11413.fb2
Приятно было слышать его звучный веселый голос, добродушный и уверенный.
— Познакомился, Иван Никитич. Обошел с Башмаковым все цеха, поговорил с рабочими. И его «транзитную агитацию» уже снял. Завтра покончим с формальностями и, благословясь, начнем. Башмаков оставил много работы.
— Много, — согласился Балагуров. — Все оказенил, нагородил бюрократических заборов, формальностей. Ломай все, расчищай рабочую площадку, чтобы веселей работалось. Только особо не торопись, а то наломаешь дров. — Балагуров засмеялся и объяснил: — Он уже приходил ко мне, пугает: намаешься-де с молодым выдвиженцем, подведет под монастырь, понимаешь, поскольку не имеет никакого почтения к порядку.
— Это он о своем «порядке»?
— Конечно, другого он просто не представляет. Давай-ка, Толя, наведем настоящий, сделаем комбинат лучшим предприятием района. И когда сделаем, покажем первому Башмакову. Вдруг и до него дойдет, что можно работать иначе. Бывает же. Очень мне, Толя, хочется увидеть, как черт в церкви плачет — редкое же зрелище. Так? Нет?
— Так, Иван Никитич.
— Ну и хорошо. Рад твоему назначению. И Ольга Ивановна тоже. Привет тебе передает. А ты своей Людмиле передавай. Ну, ни пуха тебе ни пера, Толя!
— К черту, Иван Никитич, к черту!
Радовались в тот вечер многие, если не все жители Хмелевки. Пищекомбинат — это пищекомбинат, тут нет равнодушных. Ягодного варенья и грибов каждая хозяйка еще способна запрети сама, не будет страшной беды и тогда, когда остановится или совсем закроют винный цех — спокойней в семьях и на улицах. Но хлеб, булочки, сосиски, сардельки, колбаса нужны всем, тут пищекомбинат — кормилец. То есть он должен стать надежным кормильцем. И он станет таким, если молодой Ручьев ухватисто поведет дело. Парень он быстрый, неробкий, почета уже добился своей службой, а не как сын Юрьевны. Яблочко от яблоньки, оно, как известно, недалеко катится. И слава богу.
Михеич и Антиповна, обсуждая эту тему, занимались вечерней уборкой сквера. Антиповна, чтобы зря не пылить, макала новую метлу в ведро с водой и подметала главную аллею, а Михеич прилаживал к водопроводной трубе черный резиновый шланг, намереваясь полить цветочные клумбы.
— Был бы Семен жив, порадовался бы сыну, — сказал Михеич. — Они, Ручьевы, все добрые, сердечные. А?
— Добрые, — подтвердила Антиповна, в молодости подружка Юрьевны. — Клавдия-то Юрьевна куда как гордится Толей — одна его подымала… Ты погляди-ка, отец, погляди на них, шельмецов! — И оперлась обеими руками на черен метлы, зорче вглядываясь.
Михеич со скрипом разогнулся, потер поясницу рукой с разводным ключом, проследил за взглядом своей старухи. Неподалеку, на притененной липами скамейке целовались Нина Башмакова и Сергей Чайкин. Целовались упоительно, самозабвенно — отмечали радость близкой свадьбы.
Антиповна завистливо вздохнула:
— Заломал счастливицу!
Михеич тоже покачал седой головушкой:
— И ведь дочь Башмакова… Вот что молодежь-то нынче делает! А мы, бывало…
— Ладно уж, бывало! У кого бывало, а у тебя и не снилось. Все весеннее времечко проактивничал.
— А я про что? И я про то же. У них поцелуи, а мы, бывало, комбеды создавали, коммуны, колхозы.
— То-то многого ты достиг, комитетчик! И меня обездолил.
— Шла бы за Башмакова, сватал же. Всю жизнь бы возвышалась.
— Нужен твой «понимаешь»! Я не про то. Всякой бабе любовь-ласка надобна, она и возвышает, радость дает. Это вам — должности, а нам одной любови хватит. Сколько ночей прождала тебя в одинокости, сколько слез выплакала, ирод упрямый!
— Значит, ласки недополучила? А вроде давно уж не жаловалась.
— Что теперь, без толку-то. Всему свое время. Жизнь, отец, прошла, не воротится.
— У меня только начинается, что ли! А твоей ласки тоже видал не густо. То воюешь, то новое строишь, то опять воюешь да из разрухи заново все подымаешь. Зато вон они теперь, видишь, как милуются.
— Утешенье нашел!
— Нашел. И не малое. Постыдилась бы на старости лет со своими упреками. Не только для себя живем. И комбинат наладим, будет работать как часы. Башмаков разладил, а с Ручьевым наладим. Мы с его отцом не такие дела делали.
— Разошелся! Давай домету да ужин пойду варить, — а ты поливай. Загудел, как старый самовар, остынь. Вишь, они слушают да хихикают…
Нина и Сергей действительно слышали ворчливую перебранку стариков и смеялись — не над ними, а от полноты счастья, от молодого эгоизма: почему кто-то ворчит на жизнь, когда им так приятно и хорошо, а будет еще лучше! Да и не только им. Анатолию Ручьеву и его Людочке тоже наверняка хорошо. Ладная пара, дружно живут.
— Давай его как-нибудь отблагодарим, — предложила Нина. — Купим, например, электробритву, гравировочку сделаем: «Дорогому Анатолию Семеновичу Ручьеву…»
— Еще чего! — усмехнулся Сергей. — Настоящая добродетель, говорил поэт Франческо Петрарка, сама по себе поощрение и награда, сама себе поприще и венец победителя. Доходчиво?
— Ага. Поцелуй еще.
— С удовольствием, Нинуся, но что мы с тобой на одних поцелуях?
— Так в воскресенье свадьба, и если не дождемся, то потеряем свой праздник. Я ведь в белом платье буду, в нежной фате, белолицая, голубоглазая — красиво, правда? Белый цвет, Сереженька, это цвет чистоты, невинности, непорочности.
— Никто же не узнает, Нинуся!
— А мы сами! Себя ведь не обманешь, Сереженька. Я невеста, и все должны видеть меня невестой.
И ты тоже. Черный, в черном костюме, как черный ворон, ты прилетел взять эту девичью светлую чистоту, непорочность. Ага?
— Ловкая. — Сергей качнул цыганской кудрявой головой. — Сколько красивого насочиняла вокруг белого и черного.
— А что, не так?
— Не так. Белый — это цвет снега, холода. Вместо жаркой любви, которой ты боишься, придет супружество, долг и разные обязанности: кормить мужа, стирать ему рубашки и носки, требовать, чтобы приносил домой получку, ложиться с ним в одну постель…
— Ка-акой ты глу-упый! Да это же радость для меня, Сереженька!
— Нынче радость, завтра радость, а послезавтра не очень. Постой, я не кончил. А черный цвет, Нинуся, это траур по мужской свободе, это семейная упряжка, ворчанье жены и так дальше. Пока парень холост, у него сто дорог, женился — одна дорога. Слышала? Фольклор, народная мудрость.
— Не любишь ты меня, Сереженька.
— Люблю, Нинуся, но я стараюсь заглянуть в наше будущее, а ты нет, тебе и в настоящем хорошо. Как твоему отцу — в прошлом.
Нина обиделась:
— Ты меня отцом не попрекай. Он, может, и правда бюрократ, но дома — хороший человек. Не пьет, не курит, маме никогда не изменял, нас, детей, пальцем не трогал. Другие колотят, а он — ни-ни. А если бы ты видел, Сереженька, как он подшивает валенки — лучше самого Монаха! И сапожки женские шить умеет, и туфли, и старую обувь в мастерскую не носим, отец сам ремонтирует. И когда сидит у окошка с сапожным делом, то Даже поет разные песни: «Меж высоких хлебов…», «На заре Советской власти…», «Подмосковные вечера» — всякие. А ты говоришь…
— Вот и не лез бы в начальники. «Беда, коль пироги начнет тачать сапожник, а сапоги печи пирожник…»[18]
Со столба напротив вдруг свистнул, а потом захрипел-заскрежетал белый колокол-громкоговоритель, прокашлялся и сообщил виноватым басом: «Говорит Хмелевский радиоузел. Извините за молчание. Трансформатор полетел, запасной пришлось искать, Петька, обормот такой, запрятал среди разного барахла. Послушайте пока «Лесные голоса». За шипеньем раздался сиплый собачий лай, затем прежний голос: «Извините, не та попалась».
— Ну, работнички! — Сергей с досадой встал и потянул за руку Нину. — Идем, а то начнется такой концерт — уши отвалятся. На танцплощадку или домой?