11421.fb2
Целая неделя прошла в изобилии и радости.
Я выкарабкался из беды, обедал каждый день, моя бодрость росла, и я придумывал одну затею за другой. Я работал сразу над тремя или четырьмя статьями, отдавая им всякую искру, всякую мысль, какая возникала в моей бедной голове, и мне казалось, что дело у меня идет лучше, чем прежде. Последнюю статью, на которую я потратил столько сил и возлагал столько надежд, редактор уже вернул обратно, и я тотчас же уничтожил ее, взбешенный и оскорбленный, изорвал, не перечитав. Теперь постараюсь устроиться в другую газету, чтобы иметь возможность лавировать. В худшем случае, если и это не поможет, наймусь в матросы: у пристани стоит «Монах», готовый к отплытию, и я, пожалуй, смогу отправиться на нем в Архангельск или куда там он плывет. Так что надежд у меня было хоть отбавляй.
Последнее потрясение не прошло для меня бесследно: начали выпадать волосы, мучительно болела голова, шалили нервы. Днем я писал, обернув руки тряпками, просто потому, что не терпел ощущения на них собственного своего дыхания. Когда Йене Олай слишком сильно хлопал подо мною дверью конюшни или на заднем дворе начинала лаять собака, меня до мозга костей пронизывало холодом, и это ощущение отдавалось по всему телу. Мое здоровье заметно пошатнулось.
Изо дня в день я напряженно работал, с трудом находил время пообедать и снова принимался писать. Не только мой шаткий письменный столик, но и вся кровать были завалены заметками и исписанными листами, которые я исправлял, переделывал, тут же вставлял в новые статьи, задуманные в тот день, кое-что зачеркивал, неуклюжие места оживлял красочными словами, с большим трудом продвигаясь от фразы к фразе. Как-то вечером одна из статей была наконец готова, и я, счастливый и радостный, сунув ее в карман, отправился к «Командору». Давно пора было снова подумать о деньгах, потому что у меня почти ничего не оставалось.
«Командор» просил подождать всего минутку… Сам он продолжал писать.
Я осмотрел тесное помещение: бюсты, литографии, газетные вырезки, огромная корзина, которая, казалось, могла поглотить человека. Мне стало очень грустно при виде этого чудовищного зева, этой драконовой пасти, вечно раскрытой, вечно готовой глотать отвергнутые работы, разбивать людские надежды.
– Какое у нас сегодня число? – вдруг спрашивает «Командор», не поднимая головы от стола.
– Двадцать восьмое! – отвечаю я, обрадовавшись, что могу оказать ему услугу.
– Двадцать восьмое. – И он продолжает писать. Наконец он запечатывает несколько писем, отправляет в корзину какие-то бумаги и кладет перо. Потом поворачивается в кресле и смотрит на меня. Заметив, что я все еще стою у двери, он полусерьезно, полушутливо делает знак рукою и указывает на стул.
Я отворачиваюсь, чтобы он не видел, что на мне нет жилета, расстегиваю куртку и достаю рукопись из кармана.
– Это небольшой очерк о Корреджо, – говорю я. – Но к сожалению, это написано не совсем обычным…
Он берет из моей руки листки и начинает просматривать их. Он поворачивается ко мне лицом. Имя этого человека я слышал уже в ранней молодости, и много лет его газета имела на меня огромное влияние, а сам он вблизи оказался вот каким. У него вьющиеся волосы и несколько беспокойные карие глаза; он имеет привычку время от времени негромко сопеть. С виду он кроток, как пастор, этот человек с хлестким пером, которым он умеет бичевать до крови. Когда я смотрю на него, страх и удивление овладевают мною, чуть не плача, я невольно делаю шаг к нему, хочу выразить свою любовь за все, чему я у него научился, хочу попросить у него снисхождения – ведь я всего только жалкий бедняк, которому и без того трудно… Он смотрит на меня и медленно, в задумчивости кладет рукопись. Чтобы ему легче было мне отказать, я сам протягиваю руку и говорю:
– Это, конечно, вам не подходит?
И улыбаюсь, делая вид, будто отношусь к этому совсем легко.
– Мы можем печатать лишь популярные статьи, – отвечает он. – Вы же знаете наших читателей. Нельзя ли сделать это попроще? Или взять другую тему, более понятную?
Его предупредительность изумляет меня. Я понимаю, что моя статья отвергнута, и все-таки я не мог бы получить более любезного отказа. Чтобы не задерживать его, я торопливо отвечаю:
– О да, конечно, можно.
Я направляюсь к двери. Кашлянув, прошу прощения за то, что обеспокоил его… Откланиваюсь и берусь за ручку двери.
– Если угодно, – говорит он, – я могу заплатить вам немного вперед. Вы потом отработаете.
Он сам видел, что я не гожусь в писатели, поэтому его предложение несколько унизительно для меня, и я отвечаю:
– Нет, благодарствуйте, в настоящее время я еще свожу концы с концами. Впрочем, я вам весьма признателен. Прощайте!
– Прощайте! – отвечает «Командор» и тотчас же отворачивается к своему письменному столу.
Во всяком случае, я не заслужил такого любезного обращения и был благодарен ему за это; мне следовало оценить его предупредительность. Я решил прийти к нему не раньше, чем напишу статью, которой сам буду вполне доволен; тогда это озадачит «Командора», и он, не колеблясь, предложит мне десять крон. Я пошел домой и снова взялся за перо.
В ближайшие дни, когда время подходит к восьми вечера и зажигают газовые фонари, со мною неизменно случается следующее.
Я выхожу из ворот, чтобы после дневных трудов и хлопот погулять по улицам, а у фонаря, подле самых ворот, стоит дама в черном, поворачивается ко мне лицом и провожает меня взглядом, когда я прохожу мимо. Я обращаю внимание, что на ней всегда одно и то же платье, одна и та же густая вуаль, закрывающая лицо и спадающая на грудь, а в руке маленький зонтик с кольцом из слоновой кости на рукоятке.
Уже третий вечер я вижу ее здесь, всегда на том же самом месте; как только я прохожу мимо, она медленно поворачивается и идет по улице в противоположную Сторону.
Из моей головы, как из рога изобилия, сыплются фантазии, у меня возникает нелепая мысль, что она приходит ради меня. Я почти готов заговорить с нею, спросить ее, не ищет ли она кого-нибудь, не нужна ли ей моя помощь, нельзя ли мне проводить ее до дому, хотя я, к сожалению, так плохо одет, – вдруг ей понадобится защита на темной улице. Но я чувствую смутный страх, что это повлечет за собой расходы, – придется угостить ее вином, покатать в коляске, а у меня совсем не осталось денег; карманы мои пусты, – это угнетает, и я не осмеливаюсь хотя бы испытующе взглянуть на нее, когда прохожу мимо. Голод начал снова терзать меня, я не ел со вчерашнего дня; это, конечно, не так уж много, ведь мне не раз приходилось терпеть по нескольку дней кряду, но я стал подозрительно слабеть и уже не мог голодать, как раньше, один-единственный день без пищи изнурял меня, и стоило мне выпить воды, как появлялась неудержимая рвота. Кроме того, я очень мерз по ночам, ложился, не раздеваясь, и все равно мерз, леденел от озноба и страдал от холода во сне. Старое одеяло не могло спасти от сквозняков, и утром я просыпался, чувствуя, что нос мой превратился в сосульку от ледяного ветра, врывавшегося со двора.
Я иду по улице и думаю, как бы мне не свалиться еще до того, как я окончу свою следующую статью. Будь у меня свеча, я попытался бы работать ночью; на это ушло бы два часа, будь я действительно в рабочем состоянии; а завтра я снова мог бы пойти к «Командору».
Не долго думая, я вхожу в кофейню и жду своего знакомого из банка, чтобы взять взаймы десять эре на свечку. Мне позволили обойти все комнаты, все столы, за которыми ели, пили и беседовали гости, я дошел до самого конца кофейни, до «красной комнаты», но так и не увидел своего знакомого. Подавленный и злой, я снова вышел на улицу и направился к дворцу.
Черт возьми, неужели моим невзгодам так и не будет конца! Я шагал широкими, яростными шагами, подняв воротник куртки и сжимая кулаки в карманах брюк, шел и проклинал свою несчастную звезду. Ни одной блаженной минуты за целых восемь месяцев, всякую неделю я голодаю, бедствую и теряю силы. И к тому же, при всей своей нищете, я честен, хе-хе, честен всегда и во всем! Боже правый, как я смешон! И я бормотал о том, как меня мучила совесть, потому что однажды я снес к ростовщику одеяло Ханса Паули. Я презрительно хохотал над своей больной совестью, брезгливо плевал на землю и не находил достаточно резких слов, издеваясь над своей глупостью. Ах, случись это теперь! Если б в этот миг я нашел на улице кошелек, потерянный школьницей, единственную монетку бедной вдовы, я поднял бы ее и сунул в карман, украл бы со спокойной совестью и сладко спал бы всю следующую ночь. Недаром я так долго страдал, мое терпение истощилось, и я был готов на все.
Я несколько раз обошел дворец, потом решил отправиться домой, замешкался еще немного в парке и наконец пошел по улице Карла-Юхана.
Было около одиннадцати часов. Вокруг царила полутьма, всюду бродили люди, то парами, то шумной толпой. Наступил великий миг, пришло время любви, когда души тайно сливаются и жизнь подобна счастливой сказке. Слышался шелест женских юбок, короткий, страстный смех, волнующий грудь, горячее, судорожное дыхание. Вдали, у Гранда, какой-то голос звал: «Эмма!» Вся улица была подобна болоту, над которым вздымались горячие пары.
Я невольно шарю в кармане, не найдется ли там двух крон. Страсть, которая трепещет в каждом людском движении, даже тусклый свет газовых фонарей, тихая, волнующая ночь – все это начинает оказывать на меня воздействие, а воздух вокруг полон шепота, объятий, трепетных признаний, недосказанных слов, отрывистых вскриков; несколько кошек с громким мяуканьем справляют свадьбу в подворотне Блумквиста. А у меня нет даже двух крон. Какое это горе, какое ужасное несчастье, что я так обнищал! Какое унижение, какой позор! И я снова стал думать о последней монетке бедной вдовицы, которую мог бы украсть, о шапке или носовом платке школьника, о котомке нищего, которую без малейшего колебания отнес бы к тряпичнику, и прокутил бы вырученные деньги. Чтобы утешить и вознаградить себя, я стал выискивать всевозможные недостатки у этих счастливых людей, скользивших мимо меня; я сердито пожимал плечами и презрительно смотрел на них, когда они проходили, пара за парой. Эти самодовольные лакомки-студенты, которые думают, что ведут себя, как европейские повесы, когда им удается коснуться груди какой-нибудь швейки! Эти молодые люди, банкиры, коммерсанты, бульварные волокиты, которые не брезгуют даже матросскими женами, толстыми куколками со скотного рынка, отдающимися за кружку пива в первой же подворотне. Ну и сирены! Их постель еще не остыла после посещения пожарного или конюха… Трон всегда свободен, доступен всякому, милости просим, взойдите!.. Я плевал изо всех сил, не заботясь о том, что могу попасть в кого-нибудь, был озлоблен, полон презрения к этим людям, льнувшим друг к другу и сходившимся на моих глазах. Я высоко держал голову и был счастлив, что соблюл себя в чистоте.
У стортинга я встретил девицу, которая пристально посмотрела на меня, и пошел рядом с нею.
– Добрый вечер! – сказал я.
– Добрый вечер!
Она остановилась.
– Гм… Что это вы ходите так поздно? Разве молодой девице не рискованно гулять в такое время по улице? Нет? Да, но разве с вами никогда не заговаривали, не оскорбляли вас, не зазывали домой?
Она изумленно смотрела на меня, стараясь прочесть на моем лице, что я хотел сказать. Потом вдруг взяла меня под руку и проговорила:
– Ну что ж, пойдемте!
Я пошел. Когда мы очутились в стороне от извозчиков, я остановился, высвободил свою руку и сказал:
– Послушайте, миленькая, у меня нет ни эре. Уж лучше я пойду своей дорогой.
Вначале она не хотела верить мне; но, ощупав мои карманы и ничего не найдя, она насупилась, вскинула голову и обозвала меня пентюхом.
– Спокойной ночи! – сказал я.
– Постойте! – крикнула она. – А очки у вас в золотой оправе?
– Нет.
– Ну и черт с вами!
Я ушел.
Но она нагнала меня и снова окликнула:
– Ладно уж, все равно пойдемте.
Это предложение жалкой уличной девки было для меня унизительно, и я отказался. Кроме того, была уже поздняя ночь, и я торопился в другое место; да и не таково ее положение, чтобы идти на подобные жертвы.
– Но я хочу пойти с вами.
– А я не могу согласиться на такие условия.
– Вы, конечно, идете к другой, – сказала она.
– Нет, – ответил я.
Ах, у меня не было никакой охоты к этому, девицы стали для меня почти все равно что мужчины, нужда иссушила меня. Но я чувствовал, как жалок я в глазах этой странной девицы, и решил соблюсти приличие.
– Как вас зовут? – спросил я. – Мария? Так вот! Послушайте, Мария! – И я начал объяснять свое поведение. Девица все больше и больше изумлялась. Неужели она подумала, что и я один из тех, кто ходит вечерами по улицам и ловит девиц? Неужели она в самом деле так дурно обо мне думала? Разве я сказал ей что-нибудь неприличное? Разве тот, у кого дурное на уме, ведет себя так, как я? Одним словом, я разговаривал с ней и проводил ее немного, желая посмотреть, что она станет делать дальше. Впрочем, меня зовут так-то и так-то, я пастор. Спокойной ночи! Ступай и впредь не греши!
И я ушел.
Я потирал руки, восхищаясь своей великолепной выдумкой, и разговаривал сам с собой вслух. Как радостно бродить по городу и творить добрые дела! Быть может, я помог этому падшему созданию возродиться на всю жизнь! Опомнившись, она оценит мое благородство, с сердечной признательностью будет вспоминать меня даже в свой смертный час. Ах, все-таки стоило быть честным, честным и праведным!
Я был в прекрасном настроении, чувствовал себя сильным и смелым, был готов ко всему. Если б только достать свечку, я, пожалуй, окончил бы свою статью! Я шел, помахивая новым ключом от ворот, напевал, посвистывал и думал, как мне добыть свечу. Но придумал только одно – писать на улице, при свете газового фонаря. Я отпер ворота и отправился за своими бумагами.
Выйдя снова, я запер ворота снаружи и расположился у фонаря. Вокруг было тихо, я слышал только тяжелые, гулкие шаги полицейского в соседнем переулке, да издалека, от холма Святого Генриха, доносился собачий лай. Ничто не мешало мне, я поднял воротник куртки и принялся сосредоточенно думать. Я был бы бесконечно счастлив, если б мне удалось закончить эту маленькую статью. Я остановился на трудном месте, нужен был незаметный переход к чему-нибудь новому, потом мягкий, постепенный конец на длинной трепетной ноте, которая вдруг оборвется очень резкой фразой, волнующей, как выстрел или как грохот горной лавины. Точка.
Но слов не было. Я перечел всю статью сначала, громко произнося каждое слово, и никак не мог собраться с мыслями, чтобы придумать подходящую фразу. Пока я работал; подошел полицейский, остановился посреди улицы поодаль от меня и разрушил все мое рабочее настроение. Какое ему дело, что в этот миг я придумывал замечательную фразу к статье для «Командора»? Господи, как трудно мне было удержаться на поверхности, за что бы я ни ухватился! Я простоял под фонарем с час, полицейский ушел, холод стал слишком пронизывающим, и я не мог оставаться на месте. Унылый и подавленный новой неудачей, я снова открыл ворота и пошел к себе.
В моем жилище было холодно, и я с трудом различил свое окно в густой темноте. Я ощупью добрался до постели, снял башмаки и стал растирать ноги, чтобы их согреть. Потом я лег не раздеваясь, как делал уже давно.
На следующее утро, едва рассвело, я сел в кровати и снова принялся за статью. Я сидел так до полудня, и мне удалось сочинить десятка два строк. Но до конца я так и не дошел.
Я встал, обулся и, чтобы согреться, начал ходить взад-вперед по комнате. Окна заиндевели, я выглянул на улицу: шел снег, весь двор и колодезный сруб были завалены снегом.
Я метался по комнате, бессознательно шагал взад-вперед, царапал ногтями стены, осторожно прижимался лбом к двери, постукивал указательным пальцем по полу, напряженно прислушивался – все это я делал без малейшей надобности, но тихо и глубокомысленно, будто затеял нечто важное. И в то же время я громким голосом, чтобы слышать самому, твердил: «Боже правый, но ведь это же безумие!» И продолжал делать то же самое. По прошествии долгого времени, – это длилось, пожалуй, не меньше двух часов, – я овладел собою, закусил губу и постарался обрести твердость. С этим необходимо покончить! Я отыскал стружку, пожевал ее и решительно взялся за карандаш.
С огромным трудом мне удалось написать две короткие фразы – с десяток жалких, вымученных слов, которые я выжал насильственно, лишь бы как-нибудь продвинуть дело. Но дальше я не мог работать, голова была пуста, силы оставили меня. Я не мог пошевельнуться и широко раскрытыми глазами глядел на эти слова, на эту недописанную страницу, вперившись в странные, шаткие буквы, которые торчали на бумаге, словно ощетинившиеся зверьки, – глядел, ничего не в силах понять, ни о чем не думая.
Время шло. До меня уже доносился уличный шум, стук колес и конских подков, из конюшни слышался голос Йенса Олая, который разговаривал с лошадьми. Я совершенно ослабел и только причмокивал губами, не в силах пошевельнуться. Жжение в груди усилилось.
В глазах у меня темнело, я изнемогал от усталости и снова лег. Чтобы согреть руки, я потирал волосы от лба к затылку и от виска к виску; при этом я вырывал пучки и клочья, роняя их на подушку. Это меня не беспокоило, я оставался равнодушным, ведь волос на моей голове было еще достаточно. Я попытался стряхнуть с себя эту странную дрему, расползавшуюся по всему телу, как туман; я приподнялся, похлопал ладонью по коленям, прокашлялся, превозмогая боль в груди, – и снова упал навзничь. Ничто не помогало; я беспомощно лежал с открытыми глазами, устремленными в потолок, и чувствовал, что умираю. Потом я сунул указательный палец в рот и стал его сосать. Что-то шевельнулось в моем мозгу, безумная, нелепая мысль искала выхода. А не укусить ли его? Не долго думая, я закрыл глаза и стиснул зубы.
Я вскочил. Наконец-то я очнулся. Из пальца сочилась кровь, и я стал ее слизывать. Мне не было больно, да и ранка была пустячная; но я сразу пришел в себя; я покачал головой, подошел к окну, отыскал тряпочку и перевязал рану. На глазах у меня тем временем выступили слезы, я тихо оплакивал самого себя. Этот худой, искусанный палец был таким жалким. Боже правый, до чего я дошел!
Темнота сгущалась. В конце концов вполне возможно, что к вечеру я закончу статью, если только у меня будет свеча. Голова моя снова прояснилась, мысли текли, как всегда, и я не очень страдал; даже голод ощущался не так остро, как несколько часов назад, и я мог преспокойно потерпеть до следующего утра. Вероятно, мне дадут свечу в долг, если я пойду в лавку и объясню свое положение. Меня там хорошо знают; в лучшие времена, до своего обнищания, я часто покупал хлеб в этой лавчонке. Без сомнения, мне дадут там свечу под честное слово. И впервые за долгое время я принялся ощупью, в темноте, чистить свое платье, смахнув с воротника куртки выпавшие волосы; потом побрел вниз по лестнице.
Выйдя за ворота, я подумал, что лучше, быть может, попросить хлеба. Я остановился в раздумье.
– Нет, ни в коем случае! – сказал я наконец сам себе.
Ведь в теперешнем состоянии мне никак нельзя есть; иначе опять возникнут видения, нелепые чувства, бред, я не смогу закончить статью, а мне необходимо пойти к «Командору», пока он не забыл меня. Ни в коем случае! Я решился просить свечу. И с этой мыслью вхожу в лавку.
Какая-то женщина у стойки делает покупки; я вижу множество мелких, разноцветных свертков. Приказчик, который знает меня и помнит, что я обычно у него покупаю, оставляет женщину, ни о чем не спрашивая, заворачивает в газету хлеб и кладет передо мною.
– Нет, мне, собственно, нужна свеча на сегодняшний вечер, – говорю я. И говорю это очень тихо, почтительно, иначе он может рассердиться и не даст мне свечу.
Мои слова кажутся ему неожиданными, впервые я спрашиваю у него не хлеб, а что-то другое.
– В таком случае, вам придется немного обождать, – говорит он и снова возвращается к женщине.
Она берет свои покупки, протягивает ему пять крон, получает сдачу и уходит.
Мы с приказчиком остаемся одни.
Он говорит:
– Вам, значит, свечу.
Вскрыв пачку свечей, он вынимает одну. Он смотрит на меня, и я смотрю на него, не в силах высказать свою просьбу.
– Да, конечно, ведь вы уже заплатили, – вдруг говорит он.
Просто-напросто, говорит, что я заплатил; я отчетливо слышу каждое его слово. И он начинает отсчитывать серебро из ящика, крону за кроной, тяжелые, блестящие монеты, он дает мне сдачи с пяти крон, – с пяти крон той женщины.
– Пожалуйста! – говорит он.
Мгновение я смотрю на деньги, понимаю, что он ошибся, но не раздумываю, совершенно не шевелю мозгами, – ослепленный этим богатством, я совсем как шальной. Машинально я беру деньги.
Я стою у прилавка в тупом удивлении, пораженный, уничтоженный; потом я делаю шаг к двери и снова останавливаюсь. Я пристально гляжу в стену; там на кожаном шнурке висит колокольчик, а под ним – связка веревок. И я стою и смотрю на все это.
Видя, как долго я мешкаю, приказчик думает, что я хочу вступить в разговор и, перекладывая на прилавке стопки оберточной бумаги, замечает:
– Похоже, скоро зима.
– Гм. Да… – отвечаю я. – Похоже, что скоро зима. Похоже на то. – И немного спустя, прибавляю: – Что ж, ведь пора. И похоже на то. Впрочем, давно уж пора.
Я прислушиваюсь к своей болтовне, словно не я, а кто-то другой говорит все это.
– Вы так полагаете? – говорит приказчик.
Сунув деньги в карман, я отворил дверь и ушел; я слышал, как я пожелал приказчику спокойной ночи и он мне ответил.
Не успел я сделать и двух шагов, как дверь распахнулась и приказчик окликнул меня. Я обернулся без удивления, без тени страха: я только собрал деньги в горсть и готов был отдать их.
– Вы забыли свечу, – говорит приказчик.
– Ах, благодарю вас! – спокойно отвечаю я. – Большое спасибо!
И я снова пошел по улице, держа свечу в руке.
Моя первая здравая мысль касалась денег. Я подошел к фонарю и снова пересчитал их, взвесил на ладони и улыбнулся. Ведь это целое богатство, его хватит надолго, очень надолго! Я снова сунул деньги в карман и пошел дальше.
У столовой на Стургатен я остановился, тщательно, хладнокровно взвешивая, можно ли мне сейчас немного поесть; изнутри слышался звон тарелок, стук ножей; искушение было слишком велико, и я вошел.
– Бифштекс! – потребовал я.
– Один бифштекс! – крикнула официантка в оконце.
Я сел за отдельный маленький столик у самых дверей и стал ждать. В этом углу царил полумрак, мне здесь было спокойно, и я предался размышлениям. Время от времени официантка с любопытством поглядывала на меня.
Итак, я совершил первый действительно бесчестный поступок, первую кражу, в сравнении с которой все мои прежние выходки были пустяком; первое маленькое и в то же время великое падение… Ну что ж! Теперь уже ничего не поделаешь. Впрочем, все зависит от меня, ведь я могу расплатиться с лавочником потом, при случае. И это вовсе не значит, что я должен и дальше идти по этому пути; к тому же я не обязан жить честнее всех, я не давал такой клятвы…
– Как вы думаете, бифштекс скоро будет готов?
– Да, сейчас.
Официантка открывает оконце и заглядывает в кухню.
Но если это дело выплывет наружу? Если у приказчика возникнет подозрение, если он начнет вспоминать историю с хлебом, с пятью кронами, со сдачей, которую получила та женщина? Ведь вполне вероятно, что он спохватится в первый же раз, как я снова зайду в лавку. Господи, ну и что с того?.. Я слегка пожимаю плечами.
– Пожалуйста! – любезно говорит официантка и ставит бифштекс на стол. – Но не лучше ли вам перейти в соседнее помещение? Здесь так темно.
– Нет, спасибо, позвольте мне остаться здесь, – отвечаю я.
Ее любезность растрогала меня, я тотчас плачу за бифштекс, даю ей наугад, сколько попалось в кармане, и зажимаю ее руку. Она улыбается, а я, шутя, с увлажнившимися глазами, говорю:
– На чаевые купите себе усадьбу… Ах, не стоит благодарности!
Принявшись за бифштекс, я ем все жаднее, глотаю большие куски, не разжевывая. Я рву говядину зубами, как людоед.
Официантка снова подходит ко мне.
– Не хотите ли чего-нибудь выпить? – спрашивает она, слегка нагнувшись ко мне.
Я взглянул на нее: она говорила очень тихо, почти стыдливо; под моим взглядом она опустила глаза.
– Скажем, полбутылки пива или еще что-нибудь… от меня… и кроме того… если вам угодно…
– Нет, спасибо! – ответил я. – Как-нибудь в другой раз. Я еще зайду к вам.
Она отошла и села за стойкой; теперь я видел только ее голову. Какая она странная!
Кончив есть, я тотчас же пошел к двери. Я уже чувствовал тошноту. Официантка встала. Я боялся выйти на свет, боялся слишком близко подойти к этой молодой девушке, которая и не подозревала о моей нищете, а поэтому торопливо пожелал ей доброй ночи, поклонился и вышел.
Еда уже оказывала свое действие, меня сильно тошнило, к горлу подступала рвота. Во всяком темном углу я искал облегчения, старался преодолеть тошноту, от которой снова пустел мой желудок, сжимал кулаки, делал над собой усилие, топал ногами и в бешенстве глотал то, что готово было извергнуться изо рта, – но все напрасно! Наконец я вбежал в какую-то подворотню, скорчившись, ослепнув от слез, застилающих глаза, и меня вырвало.
Я был в отчаянье, шел по улице и плакал, проклиная те чудовищные силы, каковы бы они ни были, за то, что они так беспощадно преследуют меня, призывал на них проклятие ада и вечные муки за их жестокость. Да, эти силы не отличаются рыцарским благородством, право, не отличаются, уж это точно!.. Я подошел к какому-то человеку, который глазел на витрину, и попросил поскорей сказать, что, на его взгляд, нужно дать человеку, долгое время терпевшему голод.
– Это вопрос жизни и смерти, – сказал я. – А бифштекса он не может перенести.
– Я слышал, что очень полезно молоко, кипяченое молоко, – ответил он в крайнем изумлении. – А о ком речь?
– Спасибо! Спасибо! – сказал я. – Может, вы и правы, кипяченое молоко очень полезно.
И я ухожу.
Зайдя в первую попавшуюся кофейню, я спрашиваю кипяченого молока. Мне дают горячее молоко, и я пью его, жадно глотаю каждую каплю, расплачиваюсь и ухожу. Я направляюсь домой.
И тут происходит нечто поразительное. Я вижу, что у моих ворот, прислонившись к фонарному столбу, на самом освещенном месте, кто-то стоит, – это опять дама в черном. Та самая дама в черном, что уже приходила сюда. Ошибки быть не может, она пришла на то же место в четвертый раз. Она стоит совершенно неподвижно.
Мне это кажется столь странным, что я невольно замедляю шаг; мысли мои совершенно ясны, но я очень взволнован, нервы возбуждены едой. Я, как всегда, прохожу мимо нее, дохожу почти до ворот и готов уже войти. Но тут я останавливаюсь. Меня охватывает дерзкий порыв. Я безотчетно поворачиваюсь, направляюсь к даме, смотрю ей прямо в лицо и кланяюсь:
– Добрый вечер, фрекен!
– Добрый вечер! – отвечает она.
– Прошу прощения, но вы кого-нибудь ищете? Я вас уже давно заметил, не могу ли быть чем-нибудь полезен? В противном случае – виноват.
– Право, не знаю…
– В этом дворе никто не живет, кроме меня да трех-четырех лошадей, здесь только конюшня и мастерская жестянщика. Если вы кого-нибудь здесь ищете, это, наверное, ошибка.
Она отворачивается и говорит:
– Я никого не ищу, я стою здесь просто так.
Вот как, она просто стоит здесь, стоит уже не первый вечер только из прихоти. Это несколько странно; чем больше я думал об этом, тем сильней недоумевал. Наконец я решился быть смелее. Я звякнул деньгами в кармане и, не долго думая, предложил ей пойти куда-нибудь выпить стакан вина… поскольку уже зима, наступили холода, хе-хе… и ведь это совсем недолго… разумеется, если она согласна.
Ах нет, спасибо, это невозможно. Нет, никак нельзя согласиться. Но если б я был так любезен и проводил ее немного, тогда… Уже темно, в столь позднее время неловко идти одной по улице Карла-Юхана.
– С большим удовольствием.
И мы пошли; она шла по правую руку от меня. Мною овладело приятное, неповторимое ощущение – ощущение близости молодой женщины. Я не отрываясь смотрел на нее. Аромат духов, источаемый ее волосами, тепло, исходившее от ее тела, сладостный запах женщины, легкое дыхание, которое овевало меня всякий раз, как она поворачивалась ко мне лицом, – все это проникало, пронизывало меня до глубины души. Я лишь смутно различал под вуалью полное, чуть бледное лицо, а под накидкой – высокую грудь. Этот дивный соблазн, таившийся под покровами, смущал меня, и в то же время я чувствовал беспричинное счастье; не вытерпев, я коснулся ее рукою, дотронулся до ее плеча и глупо улыбнулся. Я слышал, как билось мое сердце.
– Какая вы странная! – сказал я.
– Да почему же?
– Во-первых, потому, что у вас есть привычка неподвижно стоять по вечерам у ворот конюшни без малейшей надобности, только потому, что это пришло вам в голову…
– Ну, на это могут быть свои причины. Кроме того, так приятно гулять до поздней ночи, это мне всегда очень нравилось. А разве вы ложитесь до двенадцати?
– Я? Больше всего на свете ненавижу ложиться раньше двенадцати. Ха-ха!
– Ха-ха, вот видите! А я предпринимала эту вечернюю прогулку, потому что мне все равно нечего делать. Я живу на площади Святого Улафа…
– Илаяли! – воскликнул я.
– Как вы сказали?
– Я просто сказал – Илаяли… Но продолжайте!
– Я живу на площади Святого Улафа вдвоем с матерью, но с ней нельзя говорить, потому что она глухая. Разве странно, что я люблю гулять?
– Нисколько! – ответил я.
– Хорошо, в чем же тогда дело?
По ее голосу я понял, что она улыбается.
– А разве у вас нет сестер?
– Да, есть сестра, старше меня, – но откуда вы это узнали? Она сейчас уехала в Гамбург.
– Недавно?
– Да, пять недель тому назад. А откуда вам известно, что у меня есть сестра?
– Мне это вовсе неизвестно, я просто так спросил.
Мы замолчали. Мимо прошел какой-то человек, неся под мышкой пару башмаков, дальше, насколько хватал глаз, улица была пуста. У Тиволи, вдали, светился длинный ряд разноцветных фонариков. Снег перестал, небо было ясное.
– Господи, а вам не холодно без пальто? – говорит вдруг дама и смотрит на меня.
Рассказать ей, почему у меня нет пальто? Сразу же открыть ей свое положение, пускай лучше пугается теперь, чем потом? Но мне было так сладостно идти рядом с нею и держать ее в неведении. Я солгал:
– Нет, нисколько не холодно. – И чтобы переменить разговор, спросил: – Вы видели зверинец в Тиволи?
– Нет, – ответила она. – А что, это очень интересно?
Вот если б она согласилась пойти туда! Там так светло и людно! Но нет, ей пришлось бы стыдиться, пришлось бы уйти оттуда, стесняясь моего потертого платья, моего изможденного лица, которое я уже два дня не умывал; к тому же она могла бы обнаружить, что на мне нет жилета. Поэтому я ответил:
– Ах нет, там решительно нечего смотреть. – К счастью, мне удается призвать на помощь остатки своего красноречия. – Что смотреть в таком крошечном зверинце? И вообще я не люблю смотреть зверей в клетках. Эти звери знают, что человек на них смотрит, чувствуют на себе сотни любопытных глаз, и это действует на них. Нет, я предпочитаю зверей, которые и не подозревают, что на них смотрят, они таятся в своих норах, их зеленые глаза лениво светятся, они лижут лапы и думают. А как вы полагаете?
– Да, вы, конечно, правы.
– Только звери со всем своим диким своеобразием, злобные и свирепые, могут быть интересны. Когда они бесшумно крадутся в ночной тьме, через грозную чашу леса, и слышатся птичьи крики, и шумит ветер, и пахнет кровью, и рев, и грохот, – одним словом, когда зверей овевает дух дикой природы…
Но я боялся ей наскучить, вновь почувствовал, что я – лишь жалкий нищий, и это чувство раздавило меня. Будь на мне приличное платье, я мог бы предложить ей приятную прогулку в Тиволи! Как странно, что эта женщина могла находить удовольствие в том, что ее по улице Карла-Юхана провожает оборванный бродяга. О чем она думает? И чего ради я иду подле нее с идиотской, бессмысленной улыбкой? Какой толк мне тащиться в такую даль за этой крошкой? Разве мне это не тяжко? Разве холод не пронизывает меня до костей при всяком порыве ветра, который дует нам в лицо? И разве безумие уже не пылает в моем мозгу оттого, что я столько месяцев подряд недоедал? Ведь из-за нее я не мог пойти домой и промочить горло глотком молока, которое, пожалуй, сумел бы удержать мой желудок. Почему она не повернулась ко мне спиной, почему не послала к черту?..
Я был в отчаянье; эта безнадежная тоска толкнула меня на крайность, и я сказал:
– В сущности, нам не следовало бы идти вместе, фрекен: уже одно мое платье позорит вас на виду у всех. Право, это так, я не шучу.
Она озадачена. Быстро взглянув на меня, она некоторое время молчит. Потом роняет:
– Ах, боже мой!
И больше ни слова.
– Как прикажете вас понимать? – спросил я.
– Ах нет, не говорите так… Теперь уж недалеко.
И она заторопилась.
Мы свернули на Университетскую улицу, и уже видны фонари на площади Святого Улафа. Теперь она снова замедлила шаг.
– Простите меня за нескромность, но, быть может, вы назовете свое имя, Прежде чем мы расстанемся? И хотя бы на мгновение приподнимете вуаль, чтобы я мог взглянуть на вас? Я был бы вам бесконечно благодарен.
Пауза. Я ждал.
– Вы уже видели меня, – говорит она.
– Илаяли! – снова восклицаю я.
– Вы полдня преследовали меня, шли за мной до самого дома. Вы были пьяны?
По ее голосу я снова понял, что она улыбается.
– Да, – сказал я. – Да, к сожалению, я был пьян.
– Ах, как это гадко!
Раздавленный, я признал, что это действительно гадко.
Мы подошли к фонтану, мы остановились и смотрим на освещенные окна дома номер два.
– Дальше вам нельзя идти, – говорит она. – Спасибо, что проводили меня.
Я понурил голову, не смея вымолвить ни слова. Я снял шляпу и стоял с непокрытой головой. Подаст ли она мне руку?
– А почему вы не просите, чтобы я прошлась с вами еще немного? – шутит она, глядя на носки своих башмаков.
– Боже мой, – говорю я. – Если б вы согласились.
– Хорошо, но только совсем немного.
И мы повернули назад.
Я совсем растерялся, я не знал, идти ли мне или остановиться; из-за этой женщины все мои мысли спутались. Я был в восторге, в упоении, казалось, я готов умереть от счастья. Она сама захотела вернуться, это не я предложил, это было ее собственное желание. Я поглядываю на нее и становлюсь все смелее, она поощряет, манит меня к себе каждым словом. На мгновение я забываю о своей бедности, о своем ничтожестве, о всех своих жалких обстоятельствах, я чувствую, как кровь горячей волной разливается по телу, словно в прежние времена, когда я был полон сил, и я пускаюсь на маленькую хитрость, чтобы выспросить у нее кое-что.
– Впрочем, я тогда преследовал не вас, а вашу сестру, – говорю я.
– Мою сестру? – переспрашивает она в изумлении.
Она останавливается, смотрит на меня, ждет ответа. Это был не пустой вопрос.
– Да, – отвечаю я. – Гм! Я хочу сказать, ту, что помоложе из двух дам, шедших впереди меня.
– Помоложе? Ого! – Она вдруг смеется громко, искренне, как ребенок. – Какой вы хитрец! Вы это сказали, чтобы заставить меня поднять вуаль. Разве нет? Да, я вас раскусила. Но вам этого не дождаться. Вы должны быть наказаны.
Мы стали смеяться и шутить, все время болтали без умолку, и я сам не знал, что говорю, – так мне было радостно. Она рассказала, что как-то, очень давно, видела меня в театре. Я был с тремя приятелями и вел себя как безумный; очевидно, я и в тот раз был пьян.
– Почему вы это думаете?
– Вы так громко хохотали.
– Вот как! Да, я часто смеялся в то время.
– А теперь нет?
– И теперь тоже. Но тогда жизнь была так прекрасна!
Мы дошли до улицы Карла-Юхана. Она сказала:
– Ну, будет!
Мы повернули назад и снова пошли по Университетской улице. Когда мы опять приблизились к фонтану, я несколько замедлил шаг, зная, что мне нельзя будет провожать ее дальше.
– Теперь вам пора уходить, – сказала она и остановилась.
– Да, пора, – отозвался я.
Но, поразмыслив, она решила, что я могу проводить ее до подъезда.
– Господи, ведь в этом нет ничего дурного. Правда?
– Конечно, нет, – сказал я.
Но, когда мы стояли у подъезда, я вновь остро почувствовал свою нищету. Как такому обездоленному человеку сохранить бодрость духа? Грязный, измученный, изуродованный голодом, весь в лохмотьях, стоял я перед этой молодой женщиной, готовый провалиться сквозь землю. Я съежился, невольно сгорбил спину и сказал:
– Увижусь ли я с вами еще?
У меня не было никакой надежды, что она позволит увидеться с нею снова; я даже почти желал решительного отказа, который заставил бы меня совладать с собой, снова стать безразличным.
– Да, – сказала она.
– Когда же?
– Не знаю.
Пауза.
– Вы не поднимете вуаль хотя бы на один-единственный миг? – попросил я. – Дайте мне увидеть ваше лицо. На один только миг! Увидеть ваше лицо.
Пауза.
– Мы можем встретиться здесь во вторник вечером, – говорит она. – Хотите?
– Да, милая, если только это возможно!
– В восемь часов.
– Хорошо.
Я провел рукой по ее накидке, смахнул снег, пользуясь предлогом коснуться ее; мне было радостно чувствовать ее близость.
– Значит, вы не станете думать обо мне слишком дурно, – сказала она. И снова улыбнулась.
– Нет…
Вдруг она решительным движением подняла вуаль; мгновение мы смотрели друг на друга.
– Илаяли! – сказал я.
Она привстала на цыпочки, обвила руками мою шею и поцеловала меня в губы. Один-единственный раз, быстро, головокружительно быстро, прямо в губы. Я чувствовал, как вздымается ее грудь от порывистого дыхания.
И тотчас же она вырвалась из моих рук, задыхающимся шепотом бросила мне: «Спокойной ночи!» – повернулась и побежала по лестнице, не сказав больше ни слова…
Входная дверь захлопнулась.
На другой день снег усилился, он падал сырыми, тяжелыми хлопьями, которые на земле превращались в грязь. Было мокро и холодно.
Я проснулся очень рано, и мысли у меня в голове были совершенно спутаны после вчерашних душевных волнений, а душа полна восторга от недавней встречи. Упоенный, я некоторое время лежал с открытыми глазами и воображал, будто Илаяли рядом со мной: я обнимал самого себя и целовал воздух. Наконец я встал, выпил чашку молока, а немного погодя съел бифштекс, и больше не чувствовал голода, однако нервы мои снова были сильно возбуждены.
Я отправился к торговцу готовым платьем. Мне пришло в голову, что я, пожалуй, мог бы недорого купить поношенный жилет, лишь бы было что надеть под куртку. Я поднялся по лестнице к рынку, облюбовал себе жилет и стал его рассматривать. Пока я возился там, мимо прошел знакомый; он кивнул и окликнул меня, я повесил жилет и направился к нему. Он был техник и шел на работу.
– Пойдем выпьем пива, – предложил он. – Но только поскорее, мне некогда… А что это за дама, с которой вы гуляли вчера вечером?
– Разве вы не знаете, – сказал я, ревнуя уже только от того, что он смеет думать о ней, – что это моя возлюбленная?
– Ух ты, дьявол! – сказал он.
– Да, это произошло вчера вечером.
Я сразил его на месте, он сразу поверил мне.
Я солгал ему, чтобы отвязаться; мы выпили пива и вышли на улицу.
– До свидания!.. Или нет, погодите, – сказал он вдруг. – Я вам ведь должен несколько крон, и мне стыдно, что я до сих пор не вернул их. Но вы получите долг в самом скором времени.
– Спасибо, – сказал я. Но у меня не было сомнений, что он никогда не вернет мне этих денег.
К сожалению, пиво сразу ударило мне в голову, горячей волной разлилось по телу. Я стал думать о минувшем вечере и пришел в смятение. А вдруг она не придет во вторник? Вдруг она одумалась, стала сомневаться! Но в чем ей сомневаться?.. Мысли мои теперь вертелись вокруг денег. Я испугался, мне стало очень страшно за себя. Я припомнил совершенное мной мошенничество во всех подробностях; увидел маленькую лавчонку, стойку, свою худую руку, хватающую деньги, представил себе, как полиция придет и схватит меня. Кандалы на руках и ногах. Нет, только на руках, быть может, лишь на одной руке; решетка, дежурный, составляющий протокол, скрип его пера, его взгляд, уничтожающий взгляд. Ну-с, господин Танген? А потом – одиночная камера, вечный мрак…
Гм! Я стиснул кулаки, постарался ободриться, ускорял шаги и очутился на Стуртувет. Здесь я присел.
Нет, бросьте, я не ребенок, нечего меня морочить! Кто может это доказать? И, кроме того, приказчик не посмеет поднять шум, даже если и вспомнит, как было дело: он слишком дорожит своим местом. Сделайте одолжение, не надо шума и бурных сцен!
Но эти деньги все же тяготили меня, не давали мне покоя. Я начал копаться в себе и неоспоримо установил, что был счастливее прежде, в те дни, когда страдал, имея чистую совесть. А Илаяли! Разве я не увлек ее в грязь грешными своими руками! Господи боже мой! Илаяли!
Теперь я казался себе отвратительным чудовищем, я вдруг вскочил и пошел прямо к торговке пирожками, сидевшей подле аптеки. Еще не поздно было смыть позор, показать всему свету, на что я способен! На ходу я приготовил деньги, держал их все, до последней монетки, в руке, а потом я склонился над лотком, точно хотел что-то купить и, не долго думая, сунул деньги торговке в руку. При этом не сказал ни слова и тотчас же ушел.
Какая это дивная отрада – снова стать честным человеком! Пустые карманы давали мне ощущение легкости, как чудесно было снова стать чистым. Ведь если разобраться, эти деньги, в сущности, возбуждали во мне немало тайной горечи, при мысли о них я всякий раз вздрагивал; ведь у меня не закоснелая душа, моя честность была оскорблена этим низким поступком, да, да! Слава богу, я оправдался в собственных глазах.
– Берите с меня пример! – сказал я, окидывая взором кишащую людьми площадь. – Берите с меня пример! Я осчастливил старую, бедную торговку, вот это дело! Ведь она была в безвыходном положении. Сегодня вечером ее дети не лягут спать голодные…
Я утешал себя такими мыслями и находил, что мое поведение выше всяких похвал. Слава богу, я избавился от этих денег.
Взволнованный, опьяненный, я шел по улице, гордо подняв голову. Я ликовал при мысли, что пойду к Илаяли чистым и честным, смогу глядеть ей прямо в глаза; ничто больше меня не мучило, мысли прояснились, исчезла тяжесть в голове, которая, казалось, была теперь отлита из прозрачного света. Мне хотелось шутить, выкидывать небывалые штуки, перевернуть вверх дном весь город, поднять страшный шум. Я шел через Гренсен как безумный; в ушах у меня слегка шумело, хмельная радость обуревала душу. В порыве безрассудной смелости я сообщил, сколько мне лет, рассыльному, который встретился мне по пути, но он не сказал ни слова, а я схватил его за руку, пристально посмотрел ему в лицо и пошел дальше, никак не объяснив свой поступок. Я прислушивался к голосам и смеху прохожих, поглядывал на птичек, прыгавших по тротуару, присматривался к булыжникам мостовой и находил в их расположении различные знаки и странные фигуры. Наконец я вышел на площадь, к стортингу.
Остановившись как вкопанный, я смотрю на извозчиков. Они расхаживают по площади и переговариваются, а лошади стоят, понурив головы, удрученные скверной погодой. «Ну, вперед!» – сказал я себе и подтолкнул себя локтями. Я быстро подошел к первой коляске и сел.
– Уллевольсвейен, тридцать семь! – крикнул я.
И мы поехали.
По дороге извозчик начал оборачиваться назад, поглядывать на меня, сидевшего под просмоленным холстом. Неужели он что-то заподозрил? Не было ни малейшего сомнения, что мое поношенное платье обратило на себя его внимание.
– Мне нужно навестить одного господина! – крикнул я ему, чтобы предупредить его расспросы. И я убедительно объяснил ему, как мне необходимо навестить этого господина.
Мы останавливаемся у дома номер тридцать семь, я выскакиваю, бегом поднимаюсь по лестнице на третий этаж и дергаю звонок, который отчаянно дребезжит.
Горничная отворяет дверь; я обращаю внимание на то, что в ушах у нее золотые серьги, а на серой блузке черные пуговицы. Она испуганно смотрит на меня.
Я спрашиваю Хьерульфа, Иоахима Хьерульфа, ну, того, который торгует шерстью, одним словом, его ни с кем не спутаешь…
Горничная качает головой.
– Хьерульф здесь не живет, – говорит она.
Взглянув на меня, горничная хочет закрыть дверь. Она произнесла эту фамилию легко, без малейшей запинки, словно действительно знает человека, которого я ищу, только ей лень вспоминать. В ярости я повернулся к ней спиной и сбежал вниз по лестнице.
– Его нет здесь! – крикнул я извозчику.
– Нет здесь?
– Нет. Поезжайте на Томтегатен, номер одиннадцать.
Мое волнение отчасти передалось кучеру; он, видно, подумал, что надо спасать человеческую жизнь, и тотчас же рванул с места. Он громко понукал лошадей.
– А как фамилия этого господина? – спросил он, обернувшись на козлах.
– Хьерульф, тот, что торгует шерстью. Хьерульф.
Извозчику тоже показалось, что он знает этого человека. А не носит ли он светлого костюма?
– Как вы сказали? – воскликнул я. – Светлого костюма? Да вы в своем уме? Что я, по-вашему, шутки шутить буду?
Этот светлый костюм испортил мне всю музыку, ведь я представлял себе Хьерульфа совсем не таким.
– Как бишь его фамилия? Хьерульф?
– Ну, да, – ответил я. – А что тут странного? В этой фамилии ничего плохого нет.
– А он не рыжий?
Вполне возможно, что он рыжий, и когда извозчик упомянул об этом, я вдруг твердо решил, что так оно и есть. Я был признателен извозчику и сказал, что он сразу сообразил, кого я ищу; ведь все обстоит именно так, как он говорил.
– Было бы весьма странно, – заметил я, – не окажись он рыжим.
– Стало быть, его-то я и возил раза два, – сказал кучер. – У него еще была в руке суковатая палка.
Тут уж этот человек встал предо мною как живой, и я сказал:
– Хе-хе, никто еще не видал этого господина без суковатой палки в руке. Уж на этот счет будьте спокойны, будьте совершенно спокойны.
Да, без сомнения, это был тот самый человек, которого он возил. Он узнал его…
Мы ехали так быстро, что из-под подков сыпались искры.
Хотя я был очень взволнован, я ни на миг не потерял присутствия духа. Мы проехали мимо постового, и я обратил внимание, что у него бляха с номером 69. Это число поражает меня до глубины души, вонзается мне в мозг, как заноза. 69, именно 69, уж я не забуду!
Я откинулся на спинку сиденья, весь во власти диких фантазий, съежился под просмоленным холстинным верхом, чтобы никому не было видно, как я шевелю губами, и начал самым нелепым образом разговаривать сам с собой. Безумие бушевало в моем мозгу, и я дал ему волю, вполне сознавая, что стал жертвой порывов, противостоять которым не в силах. Я начал смеяться, безмолвно и неистово, без малейшего к тому повода, веселый и пьяный от двух кружек пива. Мало-помалу мое возбуждение проходит, я все более успокаиваюсь. Я чувствую, как ноет у меня палец, и сую его за ворот рубахи, чтобы немного согреть. Но вот мы на Томтегатен. Извозчик останавливается.
Я вылезаю из коляски медленно, ни о чем не думая, отяжелевший, с головой, словно налитой свинцом. Я прохожу через подъезд, оттуда – во двор, пересекаю его наискось, оказываюсь перед дверью, открываю ее и вижу перед собой как бы прихожую в два окна. Там, в углу, два сундука, один на другом, а у стены старая, некрашеная лежанка, покрытая ковром. Справа, в соседней комнате, слышится голос и детский крик, а надо мной, во втором этаже, удары молотка по железу. На все это я обращаю внимание сразу, как только вхожу.
Я преспокойно иду через всю квартиру к другой двери, не торопясь, не помышляя о бегстве, отворяю ее и выхожу на соседнюю улицу. Я смотрю на дом, через который только что прошел, и читаю вывеску «Пансионат для приезжих».
У меня нет намерения бежать, скрыться от извозчика, который меня ждет; я преспокойно иду по улице, без всякого страха, не чувствуя за собой ничего дурного. Хьерульф, торговец шерстью, так долго занимавший мои мысли, человек, в существование которого я верил и которого мне непременно нужно было найти, вдруг исчез, испарился вместе с другими безумными выдумками, которые появлялись, а потом исчезали; теперь он маячил передо мною лишь как смутный образ, как далекое воспоминание.
Чем дальше я шел, тем рассудительней становился, я чувствовал тяжесть и усталость, еле волочил ноги. А снег все падал большими мокрыми хлопьями. Наконец я вышел на Гренланн, к самой церкви, и там присел на скамейку отдохнуть. Прохожие с удивлением смотрели на меня. Я погрузился в раздумье.
Великий боже, как я обездолен! Вся моя жалкая жизнь так постыла мне, я так бесконечно устал, что больше не стоит труда бороться, не стоит поддерживать ее. Невзгоды доконали меня, они были слишком суровы; я совершенно разбит, стал собственной жалкой тенью. Плечи мои поникли, перекосились, я ходил скрючившись, чтобы хоть немного унять боль в груди. Два дня назад, у себя дома, я осмотрел свое тело – и не мог удержать слез. Несколько недель я не менял рубашки, она вся задубела от пота и до крови натирала мне пупок; растертое место кровоточило, и хотя боли я не чувствовал, было так грустно носить на себе эту рану. Я не мог ее залечить, и сама по себе она не заживала; я промыл ее, осторожно вытер и снова надел ту же рубашку. Что ж было делать…
Я сижу на скамейке, думаю обо всем этом, и мне очень грустно. Я противен себе; даже руки мои кажутся мне омерзительными. Эти слабые, до непристойности немощные руки вызывают у меня досаду; я сержусь, глядя на свои тонкие пальцы, ненавижу свое хилое тело, содрогаюсь при мысли, что должен влачить, ощущать эту бренную оболочку. Господи, хоть бы все это скорей кончилось! Как я хочу умереть!
Совершенно растоптанный, оскверненный и униженный в собственных глазах, я безотчетно встал и пошел домой. По дороге я увидел вывеску над воротами: «Йомфру Андерсен, лучшие саваны, в подворотне направо». «Какие воспоминания!» – сказал я, и мне вспомнился мой чердак на Хаммерсборг, маленькая качалка, газетные обои вокруг двери, объявление смотрителя маяка и свежий хлеб булочника Фабиана Ольсена. Ах, в то время мне жилось куда лучше, чем теперь; однажды ночью я написал фельетон, за который мне уплатили десять крон, теперь же я больше ничего не мог написать, совсем ничего, стоило мне приняться за дело, и все мысли исчезали у меня из головы. Да, пора, кончать! Я шел, не останавливаясь.
По мере того как я подходил к мелочной лавке, мной все неотвязнее овладевало смутное ощущение опасности; но я был тверд в решении добровольно сознаться в своем поступке. Вот я преспокойно поднимаюсь по ступенькам, в дверях сталкиваюсь с маленькой девочкой, которая несет чашку, пропускаю ее и закрываю за собой дверь. Приказчик и я снова оказываемся с глазу на глаз.
– Скверная погода, не правда ли? – говорит он.
К чему эти увертки? Почему он не схватил меня сразу? Охваченный яростью, я говорю:
– Я пришел вовсе не за тем, чтобы болтать о погоде.
Моя горячность смущает его, этот ничтожный торгаш ничего не может взять в толк; ему и в голову не приходит, что я украл у него пять крон.
– Разве вы не знаете, что я обжулил вас? – с раздражением говорю я и весь дрожу, задыхаюсь, готовый заставить его действовать, если он станет еще мешкать.
Но он, бедняга, ни о чем не подозревает.
Ах ты господи, среди каких глупцов приходится жить! Я осыпаю его бранью, в подробности объясняю, как было дело, показываю ему, где я стоял и где стоял он, когда это произошло, где лежали деньги, как я их взял и зажал в кулаке, – и до него наконец доходит, но он все равно не предпринимает ничего. Он только вертит головой, прислушивается к шагам за стенкой, делает мне знаки, чтобы я говорил потише, и наконец изрекает:
– Да, вы поступили нехорошо!
– Нет, погодите! – кричу я, обуреваемый духом противоречия, стараясь вывести его из себя. – Вы жалкий торгаш, где вам понять, но я поступил не так уж подло! Не думайте, что я присвоил эти деньги, нет, я не собирался ими воспользоваться, ведь я честный человек и мне это противно…
– Что же вы с ними сделали?
– Да будет вам известно, что я отдал их бедной старухе, все, до последней монетки. Такой уж я человек, у меня сердце не каменное, я жалею бедняков…
Он задумался, у него нет уверенности в том, что я честный человек. Наконец он спрашивает:
– А отчего вы не вернули деньги?
– Да поймите же, – нагло отвечаю я. – Мне не хотелось причинять вам неприятности, я решил пощадить вас. И вот награда за благородство. Я пришел сюда и вот уже сколько времени объясняю вам, как было дело, а вы, совсем потеряв стыд, и не думаете сводить со мной счеты. Поэтому я умываю руки. И вообще, ну вас к черту. Имею честь!
Я ушел, громко хлопнув дверью.
Но когда я вернулся в свое жилище, в эту сумрачную дыру, весь вымокший от сырого снега, моя воинственность вдруг исчезла, и я опять сник. Я пожалел, что так нападал на бедного приказчика, я плакал, хватал себя за горло, дабы наказать себя за подлую выходку, и каялся. Он, конечно, насмерть перепугался за свое место и не посмел поднять шум из-за этих пяти недостающих крон. А я воспользовался его страхом, кричал на него, язвил его каждым словом. А сам хозяин, пожалуй, был за стенкой и каждую минуту мог выйти поглядеть, что случилось. Правда, мыслима ли худшая низость!
Эх, почему меня не задержали? Тогда все было бы кончено. Я сам дал бы надеть на себя кандалы. Не оказал бы ни малейшего сопротивления, – напротив, помог бы себя арестовать. Господи всемогущий, я жизнь готов отдать за единый миг счастья! Всю свою жизнь – за чечевичную похлебку! Хоть на этот раз внемли моим мольбам!..
Я лег спать в мокрой одежде; у меня была смутная мысль, что ночью я могу умереть, и, собрав последние силы, я привел в порядок свою постель, чтобы утром она выглядела прилично. Я улегся и скрестил руки на груди.
И вдруг мне вспомнилась Илаяли. Как мог я не вспоминать о ней целый вечер! В моей душе снова начинает брезжить свет, тоненький солнечный лучик, от которого мне так благостно тепло. Солнце светит все ярче, это кроткое, нежное, ласковое сияние, сладко опьяняющее меня. А потом солнце начинает жечь, опаляет мои виски, пожирает свирепым пламенем мой измученный мозг. Теперь перед глазами у меня сверкает костер, небо и земля объяты пожаром, передо мною огненные люди и звери, огненные горы, огненные дьяволы, бездна, пустыня, весь мир пылает, дымный пламень Судного дня.
Больше я ничего не видел и не слышал…
На другой день я проснулся весь в поту; меня трепала жестокая лихорадка. Поначалу я плохо понимал, что со мной случилось, с удивлением озирался, чувствуя в себе какой-то перелом, совершенно не узнавая себя. Я ощупывал свои руки и ноги, изумлялся, что окно в этой стене, а не в противоположной; со двора слышались удары лошадиных копыт, а мне казалось, будто эти звуки доносятся откуда-то сверху. И к тому же меня тошнило…
Мокрые, холодные волосы упали мне на лоб; я приподнялся на локте и посмотрел на подушку: мокрые волосы лежали и здесь мелкими клочьями. Ноги, обутые в башмаки, распухли за ночь, я с трудом мог шевелить пальцами.
Время близилось к вечеру, уже начало смеркаться, поэтому я встал с постели и принялся бродить по комнате. Я семенил осторожными шажками, чтобы не потерять равновесия и уберечься от боли в ногах. Я не очень страдал, и мне не хотелось плакать, вообще я не был печален, наоборот, я был очень радостен и уже не желал иной судьбы.
Потом я вышел из дому.
Единственное, что меня все же мучило, несмотря на отвращение к пище, был голод. Я снова начал чувствовать низменный аппетит, сосущее ощущение в животе, которое становилось все сильнее. Боль немилосердно терзала мою грудь, там шла какая-то безмолвная, странная возня. Казалось, с десяток крошечных зверьков грызли ее то с одной, то с другой стороны, потом затихали и снова принимались за дело, бесшумно вгрызались в меня, выедали целые куски…
Я не заболел, но был истощен и обливался потом. Я надеялся отдохнуть на площади, но путь туда был долог и тяжел; и все же я добрался туда, остановился на углу улицы, вливавшейся в площадь. Пот стекал мне в глаза, застилал стекла очков, слепил меня, и я остановился, чтобы вытереть лицо. Я не видел, где стоял, не думал об этом; вокруг раздавался оглушительный шум.
Вдруг слышится окрик, громкий, отрывистый: «Поберегись!» Я слышу этот окрик, я отлично слышу его и шарахаюсь в сторону, делаю быстрый шаг, насколько мне позволяют слабые ноги. Хлебный фургон, словно свирепое чудовище, проносится мимо, колесом задевает полу моей куртки; будь я немного проворнее, все кончилось бы благополучно. Я, пожалуй, мог бы быть попроворнее, чуть-чуть попроворнее, сделай я еще небольшое усилие; но теперь было уже поздно, колесо проехало по мне и отдавило на ноге пальцы; я чувствовал, что два пальца как бы перекосились.
Кучер на всем ходу осадил лошадей; он оборачивается и испуганно спрашивает, что со мной. О, могло быть гораздо хуже… Не бог весть, как страшно… не думаю, чтобы был перелом… Ах, сделайте милость…
Я как мог быстрей поплелся к скамейке; толпа, глазевшая на меня, была мне неприятна. Ведь меня же не задавило насмерть, и раз уж это было неизбежно, я отделался довольно легко. Хуже всего было то, что пострадал башмак, подошва почти совсем оторвалась, и носок походил на разинутую пасть. Я поднял ногу и увидел в этой пасти кровь. Что ж, никто из нас не виноват, кучер вовсе не хотел усугублять мое и без того скверное положение. Но я мог бы попросить его бросить мне небольшой хлебец, и он, пожалуй, не отказал бы в моей просьбе. Он охотно сделал бы мне такую услугу. Да пребудет же с ним милость господня за это!
Голод нестерпимо мучил меня, и я не знал, как мне избавиться от своего постыдного аппетита. Я ерзал на скамейке, потом подобрал колени к груди. Когда стемнело, я поплелся к ратуше – бог знает, как я добрался туда, – и сел у балюстрады. Я оторвал карман от своей куртки и принялся жевать его, впрочем, совершенно бессознательно, насупясь, устремив глаза в пустоту и ничего не видя. Я слышал крики детей, игравших подле меня, и время от времени смутно угадывал прохожих; больше я не воспринимал ничего.
Потом мне вдруг пришло в голову пойти на рынок и раздобыть кусок сырого мяса. Я встал, прошел вдоль балюстрады к дальнему концу крытого рынка и стал спускаться по лестнице. Немного не доходя до мясных рядов, я обернулся назад и сердито прикрикнул на воображаемую собаку, словно приказывая ей остановиться на месте, а потом смело обратился к первому попавшемуся мяснику.
– Не откажите в любезности, дайте кость для моей собаки! – сказал я. – Только кость, без мяса: просто собаке нужно держать что-нибудь в зубах.
Мне дали кость, превосходную косточку, на которой еще оставалось немного мяса, и я спрятал ее под курткой. Я так горячо благодарил мясника, что он посмотрел на меня с изумлением.
– Не стоит благодарности, – сказал он.
– Ах, не говорите, – пробормотал я. – Вы так любезны.
И я стал подыматься по лестнице. Сердце мое колотилось.
Я свернул в глухой переулок и остановился у каких-то развалившихся ворот. Здесь было совсем темно, и я, радуясь этой благодатной темноте, стал глодать кость.
Она была безвкусна; от нее исходил омерзительный запах спекшейся крови, и меня вскоре стошнило. Потом я снова попробовал приняться за кость; если б я мог удержать хоть кусочек, это, конечно, оказало бы свое действие, нужно было только удержать. Но меня снова стошнило. Я рассердился, решительно оторвал зубами кусочек мяса и насильно проглотил его. Но все было-тщетно; как только кусочки мяса согревались в животе, они тотчас извергались оттуда. Я в неистовстве стискивал кулаки, плакал от бессилия и яростно грыз кость; я обливался слезами, кость стала грязной и мокрой от этих слез, меня рвало, я выкрикивал проклятия, снова грыз кость и плакал в отчаянье, и меня снова рвало. Я громко проклинал весь божий свет.
Тишина. Вокруг ни души, всюду темнота и безмолвие. Моя душа в страшном смятении, я тяжело и шумно дышу, обливаясь слезами, и со скрежетом зубовным извергаю из себя один за другим кусочки мяса, которые могли бы хоть немного меня насытить. Я ничего не могу поделать, как ни стараюсь, и в бессильной ярости, в неистовой злобе швыряю кость в подворотню, дико кричу, возношу хулы к небу, хриплым, надтреснутым голосом измываюсь над именем божиим, воздеваю руки со скрюченными, как когти, пальцами… Эй ты, всевышний Ваал, тебя нет, но если б ты был, я проклял бы тебя так ужасно, что в небе твоем воспылал бы адский пламень. Эй ты, я готов был служить тебе, но ты отринул меня, и теперь я навеки от тебя отвернулся, потому что ты упустил свой час. Эй ты, я знаю, что скоро умру, и сейчас, у двери гроба, я все равно плюю на тебя, всевышний Апис. Ты хотел подчинить меня силой, не зная, что меня нельзя сломить. Неужели ты не знаешь этого? Или ты сотворил сердце мое во сне? Эй ты, всем своим существом, всеми фибрами души я презираю тебя, я торжествую и плюю на твою благодать. Отныне я отрекаюсь от твоего промысла и твоей сущности, я прокляну самую свою мысль, если она вновь обратится к тебе, и раздеру свои уста, если они вновь произнесут имя твое. Эй ты, если ты есть, вот тебе мое последнее слово, – ныне, и присно, и во веки веков я говорю тебе: прощай. Я умолкаю, и отворачиваюсь от тебя, и пойду дальше своей дорогой…
Тишина.
Я весь дрожу от волнения и страданий, я не двигаюсь с места и все шепчу проклятья и хулы, всхлипывая и горько рыдая, разбитый и обессиленный безумной вспышкой ярости. Ах, все это книжные разглагольствования, даже в своем ничтожестве я стараюсь выражаться красиво. Я стою у ворот с полчаса, и шепчу, и всхлипываю, схватившись за столб. Вдруг я слышу голоса, двое прохожих приближаются ко мне, о чем-то разговаривая. Отпрянув от ворот, я плетусь вдоль домов и снова выхожу на освещенные улицы. Когда я спускаюсь с Юнгсбаккена, в моем мозгу вдруг начинают твориться очень странные вещи. Мне кажется, будто жалкие лачужки на краю площади, сараи и ветхие склады подержанного платья все портят. Они портят площадь, уродуют весь город, – тьфу, долой эти развалины! Я стал подсчитывать в уме, много ли потребовалось бы затрат, чтобы перенести сюда Географический институт, красивое здание, которое всегда восхищало меня, когда я проходил мимо. Пожалуй, приняться за такое дело невозможно без капитала в семьдесят или даже в семьдесят две тысячи крон, – кругленькая сумма, шутка сказать, порядочный капиталец для начала, хе-хе. Голова у меня была словно бы пустая, когда я кивнул, подтверждая, что для начала это порядочный капиталец. Меня все так же била дрожь, и время от времени я всхлипывал.
У меня было такое чувство, что жизнь почти покинула меня и песенка моя спета. Но это было мне, в сущности, безразлично, это нисколько меня не беспокоило. Напротив, я шел через город, к порту, все более удаляясь от своего жилья. Я вполне мог бы лечь прямо на улице и умереть. От страданий я стал безучастным; искалеченные пальцы на ноге болели, мне казалось даже, что боль распространилась вверх до самого бедра, но и это не очень меня тревожило. Я пережил гораздо худшие страдания.
И вот я вышел к железнодорожному мосту. Здесь не было никакого движения, никакого шума, только изредка попадались люди – рыбак или матрос, который разгуливал, заложив руки в карманы. Я обратил внимание на хромого человека, который пристально взглянул на меня, когда мы с ним поравнялись. Я невольно остановил его, приподнял шляпу и спросил, не знает ли он, отплыл ли «Монах». При этом я не удержался, щелкнул пальцами перед самым его носом и сказал:
– Черт возьми, «Монах»! Ведь я совсем позабыл о нем!
Все-таки мысль об этом судне, помимо воли, сидела во мне.
– Да, как назло, «Монах» отплыл.
– А не можете ли сказать мне, куда?
Он задумался, приподняв хромую ногу и чуть покачивая ею.
– Нет, – говорит он. – Но знаете ли вы, чем он грузился?
– Нет, – отвечаю я.
Но меж тем я уже позабыл про «Монаха» и расспрашиваю хромого о расстоянии до Хольместранна, если считать по старинке, на географические мили.
– До Хольместранна? Пожалуй…
– Или до Веблунгснеса?
– Так вот, стало быть: до Хольместранна, пожалуй…
– Послушайте, чтобы не забыть, – снова перебиваю я его. – Будьте добры, дайте мне щепотку табаку, совсем маленькую щепотку!
Получив табак, я горячо поблагодарил его и ушел. Табаком я так и не воспользовался, я тотчас же сунул его в карман. Хромой смотрел мне вслед – быть может, я чем-то возбудил в нем подозрение; куда бы я ни шел, я чувствовал на себе его подозрительный взгляд, и мне не нравилось, что этот человек преследует меня. Я повернулся, снова подошел к нему, посмотрел на него и сказал:
– Скорняк.
Только одно это слово: скорняк. Не более того. Говоря это, я пристально вглядывался в него, я чувствовал, как ужасен мой взгляд; словно бы я смотрел на него с того света.
Произнеся это слово, я некоторое время стою на месте. Потом снова плетусь к вокзалу. Хромой не издал ни звука, он только провожает меня глазами.
Скорняк? Я вдруг остановился. Как же я сразу не понял? Ведь я уже встречал этого калеку. На Гренсене, в ясное утро; я тогда заложил жилет. Мне казалось, что с того дня прошла целая вечность.
Я стою и размышляю об этом, – стою, прислонившись к стене дома на углу площади и Портовой улицы, – и вдруг вздрагиваю, пытаюсь скрыться. Но мне это не удается, и тогда, забыв всякий стыд, я поднимаю голову, так как ничего другого мне не остается, – и оказываюсь лицом к лицу с «Командором».
Неведомо откуда берется у меня дерзость, я даже отхожу на шаг от стены, чтобы он мог получше меня разглядеть. И я делаю это не для того, чтобы пробудить в нем сострадание, – я хочу себя унизить, поставить себя к позорному столбу; я готов был упасть на землю и просить «Командора» растоптать меня, наступить мне на лицо. Я даже не пожелал ему доброго вечера.
«Командор», видно, догадался, что со мной неладно, он замедляет шаг, а я, чтобы остановить его, говорю:
– Я хотел принести вам кое-что, но все никак не закончу…
– Вот как? – с сомнением говорит он. – Стало быть, вы еще не закончили?
– Нет, никак не закончу.
Я чувствую участие «Командора», и глаза мои наполняются слезами, я отхаркиваюсь и надрывно кашляю, стараясь взять себя в руки. «Командор» сморкается; он пристально смотрит на меня.
– А есть у вас на что жить? – спрашивает он.
– Нет, – отвечаю я. – У меня ничего нет. Я совсем не ел сегодня, но…
– Господь с вами, дружище, можно ли допустить, чтобы вы умирали с голоду! – говорит он. И тотчас начинает шарить в кармане.
Но тут во мне просыпается стыд, я, шатаясь, снова отхожу к стене и хватаюсь за нее, я смотрю, как «Командор» роется в бумажнике, и молчу. Он протягивает мне десять крон. Не раздумывая, он просто-напросто дает мне десять крон. При этом он повторяет, что невозможно допустить, чтобы я умирал с голоду.
Я, запинаясь, пробую отказаться и не сразу беру бумажку.
– Мне, право, стыдно… и, кроме того, тут слишком много…
– Берите скорей! – говорит он и смотрит на часы. – Мне надо на поезд, и я слышу, что он уже подходит.
Я взял деньги, онемев от радости, и не сказал больше ни слова, даже не поблагодарил его.
– Не стесняйтесь, – говорит «Командор» на прощанье. – Ведь вы же отработаете.
И он ушел.
Глядя ему вслед, я вдруг вспомнил, что не успел поблагодарить его за помощь. Я хотел догнать его, но не мог двинуться с места, ноги отказывались мне служить, я стал бы падать на каждом шагу. А он уходил все дальше и дальше. Я не пошел за ним, хотел окликнуть его, но не сразу решился, и когда я наконец все-таки собрался с духом и окликнул его раз, потом другой, он отошел уже далеко, а голос мой был слишком слаб.
Я остался на улице, смотрел ему вслед и тихо-тихо плакал.
«Неслыханное дело! – сказал я про себя. – Он дал мне десять крон!»
Я встал на то место, где только что стоял он, и начал повторять все его движения. И я поднес бумажку к глазам, мокрым от слез, осмотрел ее с обеих сторон и поклялся – громко, во всеуслышание поклялся, что это правда и у меня в руке действительно десять крон.
Через некоторое время – быть может, прошло бесконечно много времени, потому что вокруг стало совсем тихо, – я неожиданно очутился на Томтегатен, у дома номер одиннадцать. Ведь здесь я обманул извозчика, который меня возил, здесь же, никем не замеченный, я пробрался через двор на другую улицу. Я постоял немного, опомнился и, удивляясь себе, снова вошел в ворота и направился прямо в «Пансионат для приезжих». Здесь я попросился на ночлег, и мне тотчас же предоставили постель.
Вторник.
Солнечный свет и тишина, день поразительно ясный. Снег растаял; всюду оживление, веселье, радостные лица, улыбки и смех. Над фонтанами круто взмывают водяные струи, золотистые от солнца, голубоватые от небесной синевы…
Около полудня я вышел из дома на Томтегатен, где я теперь жил в довольстве благодаря десяти кронам «Командора», и отправился в город. Я был в прекрасном расположении духа и до вечера бродил по самым оживленным улицам, рассматривая пеструю толпу. Задолго до семи вечера я прошелся до площади Святого Улафа и украдкой взглянул на окна в доме номер два. Через час я увижу ее! У меня захватывало дух. Что будет? Что я ей скажу, когда она спустится по лестнице? Добрый вечер, фрекен? Или просто улыбнусь? Я решил ограничиться улыбкой. Разумеется, я почтительно ей поклонюсь.
Я ушел с площади, немного стыдясь, что явился так рано, стал бродить по улице Карла-Юхана, почти не спуская глаз с часов на университете. В восемь я снова свернул на Университетскую улицу. По дороге я сообразил, что опаздываю, и прибавил шагу. Сильно болела нога, – если б не это, я был бы совершенно счастлив.
У фонтана я остановился перевести дух; я долго стоял там и смотрел на окна дома номер два; но она не появлялась. Что ж, я могу подождать, спешить мне некуда; ведь ее могли задержать. И я ждал. Но не приснилось ли мне все это? Может быть, я просто вообразил прошлую встречу, ведь я всю ночь пролежал в бреду? В нерешительности я стал раздумывать об этом, и меня одолевали сомнения.
– Гм!
Кто-то кашлянул у меня за спиной.
Я слышу этот кашель, слышу и легкие шаги, но не оборачиваюсь, а пристально смотрю на большую лестницу.
– Добрый вечер! – слышу я, немного погодя.
Я забываю улыбнуться и даже не сразу снимаю шляпу, – так я удивлен, что она пришла с той стороны.
– Вы долго ждали? – спрашивает она, часто дыша.
– Нет, помилуйте, я пришел совсем недавно, – ответил я. – Да, кроме того, велика ли беда, если мне и пришлось подождать? Впрочем, я думал, что вы придете с другой стороны.
– Я провожала маму, ее сегодня пригласили в гости.
– Вот как! – говорю я.
И мы идем. Полицейский, стоящий на углу, смотрит на нас.
– Но куда мы, собственно, пойдем? – спрашивает она и останавливается.
– Куда вам будет угодно.
– Ах, но ведь это так скучно – выбирать самой.
Пауза.
Потом я говорю, лишь бы сказать что-нибудь:
– Я вижу, у вас в окнах темно.
– Да, конечно! – оживленно отвечает она. – Горничная отпросилась и ушла. У нас никого нет.
Мы останавливаемся и смотрим на окна дома номер два, словно никогда их раньше не видели.
– В таком случае, не пойти ли к вам? – говорю я. – Если разрешите, я посижу у двери…
Я весь дрожал и очень пожалел, что позволил себе такую смелость. Что, если она обидится и уйдет? Что, если я не увижу ее больше? Ах, мои жалкие отрепья! Я в отчаянье ждал ответа.
– Но вам, право, незачем сидеть у двери, – говорит она.
Мы стали подниматься по лестнице.
В прихожей было темно, она взяла меня за руку и повела за собой. Не нужно все время молчать, сказала она, можно разговаривать не стесняясь. Мы вошли. Зажигая свечу, – не лампу, а именно свечу, – зажигая эту свечу, она сказала с коротким смешком:
– Только вы не должны смотреть на меня. Ах, как мне стыдно. Но я никогда больше не сделаю этого.
– Чего вы больше не сделаете?
– Я никогда… нет, боже упаси… я никогда больше не стану вас целовать.
– Не станете? – сказал я, и мы оба засмеялись.
Я протянул к ней руки, а она уклонилась, выскользнула, перебежала по другую сторону стола. Некоторое время мы смотрели друг на друга, и свеча стояла между нами.
Потом она стала снимать вуаль и шляпку, а ее блестящие глаза были устремлены на меня, следили за каждым моим движением, – она боялась, как бы я не схватил ее в объятия. Я снова попытался ее настичь, споткнулся о ковер и упал; я больше не мог ступить на больную ногу. В смущении я встал.
– Боже, как вы покраснели! – сказала она. – Вам очень больно?
– Да, очень.
И мы снова стали бегать вокруг стола.
– Вы, кажется, хромаете?
– Да, я прихрамываю, но совсем немного.
– В прошлый раз у вас болел палец на руке, а теперь болит нога. Сколько же у вас всяких бед!
– Несколько дней назад меня чуть не задавил фургон.
– Чуть не задавил? Вы, верно, опять были пьяны? Господи, какую жизнь вы ведете, молодой человек! – Она погрозила мне пальцем и стала серьезна. – Давайте сядем! – сказала она. – Нет, только не у двери; вы слишком застенчивы, сядьте вон там. Вы там, а я здесь, вот так… Ах, как это скучно, когда человек застенчив! Все приходится говорить и делать самой, а от вас никакой помощи. Вот, к примеру, вы вполне могли бы положить руку на спинку моего стула, вполне могли бы сами догадаться это сделать. А если я вам это скажу, вы уставитесь на меня, как будто не верите своим ушам. Да, да, я уже не раз замечала, вот и теперь то же самое. Но не пытайтесь меня убедить, будто вы всегда так скромны, иногда вы много себе позволяете. Вы были весьма дерзки в тот день, когда, подвыпив, шли за мной до самого дома и преследовали меня своими шуточками: «Вы потеряете книгу, фрекен, вы непременно потеряете книгу, фрекен!» Ха-ха-ха! Фуй, вы были такой гадкий!
Я смущенно смотрел на нее. Сердце мое сильно стучало, кровь горячей волной разливалась по телу. Какое наслаждение снова сидеть в человеческом жилище, слушать тиканье часов и разговаривать с юной, веселой девушкой, а не бормотать что-то себе под нос.
– Почему вы молчите?
– Как вы очаровательны! – сказал я. – Вы меня покорили, совершенно покорили, я сражен на месте. Никуда не денешься. Вы – самая удивительная из всех… Порой ваши глаза так сияют, я никогда не видел столь чудесного сияния, они подобны цветам. А? Нет, я даже сравнил бы их не с цветами, но… Я страстно влюблен в вас и очень страдаю. Как вас зовут? Вы непременно должны мне сказать, как вас зовут…
– А вас как зовут? Боже, я опять чуть не забыла! Вчера я целый день думала, что нужно будет спросить вас. Нет, вовсе не целый день, я не думала о вас целый день.
– Знаете, как я прозвал вас? Я прозвал вас Илаяли. Как вам это покажется? Тут есть неуловимый звон…
– Илаяли?
– Да.
– Это на каком-нибудь иностранном языке?
– Гм!.. Нет, отнюдь нет.
– Да, это недурно.
После долгих разговоров мы назвали друг другу свои имена. Она села рядом со мной на диван, отодвинула стул ногой. И мы снова начали болтать.
– Вы даже побрились сегодня, – сказала она. – И вообще вы гораздо лучше выглядите, чем в прошлый раз, правда, вы несколько малы ростом, но не подумайте… Нет, в прошлый раз у вас был действительно невзрачный вид. К тому же палец вы перевязали какой-то отвратительной тряпкой. И в таком виде вы непременно хотели пойти куда-нибудь выпить со мной вина. Нет уж, спасибо.
– Стало быть, вы не хотели пойти со мной из-за моего жалкого вида? – спросил я.
– Нет, – сказала она и опустила глаза. – Нет, свидетель бог, не поэтому! Я об этом даже не думала.
– Послушайте, – сказал я. – Вы, конечно, полагаете, что я могу жить и святым духом, одеваться, как вам вздумается? Но я не могу, я очень, очень беден.
Она посмотрела на меня.
– Вы бедны? – переспросила она.
– Да, беден.
Пауза.
– Господи, но ведь я тоже бедна, – сказала она и гордо вскинула голову.
Каждое ее слово пьянило меня, проникало мне в душу, подобно капле вина, хотя это была самая обыкновенная девушка, говорившая на жаргоне, довольно развязная и болтливая. Она восхищала меня своей привычкой склонять голову набок и внимательно слушать, когда я говорил что-нибудь. При этом я чувствовал ее дыхание на своем лице.
– Вы знаете, дело в том… но только вы не сердитесь… Когда я лег вчера спать, я протянул к вам руку… вот так… как будто вы лежали рядом. И потом уснул.
– Вот как? Очень мило. – Пауза. – Но вы могли сделать это только на расстоянии, – ведь иначе…
– Вы думаете, иначе я не мог бы сделать этого?
– Думаю, что нет.
– Ну уж, от меня вы можете всего ожидать, – сказал я, лукаво взглянув на нее.
И обнял ее за талию.
– Всего? – переспросила она.
Она считала меня слишком уж порядочным человеком, это меня сердило и оскорбляло; я приосанился, набрался смелости и взял ее за руку. Но она преспокойно отняла руку и несколько отодвинулась от меня. Это опять лишило меня смелости, я устыдился и стал смотреть в окно. Все равно я был жалок, мне не следовало так много мнить о себе. Другое дело, если б я встретил ее раньше, когда я еще был человеком, в лучшие дни, пока дела кое-как шли. Я упал духом.
– Вот видите! – сказала она. – Видите, как легко с вами справиться, достаточно лишь едва заметно нахмурить лоб, чуть-чуть от вас отодвинуться, и вы сразу конфузитесь.
Она игриво засмеялась и крепко зажмурила глаза, словно бы не могла выносить, что на нее смотрят…
– Боже праведный! – воскликнул я. – Вот сейчас я вам покажу!
И я крепко обнял ее за плечи. С ума она сошла, что ли? Принимает меня за неопытного юнца! Ха, мы еще посмотрим… Никто не скажет, что в таких делах я хуже других. Да я сам черт, а не человек! Уж если на то пошло…
Точно я и в самом деле на что-то годился!
Она сидела спокойно, не открывая глаз, и оба мы молчали. Я решительно привлек ее к себе, прижал ее к своей груди, а она не вымолвила ни слова. Я слышал биение наших сердец, громкое, как топот копыт.
Я поцеловал ее.
Больше я не помнил себя, я говорил какие-то глупости, над которыми она смеялась, шептал ей нежные слова, прижимаясь губами к ее губам, гладил ее по лицу, и целовал, целовал. Я расстегнул пуговицу на ее блузке, потом другую, и обнажились груди – они выглядывали из-под сорочки, белые, округлые, чудо из чудес.
– Ах, позвольте взглянуть! – сказал я, стараясь расстегнуть другие пуговицы, еще больше обнажить ее тело; но я слишком распалился и не мог справиться с нижними пуговицами, а лиф был слишком тугой. – Я взгляну немножко… совсем немножко…
Тут она обвивает рукой мою шею, очень медленно и нежно; дыхание вырывается из розовых, трепещущих ноздрей, овевает мне лицо; другой рукой она начинает сама расстегивать пуговицы, еще и еще. Она смущенно, отрывисто смеется и поглядывает на меня, хочет понять, заметил ли я ее страх. Она развязывает ленты, расстегивает корсет, она проникнута нежностью и робка. И я своими грубыми руками тоже прикасаюсь к этим пуговицам и лентам…
Чтобы отвлечь внимание, она проводит левой рукой по моим плечам и говорит:
– Сколько тут выпавших волос!
– Да, – шепчу я, стремясь приникнуть губами к ее груди.
Она уже лежит рядом со мной, и платье ее расстегнуто. Но вдруг она, словно опомнившись, решает, что зашла слишком далеко. Она старается прикрыть свою наготу и приподнимается. Маскируя стыд, она снова заводит разговор о том, как много у меня на плечах выпавших волос.
– А почему волосы у вас так выпадают?
– Не знаю.
– Ну, конечно, вы слишком много пьете, наверно, дело тут… Фу, даже сказать совестно! Стыдитесь! Право, от вас я этого не ожидала. Вы так молоды и уже лысеете!.. А теперь соблаговолите рассказать о своей жизни. Я уверена, что она просто ужасна! Но только говорите правду, понимаете, все как есть! Впрочем, если вы что-нибудь скроете, я увижу это по вашему лицу. Ну, рассказывайте!
Ах, до чего я устал! С какой радостью я просто посидел бы спокойно, глядя на нее, вместо того чтобы притворяться и понапрасну тратить силы на эту игру. Я был ни на что не годен, стал тряпкой.
– Начинайте же! – потребовала она.
Я воспользовался случаем и рассказал ей все, рассказал сущую правду. Я не пытался представить дело в более мрачном свете, чем было в действительности, не стремился пробудить в ней сострадания; я не утаил от нее, что присвоил однажды пять крон.
Она слушала, приоткрыв рот, бледная, перепуганная, и в ее блестящих глазах было смущение. Я хотел исправить свою оплошность, рассеять дурное впечатление, которое произвел на нее, и взял себя в руки.
– Но это – дело прошлое, больше такое никогда не повторится: теперь я спасен…
Но она была в совершенной растерянности.
– Господи! – сказала она и умолкла. Потом повторила еще и еще раз: – Господи!
Я попытался шутить, пощекотал ее, привлек ее к себе. Она уже успела застегнуть блузку, и это меня рассердило. Зачем она застегнулась? Разве теперь в ее глазах я стоял ниже, чем было бы в том случае, если б я подтвердил, что волосы у меня выпадают от распутной жизни? Неужели я нравился бы ей больше, если б прикинулся греховодником?.. Довольно болтовни. Нужно действовать решительно. А там, где нужно действовать решительно, я не ударю лицом в грязь.
Настала пора возобновить натиск.
И я, без дальних слов, опрокинул ее на диван. Она сопротивлялась, впрочем, не слишком сильно, и была как будто удивлена.
– Что вы делаете?.. Не надо… – сказала она.
– Что я делаю?
– Нет… не надо…
– Да, да…
– _Не надо_, слышите! – воскликнула она. И чтобы уязвить меня, добавила: – А знаете, мне кажется, что вы сумасшедший.
Я невольно остановился и сказал:
– Неправда, вы не думаете этого!
– Но у вас такой странный вид! И в то утро, когда вы преследовали меня, – ведь вы тогда не были пьяны?
– Нет. Но я был сыт, я только что поел.
– Что ж, тем хуже.
– Вы предпочли бы, чтобы я был пьян?
– Да… Я вас боюсь! Ради бога, пустите меня!
Я задумался. Нет, я не мог это так оставить, слишком много я терял. Хватит валять дурака на диване, в поздний вечер! Эх, к каким только уловкам не прибегнешь в такое мгновение. Как будто я не знаю, что это – простая стыдливость! Не такой уж я младенец! Спокойно! И довольно пустой болтовни!
Она сопротивлялась весьма решительно, слишком решительно, чтобы это можно было объяснить простой стыдливостью. Я как бы нечаянно опрокинул свечу, стало темно, а она оказывала отчаянное сопротивление и даже издала слабый крик.
– Нет, не надо, не надо! Если хотите, поцелуйте лучше меня в грудь. Милый мой, хороший!
Я сразу остановился. Эти слова прозвучали так испуганно, так беспомощно, что я искренне недоумевал. Она думала вознаградить меня, позволив мне поцеловать ее в грудь! Как это мило, – мило и наивно! Я готов был упасть перед ней на колени.
– Но, моя дорогая! – сказал я в замешательстве. – Я никак не пойму… право, никак не пойму, что это за игра…
Она встала и дрожащими руками зажгла свечу; я снова сел на диван и сидел неподвижно. Что же теперь будет? Я совсем расстроился.
Она взглянула на стенные часы и вздрогнула.
– Ах, скоро вернется горничная, – сказала она.
Это было первое, о чем она подумала.
Я понял ее намек и встал.
Она взяла накидку, как бы собираясь надеть ее, но раздумала, снова положила ее и отошла к камину. Она была бледна и все больше беспокоилась. Чтобы ей не пришлось указать мне на дверь, я спросил:
– Ваш отец был военный?
А сам тем временем встал, собираясь уйти.
– Да, он был военный. А откуда вы знаете?
– Я не знаю, мне просто пришло в голову спросить.
– Как странно!
– О, да. Чутье очень мне помогает. Ха-ха, недаром же я сумасшедший…
Она быстро взглянула на меня, но промолчала. Я чувствовал, что мое присутствие для нее мучительно, и хотел поскорей положить этому конец. Я направился к двери. Неужели она больше не поцелует меня? И даже руки не подаст? Я остановился и ждал.
– Вы уже уходите? – сказала она, по-прежнему стоя у камина.
Я не отвечал. Униженный и растерянный, я смотрел на нее, не говоря ни слова. Ах, я все испортил! Казалось, ей не было никакого дела, что я собираюсь уходить, она словно была теперь навеки потеряна для меня, и я придумывал, что бы сказать ей на прощание, искал значительных, глубоких слов, которые поразили бы ее, подняли бы меня в ее глазах. И, наперекор своему твердому решению, раздосадованный, взволнованный и обиженный, я, вместо того чтобы проститься с ней гордо и холодно, принялся болтать всякий вздор; нужные слова не приходили, я вел себя крайне легкомысленно. В голову снова лезли книжные красивости.
Почему бы ей не сказать мне прямо и открыто, чтобы я ушел? – спросил я. Да, почему? Нечего стесняться. Вместо напоминания, что скоро вернется горничная, она просто-напросто могла сказать так: «Теперь вы должны удалиться, потому что мне пора идти за матерью, и я не хочу, чтобы вы меня провожали». Ей это не пришло в голову? Ах, стало быть, именно это и пришло ей в голову? Так я и думал. Ведь мне так легко указать мое место; довольно было ей взять и снова положить накидку, как я сразу все понял. Ведь я же сказал, что у меня есть чутье. И для этого, в сущности, вовсе не надо быть сумасшедшим…
– Ради бога, простите, что я вас так назвала! Это слово сорвалось у меня с языка! – воскликнула она.
Но она все стояла поодаль и не подходила ко мне.
А я упрямо гнул свое. Я болтал, мучительно чувствуя, что надоел ей, что ни одно мое слово не достигает цели, и все же не мог остановиться. Я полагаю, можно иметь чувствительное сердце, даже не будучи сумасшедшим; есть натуры, которые отзываются на всякую мелочь, их можно убить одним резким словом. И я намекнул, что у меня именно такая натура. Дело в том, что нищета очень обострила во мне некоторые наклонности, и я весьма сожалею, право, весьма сожалею… Но в этом есть и некая хорошая сторона, это иной раз помогает мне. Интеллигентный бедняк гораздо наблюдательней интеллигентного богача. Бедняк всегда осмотрителен, следит за каждым своим шагом, подозрительно относится к каждому слову, которое слышит; всякий его шаг заставляет напрягаться, работать его мысли и чувства. Он проницателен, чуток, он искушен опытом, его душа изранена…
Я довольно долго говорил о своей израненной душе. Но чем больше я говорил, тем беспокойнее становилась женщина, к которой я обращался; наконец, в отчаянье ломая руки, она несколько раз повторила:
– О господи! Господи!
Я отлично понимал, что терзаю ее, и вовсе не хотел ее терзать, но все-таки терзал. Наконец я решил, что главное в общем сказано и, тронутый ее полным отчаянья взглядом, воскликнул:
– А теперь я ухожу, ухожу! Вы же видите, я уже взялся за ручку двери! Прощайте! Прощайте, слышите? Вы могли хотя бы ответить, раз я дважды простился с вами и твердо намерен уйти. Я даже не прошу позволения снова повидаться с вами, потому что это будет вам неприятно. Но скажите: зачем вы меня мучили? Что я вам сделал? Ведь я не стоял у вас на дороге, правда? Почему же вы вдруг отворачиваетесь от меня, как будто мы не знакомы? Ведь вы совсем опустошили меня, я теперь окончательно раздавлен. До видит бог, я не сумасшедший. Если вы дадите себе труд подумать, то прекрасно поймете, что я совершенно здоров. Протяните же мне руку! Или позвольте подойти к вам! Можно? Я вам ничего не сделаю, я только на миг преклоню перед вами колени, встану на колени у ваших ног, всего на одно мгновенье, вы позволите? Ну хорошо, я не сделаю этого, я вижу, что вы боитесь, и не сделаю, слышите, не сделаю этого. Но скажите, бога ради, чего вы так боитесь? Ведь я же стою спокойно, даже не шелохнусь. Я просто преклонил бы колени на коврике, вон на том красном узоре у самых ваших ног. Но вы испугались, я сразу увидел по вашим глазам, что вы испугались, и вот я не двинулся с места. Я не сделал ни шагу, когда просил у вас позволения, не так ли? Я стоял неподвижно, как вот сейчас, когда я показал вам место, где хотел опуститься на колени, вон там, на ковре, где красная роза. Я даже не показываю пальцем, право, даже не показываю, не делаю этого, чтобы не испугать вас, я только киваю и устремляю туда взгляд, вот так! И вы отлично понимаете, о какой я розе говорю, но не хотите позволить мне встать на колени, вы боитесь меня и не решаетесь подойти ко мне. Не понимаю, как у вас хватило жестокости назвать меня сумасшедшим. Не правда ли, вы этого вовсе не думаете? Лишь однажды летом, давным-давно, я был безумен, мне приходилось слишком тяжело работать, и я забывал вовремя пообедать, потому что мысли мои были поглощены делом. Это повторялось изо дня в день: мне следовало помнить о еде, но я вечно забывал. Видит бог, это правда! Не сойти мне с этого места, если я лгу. А вы обижаете меня, поймите. Не нужда заставляла меня так работать: я пользуюсь кредитом, большим кредитом у Ингебрета и Гравесена, у меня часто бывало довольно денег, и я все-таки не покупал еды, потому что забывал про нее. Слышите! Вы молчите, не отвечаете, вы не отходите от камина, а просто стоите и ждете, пока я уйду…
Она быстро подошла ко мне и протянула руку. Я с недоверием смотрел на нее. Сделала ли она это от души? Или же только для того, чтобы избавиться от меня? Она обвила руками мою шею, и на глазах у нее выступили слезы. А я стоял и смотрел на нее. Она подставила мне губы, но я не верил ей, это просто была жертва, лишь бы все поскорей кончилось.
Она что-то сказала, и мне послышалось: «А все-таки я люблю вас!» Она сказала это очень тихо и невнятно; может быть, я не расслышал, может быть, она произнесла что-нибудь совсем другое; но она с жаром бросилась мне на шею и даже привстала на цыпочки, чтобы дотянуться, и стояла так чуть ли не целую минуту.
Я боялся, что она просто принудила себя быть со мной ласковой, и сказал только:
– Как вы прекрасны!
Больше я ничего не сказал. Я попятился, наткнулся на дверь и задом вышел из комнаты. А она осталась.