не довез до отдаленного кладбища. В полупустом вагоне, как казалось Фефе, их чемодан всем бросался в глаза. Он лежал на коленях у отца, Фефе сидела рядом, обеими руками, как за соломинку, ухватясь за его локоть. Она обмирала от страха, представляя, как вдруг кондуктор спросит: "А что у вас в этом чемодане? Ну-ка, покажите". Содержимым чемодана кондуктор не заинтересовался, но потребовал оплатить его провоз, что вызвало у отца взрыв негодования. "Почему я должен покупать лишний билет? Сколько места занимает этот чемоданчик и кому он мешает?!" - кричал он, выкатив глаза и дрожа всем лицом, его нижняя челюсть выстукивала дробь. Пассажиры трамвая смотрели на них. "Мешает, не мешает - не важно. Багаж есть багаж, и провоз надо оплатить!" - настаивал на своем кондуктор. Фефе охватил такой ужас, что она ничего не соображала, только с мольбой шептала отцу - "Папочка, купи билет... ну, купи пожалуйста", но отец не слушал ее, он выяснял отношения с кондуктором: "Совсем совесть потеряли! Ни жалости не осталось, ни чести! Озверели из-за денег, да?" - скандалил он, сверкая глазами и брызгая слюной. Фефе вдруг выхватила чемодан из рук отца и ударила им по голове, после чего умолк не только отец (он на мгновение отключился), но и кондуктор: то ли испугался отчаянной девчонки, то ли сжалился над странными пассажирами, взвинченными, худющими - кожа да кости...
Похоже, отец заранее присмотрел заброшенную могилу, поросшую травой, в которой собирался, не привлекая внимания, похоронить маленькую дочь. Но, как нарочно, рядом с заброшенной могилой кого-то хоронили, и они вынуждены были переждать. Там столпилось довольно много народу, в том числе небольшой хор псаломщиков; один пел с закрытыми глазами, что очень удивило Фефе, хотя прежде ей не доводилось видеть поющих - ни с закрытыми глазами, ни с раскрытыми. Он держал в дрожащей руке летнюю шляпу с дырочками, а платком, зажатым в другой руке, утирал пот со лба, но пот все равно тек струйками. Лицо его полыхало то ли от жары, то ли он был болен. Из полуобвалившейся часовни слышался стук молотка, там каменотесы тесали надгробную плиту; пение и стук не мешали друг другу. Похоже, что псаломщики куда-то опаздывали. Едва допев, они поспешно ушли. Шагали напрямик, не выбирая тропы, какие-то слишком деловые и целеустремленные. Из выгоревшей, пожухлой травы у них на пути гроздьями прыскали кузнечики. Последним шел краснолицый дядька в летней шляпе, на которого обратила внимание Фефе. Он едва волочил ноги. Но прежде чем скрыться за кустами цветущей сирени, вдруг оглянулся и, лукаво улыбаясь, подмигнул Фефе, отчего навсегда запечатлелся в ее памяти...
Постепенно все разбрелись. Но теперь не уходили могильщики. Закончив свое дело, побросали в кучу лопаты, веревки и заступы и там же повалились перекусить. Ели, полулежа, лениво, небрежно, что твои князья. Фефе спросила у отца, почему они так не по-людски едят, а не сядут толком перекусить, но отец лишь отмахнулся (он так проголодался сам, что ему было не до разговоров). Однако, поскольку Фефе не отставала, пришлось объяснить, что у могильщиков много работы и они очень устают... Могильщики услышали их. А может быть, обратили внимание на мужчину с чемоданом (предмет на кладбище необычный); они заговорили с отцом, расспросили, а, узнав об их обстоятельствах, прониклись сочувствием: отцу налили вина, Фефе отломили краюху хлеба, а затем в считанные минуты похоронили сестренку в свежей могиле: словно пунцовая бабочка, выпорхнула она из чемодана и навсегда исчезла в повторно вырытой могиле. Холмик разровняли, поверх земли заново положили венки и цветы, чтобы ни родственники покойного, ни даже кладбищенское начальство ничего не заметили. "Порядок, если хозяин могилы не осерчает", - сказал один из могильщиков. "С чего бы ему серчать! Пусть скажет спасибо - зимой ноги согреет", - ответил другой... "Она уже там, с мамой..." - слезливо вздыхал захмелевший натощак, растроганный отец...
А Фефе лежала рядом с мужем в душной, жаркой тьме и, мучимая страшным предчувствием, не отрывала глаз от исчезнувшего окна, пока не вернула его на место, пока опять не обозначился во мраке серовато-белый квадрат, пока окончательно не рассвело и снова не закружился повсюду утихший на ночь и оживший с утра тускло посверкивающий вихрь мошкары...
3
"Неправда! Не может быть... Врет. Просто хочет свести с ума!" - думает Элисо, хотя, когда вернувшаяся из "свадебного путешествия" Лизико позвонила ей и попросила никуда не уходить - есть разговор, почему-то сразу поняла, что любимая падчерица не сообщит ничего хорошего. Но то, что она услышала, вообще не лезло ни в какие ворота. Даже если б она нарочно фантазировала о любовных приключениях, Лизико не смогла бы дойти до такого - хотя, что уж там, падчерица сумела приучить ее к своим "странным" и "неожиданным" выходкам. В неполных шестнадцать лет "подарила свою девственность" молодому человеку, с которым была едва знакома, - назло робкому и нерешительному Антону. Именно так она и объявила Элисо: "Поздравь меня, сегодня я подарила свою девственность этому благообразному дебилу", - после чего "благообразный дебил", успешно закончивший консерваторию по классу фортепиано и, по мнению музыковедов, обещавший большое будущее, вообще исчез, пропал, надо полагать, уехал из Грузии, причем больше из страха перед Лизико, чем по причине иных обстоятельств. Но если многочисленные прежние глупости еще можно было как-то объяснить и даже оправдать, то э т о м у не было ни объяснения, ни оправдания. Услышь она такое не от самой Лизико, а хоть от Господа Бога: "Твоя падчерица завела шуры-муры со свекром", - она крикнула бы в ответ: "Неправда! И не смей говорить такое!" Но того, что она не позволила бы сказать Богу, выслушала от падчерицы, и неожиданная исповедь вдруг обострила в ней сознание собственной беспомощности и бесправности, усилила чувство беззащитности и одиночества... Элизбар иногда говорит (разумеется, в шутку): "Я один, а вас двое, к тому же вы женщины. А ворон ворону глаз не выклюет"; на самом же деле это их двое - Элизбар и Лизико, она же одна, и так будет до конца. Одна, всегда одна, поскольку от своего отступилась, а чужого не присвоила и никогда не пыталась исправить ошибку, другими словами, не пыталась вклиниться между отцом и дочерью и разъединить их или привлечь на свою сторону. Более того, она стала законной женой Элизбара, но не сделала ничего, чтобы заполнить пустоту, оставшуюся после смерти его жены. Для нее было счастьем жить с Лизико и Элизбаром, хотя бы даже в этой пустоте. Лизико еще до ее появления взяла права умершей матери и не собиралась их никому уступать, тем более что никто и не просил уступить. Лизико - свободный, независимый человек и сама кует свое несчастье в своей кузнице. Это тоже проблема, и, по мнению Элисо, ее создали они сами, по взаимному согласию, и не только ради сохранения, а затем упрочения своих отношений, но главным образом для выявления перед супругом собственного благородства, что рождало в них не предощущение опасности, а чувство благодарности друг к другу, они и в мыслях не допускали, что согласие между ними может обернуться опасностью для Лизико, ради которой, как им казалось, они и старались, или же сама Лизико вдруг обернется опасностью - окруженная любовью и заботой, прилюдно опозорит их. А такая опасность, похоже, существовала всегда, заставляя лебезить перед "малолетней соплячкой", потакать во всем, только бы не травмировать ее своим личным благоденствием. Хотя справедливости ради надо признать, что после смерти мужа она никогда не задумывалась о собственном счастье; все случилось само собой, как бы помимо ее воли; она и представить не могла, что у нее могут быть "отношения" с Элизбаром. "Ваша книга спасла меня", - искренне щебетала она, и сама уже овдовевшая, на первом этапе их "романа", в пору бесконечных телефонных разговоров, и Элизбар, надолго умолкший на другом конце провода, был для нее скорее небожителем, чем обитателем осязаемой под ногами тверди... Их общение вовсе не предполагало земного счастья, точнее, ни один из них не собирался еще раз обзаводиться семьей, чтобы вновь пережить все то, что уже было пережито; просто они показывали друг другу старые раны, что приносило странное облегчение; но в конце концов им надоели телефонные разговоры, неподписанные "любовные послания", бессмысленные прятки с Лизико и знакомыми; почти потеряв надежду, они мечтали о "простой человеческой жизни". Похоже, что высшие чувства все-таки питаются низкими побуждениями; общение мужчины и женщины (пусть даже самое возвышенное) заканчивается одним и тем же. Все-таки они оказались в большей степени земными созданиями, нежели небесными, и общее у них обнаружилось не только во вдовстве: не утихающее чувство вины перед умершими супругами и заслуженное за эту вину наказание - угрызения совести! - вот что их объединяло, хотя они не сделали ничего худого умершим и умершие ни в малейшей степени не считали их виновниками своей смерти, напротив, именно мужу исповедалась она в своей "сумасшедшей любви" и перед сном в постели читала ему стихи Элизбара. Что же до жены Элизбара, то перед смертью она с присущей ей нежностью стиснула слабеющими пальцами его ладонь, как делала это в кругу посторонних, дабы вернуть на землю увлекшегося собственным красноречием супруга. Таким образом, их сблизил не поиск обычных отношений, а страх перед ними. Обоим нужен был духовный друг, если угодно - духовный надсмотрщик, способный не только видеть угрызения совести партнера, но и испытывать их... Способный смириться с этим жесточайшим наказанием, убивающим любую мечту, желание и цель, гасящим радость жизни и при том не имеющим ничего общего с пресыщенностью. Ты жаждешь жизни (в конце концов, ты еще молода!), любишь, мечтаешь о близости, но "не вправе" принять, обнять, раствориться без остатка, поскольку твоя вторая половина лежит в земле по причине твоего невнимания к ней и обычного эгоизма; ты ни разу не задумалась о том, что неуемным желанием возвеличить писательский авторитет Элизбара унижала мужа. Так что, раз ты жива, значит, виновата, и не перед другими, а пред собой, и если кому-то причиняешь вред, то прежде всего себе. Человек, сознает он это или нет, по горло погружен в болото жизни, и некому протянуть ему руку. Поэтому, чем суетливей он старается выкарабкаться, тем глубже затягивает его трясина. Но и нерешительность (она же книжность) к добру не приведет. Сомнения - это бесчувственный буй между желанным и неизбежным, за который можно уцепиться и перевести дух, но не больше - ведь он не приспособлен для долгого плавания, только устанешь да руки обдерешь об осклизлые, шершавые бока... Вот Элисо и старается принять все как есть, другими словами, как можно поласковей вилять хвостом перед Лизико, угождать Элизбару, пролезть сквозь игольное ушко, вылезти из собственной шкуры, ослепнуть, оглохнуть, онеметь, но только не спросить себя, насколько оправданно такое поведение, к добру или ко злу оно ведет. Лишь бы Лизико не отвернулась и, что еще важнее, позволила бы любить ее отца. Она движима исключительно любовью. Причем не менее "сумасшедшей", чем та, о которой поведала Лизико, но в отличие от Лизико ее любовь все-таки плод человеческого чувства, а не низменного, животного желания, а потому ее трудней понять, в нее труднее поверить, особенно в наши дни, когда все кричат о свободной любви, а в глубине души не верят в нее, она оказалась не нужна, не оправдала себя, ибо, как выяснилось, жизнью движут не чувства, а желания, человеку так удобней, хотя бы по причине сложности чувств и простоты желаний. Элисо же любит не только Элизбара, но и его безвременно умершую жену, и рано осиротевшую дочь - всех троих с равной силой, - а потому никого не подменяет и не вытесняет, просто занимает свое место, завоеванное "сумасшедшей" любовью, рядом с неделимой троицей, как их верная защитница, хранительница очага, готовая пожертвовать ради них всем...
То, что любовь толкает женщину на безрассудство, она хорошо знает, на себе испытала. Но должна же существовать грань, за которую... Хотя нет, не должна. Любовь, как стихия, она сама устанавливает свои границы. И все, что остается по ту сторону, ничего не значит, не существует. Она слишком хорошо все это знает, не меньше, чем Лизико, претерпела из-за любви. Замужняя женщина полюбила женатого мужчину. Что ж, случается... Благодарная читательница влюбилась в известного писателя... Но, скажите на милость, вам встречались бесполые писатели?! Таких не бывает. Враки. Любовь - дело выбора. Но ведь она не врывалась к нему, как Лизико, - дескать, хочешь не хочешь, отрекись от всего; такого она не могла себе позволить; по сравнению с падчерицей она умела владеть собой - умела скрывать чувства, но в отличие от Лизико невольно впала в другую крайность - о своей "неслыханной", "сумасшедшей" любви, слишком смахивающей на вычитанную в книгах, первым делом поведала тому, от кого должна была скрывать, плакалась и жаловалась тому, от кого заслуживала гнева и "порки", и вот теперь ее мучает сознание вины с той же силой, как тогда мучило одностороннее чувство, в котором, словно ближайшей подруге, она призналась мужу. Она считает себя не только виноватой перед Элизбаром и его женой, но и побежденной, обманутой... Любовь - дело выбора, но, совершив его, навсегда теряешь право помогать в выборе другому. Во всяком случае, на роль наставницы Элисо не годится. И все же она не сделала ничего предосудительного. Вообще ничего не сделала, поскольку все разрешилось само собой, то есть сперва умерла жена Элизбара, затем ее муж, и если в их счастье есть чья-то заслуга, то это заслуга двух покойников. Впрочем, обретение счастья только усилило чувство вины (надо полагать, и у Элизбара): Лизико ли навела на такие мысли или сама додумалась, но в глубине души поверила, что, действуя по умыслу, они с Элизбаром избавились от супругов. И теперь она верит в то, чего не было. Верит, потому что допускает - так могло быть, она могла убить, если это избавило бы от мук, причиняемых любовью, единственным свидетелем которой стал муж, чуткий, сострадающий, ходивший за ней, как за слабоумной или беспомощной, советовавший как-нибудь взять себя в руки и образумиться. Но кому это удавалось? Не удалось и Элисо. Днем она сидела, обеими руками прижав к груди книгу Элизбара, словно кто-то собирался отнять ее, ночью же, как на вертеле, крутилась в чаду невероятных планов, ложных предположений и ужасных видений... Видит Бог, она была готова на все. Если бы ее любви что-нибудь угрожало, не задумываясь, выпила бы яд или бросилась под поезд... Точно так же она целовала бы ноги каждому (прежде всего, конечно, мужу), кто понял бы ее, посочувствовал и простил невольную вину, навязанную судьбой... Но все равно ее вина и сумасшествие - ничто рядом с виной и сумасшествием Лизико. Ошеломленная услышанным, она смотрит на свои руки, лежащие на столе, и думает, как быть: по-прежнему остаться подругой своей падчерице, хранительницей ее секретов или немедленно поднять тревогу, ворваться к Элизбару и, как нож, вонзить страшную правду, а может быть, опять пощадить, промолчать, как будто ничего не произошло... Из комнаты Элизбара доносится стук пишущей машинки, звук привычный, родной, вошедший в плоть и кровь, и это, сказать по правде, несколько удивляет Элисо. Для Элизбара покамест ничего не изменилось, сидит у стола и постукивает на машинке. Потому что не знает. Не знаешь - не виновен. Но как может Элизбар оставаться невиновным, когда грешна его дочь?! Он, видите ли, борется с властями и вместо стихов пишет памфлеты, а со своей вздорной сопливой малолеткой не справился, не сумел воспитать. Сирота, видишь ли... Жалко... Еще бы! Но сейчас-то она как раз сиротка круглая, одна захлебывается в водовороте греха, а папаша постукивает на машинке, как дятел. Мир на голову рушится, а он замкнулся в своей раковине и выдумывает небылицы. Элисо вытащит его оттуда (ничего другого она не может), чтобы вместе с Лизико увидеть, как у него разорвется сердце прежде, чем дослушает дочь до конца...