11413.fb2
Парфенька был добрым, но не до окончательности, не до святости, как Сеня Хромкин, который ради хмелевцев забывал себя, свои интересы и интересы ни в чем не виноватой своей семьи. Парфенька о семье всегда помнил, а в исключительных случаях даже советовался с домашними. Вчера, выслушав Клавкино сбивчивое — волновалась баба — сообщение, он тут же сказал о нем своей Пелагее Ивановне, которая, впрочем, махнула рукой: «Язык-то без костей, слушай сплетницу!», а вечером спросил об этом Витяя. Тот хоть и торопился, а все же подтвердил Клавкину новость: да, мелькнул какой-то организм, что-то такое зелено-желтое, длинное, как пожарный шланг, извилистое. Кажется, неподалеку от утятника, у кривой ветлы. Может, шланг и был. Водозаборный, толстый. Там же у ивановцев поливной участок люцерны на зеленую подкормку, насосная станция…
Парфенька такое соображение отверг:
— Какой шланг, если утята пропадают — щука это, утятница!
— Десятиметровой длины? Ну ты даешь, батяня! Головушка не болит?
— Де-е-сять метров?! — У Парфеньки перехватило дыхание. — Неужто все десять?
— Может, пятнадцать, я не мерил.
— А почему зеленая с желтым?…
Витяй торопливо переодевался в выходную одежу — должно быть, в кино или к девкам — и больше ничего не прибавил, а настаивать Парфенька не решился. Витяй у него такой, что осмеет родного отца и не охнет. А из Ивановки с начала весны шли слухи, что в заливе у них промышляет утятами разбойная щука. Они уж и какое-то бабье имя ей дали.
После ужина Парфенька заменил на спиннинговой катушке леску на более прочную, миллиметровую, привязал на стальной поводок серебряную (из ложки отлил тайком, чтобы старуха не увидела) блесну с тройником на хвосте, отыскал среди игрушек внучки зевник для щуки, приготовил рюкзак и литровый термос с холодным квасом, веревку и подсачок, подкачал шины велосипеда. Ивановка — не ближний свет, верст восемь, а то и больше, пешком не пойдешь. И только после этого лег спать. И едва прислонил голову к подушке, как сразу проснулся: в окне брезжил голубой рассвет, ходики показывали половину третьего. Вот как зарядился ожиданием чуда — отключался и включался сразу, будто механизм. И дальше действовал с четкостью отлаженной машины: ноги сделались продолжением педалей велосипеда и двигались как шатуны, руки застыли на руле, глаза, как фары, цепко держали дорогу, и только спина взмокла. Через полчаса он был на месте.
И вот стоял с приготовленным спиннингом на берегу волжского залива, нетерпеливо осматривался, прислушивался.
Уже рассветало, но бревенчатая старая Ивановка, испуганно отбежавшая от залива, еще спала: междупарье, торопиться некуда, скота в личном пользовании тут не держали, а колхозный был в летнем лагере и выходил на пастбище часов в шесть. Разбаловались люди, как в городе.
Залив сплошь до того лесного берега лежал, как уже сказано, белый, пушистый, и тишина была белая, непорочная, не огорченная ни одним грубым звуком. Правда, неподалеку от ветлы, на открытом выгульном дворе, сбегавшем от утятника к заливу, сонно переговаривались за метровой штакетной изгородью утята, но их детские голоса, смягченные расстоянием, не мешали слуху.
Парфенька положил спиннинг на отдыхающий велосипед, снял с плеча пустой рюкзак, постелил его на мокрую от росы траву рядом с велосипедом и сел ждать солнышка. Заря уже отыграла, вот-вот выкатится красное и в полчаса подметет до зеркального блеска весь залив. Можно бы сделать парочку пробных забросов, но ведь зряшные будут, вслепую, зацепишься еще за корягу, рви потом леску, опять настраивай снасть, а рыбу уже спугнул. И самая уловистая, самая дорогая блесна тю-тю.
За спиной послышались осторожные, крадущиеся шаги, Парфенька обернулся — от ветлы двигался Тоськин с кривой дубинкой, могучий, жалостливый мужик по прозвищу Голубок, заведующий здешней утиной фермой. Он тоже узнал Парфеньку, просиял:
— Неужто Парфен Иваныч?… Да как же ты догадался, голубок? А я нынче сам хотел за тобой. Вот, думал, позавтракаю и — в Хмелевку, к самому Парфен Иванычу… Радость-то какая, голубок, слов нет.
Парфенька вежливо встал и подержался за его большую, как совковая лопата, руку. Упрекнул с улыбкой:
— Радость, а с палкой ко мне подкрадывался. Голубок смущенно бросил кривулину в траву.
— Не признал сразу-то, голубок, думал — чужой. Ходют тут разные, туристами называются. Из Мелекесса, из Куйбышева, а восейка из самой Москвы закатились четверо. Что им на своих-то легковушках. Резиновые лодки надуют и катаются, рыбку вроде бы ловят, а на самом деле — моих утят. Рыбки-то, сам знаешь, у нас не густо, а им, голубок, уха надобна. Уха из петуха. Избаловался народ совсем, только бы не работать. А?
— Да, тут хорошо, — сказал Парфенька. — Солнышко вон всходит, кукушка у того берега проснулась. Слышишь: ку-ку, ку-ку… Одно и то же, а хорошо.
— Хорошо-то хорошо…
— А что? И ферма у вас, видать, хорошая.
— Ферма — да. Что да, то да, грех жаловаться. Выгульный двор вон прямо у воды. Поплавают — выходи и гуляй, погуляли — спускайся и плавай. У людей нет такой жизни, райская жизнь. Да ведь короткая, голубок! Два месяца и — в кастрюльку. Или на сковородку — утята табака. Жа-алко… Они ведь потешные, как малые ребята, играть любят, гоняются в воде друг за дружкой, ныряют… Какая же это жизнь — два месяца. А, голубок?
— Короткая. — Парфенька вздохнул.
— Ас нынешней весны еще короче. Выплывет какой в открытый залив и вдруг заблажит, взмахнет крылышками, и нет его — провалился, только круги по воде. Да другой так-то, голубок, да третий, да пятый — десятый. Бывает, по двадцать штук в день пропадает, мыслимо ли дело! Будто кто хватает их, сердешных, снизу за лапы и топит. Ну, мы потом догадались: она, Лукерья, больше некому. А тут еще и туристы балуют. Выручай, голубок, век не забуду!
— Вот туман разойдется… Не видал ее?
— Кого? Лукерью?
— Какую Лукерью — щуку!
— А я про кого, голубок? Про нее же, про щуку. А ее Лукерьей зовут.
— Кто зовет?
— Народ, голубок, ивановские мужики, бабы, ребятишки. У нас тут старуха проживала, Лукерья по имени, жадная-жаднющая, голубок, но бойкая, дерзостная, ничего не страшилась — ни скандала, ни воровства. В третьем годе, в самое половодье пошла на залив рыбачить со льда и утопла, голубок. В ее честь щуку-то и назвали. Больно уж жадная до утят и безужасная. У самой фермы разбойничает. И никак ее не пымаешь — в точности Лукерья. Та, бывало, всегда отвертится, если на месте не застукали. А как застукаешь, если она никогда не попадалась, бабка Лукерья-то.
— Так ты видал ее или нет?
— Щуку? Не видал, врать не стану. Иван Бугорков видал, а мне не пришлось. Круги на воде замечал, во-он там, у кустиков, а самое — не сподобился. Ну круги зато, голубок, страшенные, и сразу в двух, а то и в трех местах — неужто такая длинная ворочается, а? Это же не один метр, голубок, не два! Так она всю ферму у нас слопает.
— А чего не загородите? У вас же проволочные сетки в воде стояли.
— Ржавеют они. Да и на моторках ваши, хмелевские, носятся. Саданет ржавую носом — дыра, как ворота. Замучили эти лодки: шум от них, вонь, копоть, на воде масляные пятна, а волной берег подмывает. От них же волна как от парохода… Ну что, не пора, голубок? Залив-то развидняется, вдруг да повезет нам.
Голубок неловко ссутулился над ним, пытаясь сделаться меньше, чтобы не обидеть невзрачного Парфеньку, топтался рядом, приминая резиновыми сапожищами траву, заглядывал с надеждой в морщинистое, коричневое от загара лицо рыболова. Как в лицо друга. И справедливо — Парфенька тоже любил Голубка: добрый мужик, совестливый, открытый, для такого чего хошь сделаешь.
Солнце уже сидело на зеленом лесном заборе у того берега, тянуло рукастые лучи к спящему заливу, озорно хватало за белое одеяло, и туман, курясь, редел, подымался, незаметно таял и пропадал в заголубевшей тишине, показывая потные зеркала открытой воды. Минута, другая — и эти зеркала засверкали-засмеялись под солнцем, поползли, расширяясь друг к другу, и скоро весь залив стал одним волшебным зеркалом, втягивающим в себя опрокинутый вниз головою цветастый веселый мир.
Парфенька взял спиннинг, подтянул на всякий случай до живота резиновые болотные сапоги и сошел вниз, к самой воде. Кустики в заливе, указанные Голубком, были как раз напротив кривой ветлы, которую запомнили Витяй и Клавка, но метрах в шестидесяти отсюда — свидетели будто сговорились о точности.
Парфенька отпустил метра полтора лески, оглянулся — Голубок почтительно стоял поодаль — и, широко взмахнув завизжавшим спиннингом, сделал первый и, как оказалось, последний заброс. Блесна, описав сверкающую солнечную дугу, без плеска вошла в воду точно возле кустиков, и едва Парфенька начал сматывать леску, как почувствовал легкий удар на том конце. Блесна мягко вошла во что-то неподвижное, и сматывать стало нельзя — зацеп, подумал Парфенька. Чего боялся, то и случилось: закоряжил. Да и как тут не зацепишься, когда кусты рядом. Наверно, за корень задел или за подводную ветку. Парфенька зажал катушку тормозом и потянул удилище к себе — оно круто выгнулось, леска зазвенела, но немножко подалась, самую чуточку, сантиметров на десять, не больше, а когда он отпустил удилище, леска, не ослабевая, возвратилась назад, на прежнее место. Да, зацепился за ветку или за торчащий со дна конец коряги. Надо попробовать вытащить.
За спиной послышалось сочувственно-взволнованное дыхание Голубка, но Парфенька не рассердился на него, признался в своей неловкости:
— Зацеп, Вася. Но ты не тушуйся, мы это в момент. В случае чего, запасные блесны есть.
— Помочь, голубок?
— Погоди.
Парфенька опять потянул удилище, но на этот раз зазвеневшая леска не только не подалась к нему, но даже пошла назад — кто-то сильный вырывал ее вместе со спиннингом. Парфенька, вытянув руки, подался вперед, удилище согнулось в полукольцо, леска, чертя и брызгая по воде, забрунжала от напряжения, а у кустов и подальше вода взорвалась сразу в нескольких местах.
— Пымал! Пымал! — не выдержал Голубок.
— Не ори, — прошипел Парфенька. — И присядь, а то тебя и из воды за версту, поди, видать.
Голубок послушно присел на корточки, а Парфенька, не отпуская леску, вошел с берега в воду, потом поддернул удильник к себе, вгоняя крючки блесны глубже в пасть жертвы, и вслед за повторным могучим всплеском у кустов почувствовал, что напряжение заметно ослабло, леска перестала брунжать и послушно пошла за ним, когда Парфенька, пятясь, стал выходить из воды. Он попробовал сматывать леску, но тяжесть была такая, что катушка не проворачивалась. Да и леску так оборвешь ненароком.
— Сачок подать? — прошептал вспотевший от волнения Голубок.
— Ка-акой тут сачок! — Парфенька, не переставая пятиться, торопился подальше от воды. — К берегу ползи и замри там. Слышь?
— Слышу, голубок.