11386.fb2 Годы без войны (Том 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 54

Годы без войны (Том 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 54

XVII

Несмотря на то что время было рабочее и несмотря на привычное уже как будто, как утверждалось многими, равнодушие москвичей ко всякого рода большим и малым выставкам, которые каждую неделю открываются по Москве, у входа было столько народу, что лишь спустя почти три четверти часа Сергей Иванович смог попасть в зал.

Он никогда прежде не бывал в этом зале и, войдя в него, осмотрелся. Зал был небольшой, стены его и перегородки были так густо, в несколько рядов, увешаны картинами, подсвеченными сверху и снизу искусственным дневным светом, что нельзя было не почувствовать красоты и наполненности зала. От стенда к стенду переходили люди, переговариваясь, и выставка, казалось, гудела тихим несмолкаемым гулом, к которому надо было еще привыкнуть, чтобы не замечать его. Но после клубной атмосферы, запахов еды, вин и табачного дыма Сергей Иванович почувствовал себя здесь словно на поляне после загазованной улицы. Прямо перед ним открывались полотна с индустриальным пейзажем. Они были расположены таким образом, будто являлись гвоздем выставки, и нельзя было пройти, не взглянув на пих; но возле них никто не задерживался.

Не вдаваясь в подробности, как не вдаются в них все обычные посетители выставок, почему им неинтересно у одних и интересно у других картин, Сергей Иванович, увлекаемый общим движением и чувствовавший, что движение это вернее всякого гида приведет к цели, вместе со всеми двинулся по залу.

Он отыскивал глазами картину "Косарь" и почувствовал, что у цели, по тесноте, в какой вдруг оказался. Картина была прикреплена к стене так низко, что нужно было непременно пробиться в первый ряд, который был постоянно занят. Одни как завороженные стояли перед полотном и не хотели уступать место; другие, устремлявшиеся сюда потому, что сюда устремлялись все, так проворно работали локтями, что Сергей Иванович, оказавшийся было у картины, тут же был оттиснут от нее. "Да что же в ней? — говорили одни, с разочарованием отходившие. — Небритый мужик с косой. Каждый волосок выписан, мастерство, а для чего и во имя чего?" "Выполнено, конечно, блестяще, но как нас изображают, какими, главное, какими!" — говорили другие.

"Нет, что ни говори, величие души", — говорили третьи, и Сергей Иванович, так как он все еще не мог пробраться к картине, невольно поворачивался на говоривших и прислушивался к их мнению. Когда же наконец, применив обходной фланговый маневр, как он потом говорил об этом, снова оказался в первом ряду перед картиной, был настолько поражен тем, что увидел, что его уже невозможно было ни оттолкнуть, ни сдвинуть от нее.

Картина была проста. Верхнюю (и большую) половину ее составляло небо с белыми и редкими по нему облаками, ниже были изображены поле, березовый лес с подлеском, и на фоне этого поля, леса и неба крупным планом была выписана фигура косаря. Ног его не было видно; видны были только руки, державшие на плече косу, плечи и голова в старой фуражке, козырек которой слегка затенял усталое, загорелое, небритое лицо косаря.

Было непонятно, шел ли косарь с покоса или на покос; но художника, как видно, занимало не это конкретное, что многие искали и хотели увидеть в картине. Он хотел и изобразил высшую и вечную красоту земли — человека. Косарь был горд тем, что был крестьянином и работал на земле, кормившей его и дававшей ему нравственные силы, и он как бы приглашал всех в соучастники своего труда; но вылинявшей и потертой рубашкой своей, потертым пиджаком и столь же старой и повидавшей виды фуражкой на седой голове, небритыми щеками и морщинистыми, прежде времени износившимися руками со вздутыми венами, выписанными с такой реалистичностью, что будто чувствуешь, как течет в этих венах почернелая кровь, он в то же время оставлял впечатление будто несправедливости жизни к нему. Он будто бы говорил всем: "Да, да, смотрите", — и все, казалось, не столько всматривались, сколько вслушивались в эти его слова; он заставлял задуматься не тем очевидным для всех драматизмом распятий, запечатленных многими художниками прошлого, а другим, глубинным, не для всех ясным смыслом.

Одни между тем, так и не поняв, что взволновало и растрогало их, отходили от картины, но остававшиеся с увлечением продолжали говорить и спорить о ней.

Те, кто возмущенно восклицал: "Какими нас изображают!" — были правы потому, что их оскорбляло, что косарь небрит, плохо одет и отдает какой-то будто дремучестью, тогда как нынешний деревенский человек и одет по-другому, и образован, и ничего от той дремучести в нем и в помине нет; другие, кто обращал внимание на величие и красоту души, упуская внешние детали одежды ("Разве в наглаженном костюме и галстуке работают в поле?" было их возражением), были точно так же правы и находили подтверждение. Но правда тех и других, в сущности, была полуправдой, и лишь немногим, среди которых был и Сергей Иванович, удавалось постичь истинный смысл картины; и эти немногие молчали и, вглядываясь в Митино полотно, прислушивались более к своим, возникавшим в душе чувствам.

Сергей Иванович сейчас же подумал о Павле. Ходом утренних размышлений о шурине и встречей с Митей он был подготовлен к восприятию этой картины. Он обратил внимание не на величие души и не на одежду косаря, а сразу же словно прикоснулся к самой сердцевине жизни, в которой соединены были, он знал, все острейшие и трудно разрешимые вопросы времени. Свои метания и спокойная основательность шурина, восхитившая Сергея Ивановича шесть лет назад в Мокше, нынешнее свое благополучие и неблагополучие Павла, которое Сергей Иванович (для облегчения, разумеется) старательно переносил в пространственную категорию общей жизни, — все это, казалось ему, было в Митиной картине, перед которой он стоял с широко раскрытыми глазами.

"А мы ему: историческая роль, характер, нравственность", — вспомнил он, как думал утром о Павле. Все разговоры о народе в гостиной зятя были ничем в сравнение с этим, что он понимал сейчас. "И ему, наверное, надо подлечить ноги, — подумал он о косаре. — А на нем семья, дом, колхоз и еще — тысяча забот. Но как изображен, как изображен!"

Но Мити рядом не было, а была только картина, на которую чем дольше смотрел Сергей Иванович, тем она сильнее действовала на него; и тем сильнее росло желание вернуться к Мите и поговорить с ним.

XVIII

В то время как Сергей Иванович все больше и больше сознавал необходимость пойти к Мите, еще обедавшему в клубе, и не мог оторваться от картины, он заметил, что вокруг стало как будто свободнее, что люди словно бы расступались перед кем-то, кто подходил к картине. "Перед кем это?" подумал Сергей Иванович, подчиняясь движению толпы, и оглянулся на подходивших; и хотя сразу же узнал дочь Наташу, узнал Станислава, его брата Александра с поэтом Князевым, которого не понимал и недолюбливал, узнал сестру Станислава с мужем и других, составлявших как бы свиту зятя и дочери, но инстинкт толпы продолжал действовать на Сергея Ивановича, и он пятился, теснился, словно и в самом деле надо было посторониться перед каким-то очень важпым лицом.

Войдя в освободившееся для него пространство перед картиной, Станислав остановился в той свободной как будто позе, по которой, однако, было очевидно, что он хотел сказать всем. "Думаете удивить меня этим? — было на его иронически спокойном, как он любил теперь держаться на людях, лице. Посмотрим, посмотрим". Он был в светло-сером английском костюме, безукоризненно сидевшем на пем, светлой рубашке и тонком, изящно повязанном галстуке, на пальцах чуть приподнятой и застывшей в этой приподнятости руки светились два крупных, работы кхмерских мастеров, перстня — золотой и серебряный, — которые придавали ему еще большую как будто значимость.

— Автор, автор! — раздалось по толпе, так как люди всегда хотят видеть в авторе что-то необычное и сейчас же разочаровались бы, если бы им показали на обыкновенного человека.

Внимапие всех было теперь более обращено на Станислава, чем на картину. От него как будто ждали чего-то, и он чувствовал это; но еще яснее он чувствовал, чего от него ждали друзья, пришедшие с ним. Смысл его появления здесь, он знал, заключался в том, чтобы, сообразуясь со своей "теорией" развития литературы, переносившейся им в последнее время на все искусство, то есть сообразуясь со своим отрицанием так называемых дворянских в литературе и искусстве тенденций, когда русскому народу приписывались совершенно несвойственные ему и, в сущности, привнесенные, чужеродные черты барства (как было, например, с обломовщиной), дать оценку Митиному полотну и, соответственно, конечно, всему этому направлению.

Но вместе с тем что он знал, что должен дать свою, как ждали от пего, оценку, и дорожил независимостью, как любил сказать о себе (и как, с его слов, говорили о нем другие, кому удобно или выгодно было говорить это), он чувствовал, что сделать этого было нельзя, ему невозможно было не быть в русле так называемого общественного мнения — почвенничества, — в рамках которого он только и мог быть свободным. Рамки же эти были узки, то есть настолько узки, что, несмотря на изворотливость, с какою Стаппслав умел защитить свои позиции, он все же вынужден был повторяться и в статьях, и в выступлениях, и был недоволен этим.

Кроме того, он чувствовал, что в общем направлении почвенничества действовали какие-то силы, которым и в этих рамках казалось просторно и которые (разными и утонченными методами)

навязывали свою волю. Кто и что было этой силой, Станислав но знал; но он чувствовал ее действие, ее предупредительные (в отношении его) сигналы и все более и более начинал побаиваться ее.

Принцип, как он вывел из своих наблюдений, состоял из двух главных слагаемых. Во-первых, поддерживались только те писатели, которые вторили, то есть признавали над собой ведущих и не проявляли индивидуальность (что и требовалось ведущим), и, вовторых, те, кто под видом реалистического письма изображал не то чтобы далеко не лучшие черты характера русского парода, но выискивал в нем такую дремучесть (будто у русской литературы никогда не было иной задачи, чем самоуничижение и разоблачение перед миром), что даже самые рьяные приверженцы и поклонники старины бывали оскорблены в своих чувствах. "Это уж слишком", — говорили они. "Именно, как же мы еще живем, если так нравственно ничтожны", — удивлялся с ними Станислав. И если первое положение было понятно — каждый знай чин и место! — то второе, когда чем дремучее, тем лучше, оставалось неясным; в изображении дремучести были какие-то свои приемлемые и неприемлемые условия; и эти условия, без учета которых, он понимал, нельзя было ему высказать свое мнение о Митиной картине, которого ждали от него, как раз и останавливали и смущали Станислава.

Мнение искусствоведа Куркина, которое было известно ему, было не в счет, потому что оно было мнением западника. Куркин, несмотря на принятую им манеру выражаться туманно и еще более туманно писать, что провозглашалось гениальностью теми, кому хотелось видеть в этом гениальность, в отношении Митиной картины высказался настолько определенно, что ни у кого не было сомнения, что оп отрицал ее. Митя, не принятый им еще шесть лет назад и с насмешкою названный Христом из Терентьевки, остался для Куркипа точно тем же не понимающим искусства (того, видимо, которое понимал сам Куркин) художником, который при всем старании и даже таланте, чего он не отрицал, умеет попадать (по пословице) пальцем в небо. Именно "пальцем в небо", было с каким-то будто даже наслаждением произнесено Куркиным теперь в отношении Митиного "Косаря", не соизволившим хоть как-то пояснить свою реплику (он, видимо, считал себя полководцем в искусстве и выдавал свои высказывания за аксиомы, пе требующие доказательств). "Что ж, он мог позволить себе это, — подумал Станислав. — Отрицать всегда легче, чем утверждать, а главное, всегда найдутся сторонники, потому что всегда есть недовольные. А ты попробуй принять, да так, чтобы с тобой потом согласились все", — продолжил он, в то время как на худом, моложавом лице, как тень, вспыхнула и застыла усмешка, относившаяся будто к картине, на которую он смотрел. Картина нравилась ему, и он чувствовал, что по реалистичности письма и благородству, с каким художник изобразил деревенского человека, ее вполне можно было принять; но упрек, прочитывавшийся в ней (что, несомненно, выражало взгляды самого художника) настораживал Станислава.

"Побьют пария по рукам, побьют, а он талантлив", — заключил он о незнакомом ему Мите Гаврилове.

Младший из Стоцветовых, Александр, все еще продолжавший работать над книгой о военнопленных и не знавший (от воздействия идей Князева), чем и как завершить ее, был настолько поражен картиной, что, несмотря на то что Князев, подталкивая его, говорил: "Видишь, вот он, упрек, видишь", — не слышал, что говорилось ему; он боялся оторвать от картины взгляд, чтобы не потерять этой новой ясности. Его поразила целостность, с какою была представлена на полотне жизнь, и он с открытым ртом, делавшим его лицо глупым, смотрел на Митиного косаря.

— Музыка, ну что вы хотите, музыка! — не связанный никакими (и ни перед кем) обязательствами и по-своему видевший и понимавший мир, сказал Николай Эдуардович, композитор и муж Анны.

Но так как он ни к кому не обращался, никто даже не оглянулся на его слова; лишь Анна, всегда, как ей казалось, понимавшая мужа и гордившаяся им, лишь она, обеими руками державшаяся за мужа, ласково подняла на него глаза. Да, да, — было в ее взгляде, — ты прав, это музыка".

XIX

Наташа, привыкшая обращать внимание лишь на то, что было вокруг нее, главным образом на женщин, как те были одеты, и смотревшая теперь не на картину, а на толпу, вдруг увидела среди толпы отца, стесненно стоявшего между какими-то молодыми людьми.

— Папа! — с изумлением воскликнула она, шагнув к нему, и этим возгласом и движением как бы разрушая атмосферу неловкости вокруг Станислава. — Ты здесь? Идем к нам. — И она с непринужденностью, будто была не на выставке, а дома, взяла отца за руку и потянула из толпы. — Стасик, Стасик, посмотри, кто здесь, — сказала она, подойдя вместе с отцом к мужу.

— А-а, Сергей Иванович, — произнес Станислав, оборачиваясь к отцу Наташи. — Похвально, — удивляясь тому, что тесть прежде них оказался здесь, добавил Станислав.

Затем он произнес еще несколько фраз, какие обычно произносятся в подобных случаях, спросил о Павле Лукьянове, который, он знал, должен был в это утро приехать из деревни, и во время этого разговора заметил, что взгляды всех обращены на Сергея Ивановича. В белой перчатке на протезе, седой, стройный еще старик, живущий в немалом, как было видно по нему, достатке, Сергей Иванович невольно притягивал внимание. "А не спросить ли его о картине?" — подумал Станислав, сейчас же с облегчением почувствовав, что оценку Митиного полотна со своих плеч можно переложить на плечи тестя.

— Вы уже успели рассмотреть картину, — как будто между прочим, но в то же время с явным намерением еще сильнее приковать внимание всех к Сергею Ивановичу, проговорил Станислав, обращаясь к тестю. — Ну, как на ваш взгляд? — спросил он. — Что скажете?

— Что я скажу?

— Да.

— Ну что я скажу? — переспросил Сергей Иванович, посмотрев на Митиного косаря, потом на Станислава с компанией и опять на косаря.

У него было что сказать о картине. Но в то время как он готов был уже произнести, что на самом деле думал о ней, по передавшемуся ему настроению зятя почувствовал, что нельзя было делать этого. "Упрек жизни, — подумал он. — Но в чем же упрекать жизнь? Правомерно ли вообще это и приложимо ли к сегодняшнему дню?" Ему показалось, что если он произнесет сейчас правду, то подставит Митю под удар (чего, разумеется, ему не хотелось делать и чего он потом никогда бы не простил себе); вместе с тем зять с дочерью смотрели на него, и он вдруг решительно заключил:

— История.

— Вот как! — воскликнул Стапислав, пе ожидавший такого ответа и сейчас же почувствовавший, несмотря на всю расплывчатость формулировки, что было что-то очень нужное и точное в ней.

— Нет, позвольте, — возразил Князев, которому не терпелось вступить в спор с Сергеем Ивановичем. — Вы говорите, история.

Но разве художник, берущийся за историческую тему, не выражает современности? — Ему хотелось притянуть на свою сторону Александра, и он посмотрел на него.

Но Александр настолько был занят открывшейся ему истиной, что не слышал ни оценки Сергея Ивановича, ни восклицания брата, ни возражений Князева, стремившегося навязать свое мнение.

То время, когда Александр раздраженно выкрикивал (на всякие подобного рода разговоры): "Народ вам не ширма, которую можно передвигать по своему усмотрению, чтобы прикрыть свои телеса, не трогайте народ!" — когда, наполненный этим открытым и воинственным максимализмом, умел "только оскандалиться в обществе", как говорили о нем, — то ушедшее, о котором он мог лишь вспоминать, живо и со всех сторон обступило его теперь. Он готов был вновь крикнуть: "Нетрожьте народ!" — но только напряженно смотрел на косаря на полотне и машинально, как от чего-то мешавшего ему, отстранялся от руки Князева, пытавшегося расшевелить его.

— Я бы сказал больше, — вместе с тем продолжал Князев, оставив Александра и стараясь втянуть других в разговор, но в то же время обращаясь к Сергею Ивановичу. — Объективность, с какою, как уверяют нас, подается история, всегда есть только субъективное и предвзятое мнение современников. История это одно, а взгляд на историю это совсем другое.

— Вы что имеете в виду? — спросил его Сергей Иванович, знавший о настороженном отношении к нему Станислава и дочери и сам соответственно относившийся к Князеву. — Кто же сейчас косит косой, извините, если это не история?

— Но при чем здесь коса? — сказал Князев.

— Нет, извините, как это при чем? — живо перебил его Сергей Иванович, всегда чувствовавший себя сильнее, когда речь заходила о конкретном, и невольно старавшийся теперь перевести разговор в нужное для себя русло. Я был в деревне и видел, как сейчас косят! Современность это совсем другое, — продолжил он, вдохновляясь и перенося свое поверхностное впечатление о сенокосе на общую деревенскую жизнь Павла. — Вы живете старыми понятиями о деревне, — наконец сказал он Князеву, вполне убежденный в том, что изложил лишь общеизвестную правду, о которой бессмысленно и не должно спорить.

— Да о чем шум, и так видно, что дооктябрьский мужик, — поддержал кто-то из толпы Сергея Ивановича.

— Или послевоенный, — добавил кто-то, — тоже — не сахар было.

— Привыкли малевать небритыми и в шмотье, вот и малюют.