114255.fb2
Признавая человека орудием исторических обстоятельств, Пушкин, как и Барант, не снимает при этом вопроса о собственной нравственной ответственности личности за свои действия.
Французские историки, подчеркивая взаимообусловленность происходящих событий, их детерминированность, строгую логику, иногда слишком увлекались, рисуя картину фатальной предопределенности происходящего, непреложность, однолинейность хода истории. Пушкин резонно видел в этом односторонность. История, по его убеждению, вовсе не исключает случайностей, она полна ими. "Общий ход событий", их основное направление можно и должно историку "угадать", вывести из него "глубокие предположения, часто оправданные временем", но невозможно "предвидеть случая - мощного, мгновенного орудия провидения". Если бы было иначе, то "историк был бы астроном, и события жизни человечества были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные".
За этим высказыванием у поэта-историка таятся, в сущности, глубокие размышления о взаимоотношении законов развития общества и законов природы, о том, в чем они сходны и в чем существенно различаются.
Далее. Мы не ошибемся, если предположим, что Пушкин разделял мнение Гизо о высшей ценности общественного мнения, "мнения народного"
в движении истории, о просвещении народных масс как средстве решения социальных проблем, о грядущей победе идеалов справедливого и нравственного общества. Не спорил он и с тем утверждением Гизо, что во Франции из века в век имел место последовательный прогресс в развитии просвещения и свободы: "сквозь темные, кровавые, мятежные и наконец рассветающие века". Но можно ли под эту "формулу Гизо" подогнать и Россию? Тут Пушкин решительно против. История России, утверждает он, "требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада".
Что имел в виду Пушкин, нетрудно разгадать. О каком прогрессе свободы в истории России можно было говорить? Скорее, напротив - о "прогрессе" во все большем упрочении самодержавия, деспотизма, закабаления крестьян.
Иван III покончил с многовековой вольницей торговых республик Новгорода и Пскова. Иван Грозный отменил Юрьев день. Василий Шуйский впервые объявил себя самодержцем, Петр I - императором. По словам Пушкина, история представляет около Петра "всеобщее рабство", "все состояния, окованные без разбора, были равны пред его дубинкою", "все дрожало, все безмолвно повиновалось". Наконец, Екатерина "раздарила около миллиона государственных крестьян (то есть свободных хлебопашцев) и закрепостила вольную Малороссию и польские провинции". Вот он, "прогресс" по-российски! Можно ли его уложить в "формулу Гизо"?
К тому же, по убеждению Пушкина, в России не было феодализма в том виде, в каком он существовал, например, во Франции, где феодалы не зависели от центральной власти, а "короли, избираемые вначале владельцами, были самовластны токмо в собственном своем участке". Общины имели привилегии. Отсюда сохранилась и в народе "стихия независимости".
Вот такого именно феодализма "у нас не было, и тем хуже", заключает поэт-историк. Он явно пытается разобраться, почему во Франции восторжествовала революция, а в России продолжало торжествовать и все укрепляться самодержавие.
Да, Россия имела и имеет собственную судьбу! Это не значит, конечно, что Пушкин считал, будто Россия развивается изолированно от европейских стран. Нет. Просто он призывал не мерить ее "общим аршином".
Каково же предназначение России в исторических судьбах цивилизации?
Вопрос этот со всей остротой встал в многолетнем диалоге Пушкина с Чаадаевым. Чаадаев сыграл особую роль в личной и духовной судьбе поэта. И на этом хочется остановиться подробнее.
И. В. Киреевский как-то написал Чаадаеву: "Невозможно рассказывать жизнь Пушкина, не говоря о его отношениях к Вам"40.
На небосклоне духовной жизни общества новая звезда никогда не появляется в одиночестве, она вспыхивает как эпицентр целого созвездия.
Гений получает возможность созреть и развернуть свои способности в атмосфере мощного интеллектуального накала, которая создается живым общением и взаимодействием недюжинных умов, людей высокого духовного полета, смелого дерзания мысли, в обстановке "предгрозового", освежающего дыхания новой эпохи, ее предчувствия, предваряющей молнию мысли и молнию поэзии.
Мысль высекает искры при столкновении с другой мыслью. Талант получает могучий импульс к саморазвитию в общении с другим талантом, с другой высокоодаренной натурой. Для молодого Гете, как он сам признавал, было счастливым подарком судьбы знакомство с историком и философом Гердером, а затем - дружба с Шиллером. Сам Гете явился "духовным отцом" для Гегеля, работы которого породили сильное умственное брожение в Германии и России. Тут следует подчеркнуть особое значение именно живого, личного, а не только "книжного" общения для созревания гения.
Мысль Пушкина мужала в общении с такими незаурядными умами, как Карамзин, Вяземский, Жуковский, братья Тургеневы, несколько позднее Пестель, Рылеев, М. Ф. Орлов, А. Мицкевич... Казалось, все, что в России было талантливого, смелого, умственно дерзкого, недюжинного, - все это объединилось вокруг молодого Пушкина, пестовало его, как того и желал Жуковский в 1816 году.
И среди всех этих источников и стимуляторов духовной энергии поэта Чаадаев выделялся особенно, ибо он, пожалуй единственный, обладал ярко выраженным философским складом ума. Его с полным правом можно было назвать мыслителем. Одним из первых русских оригинальных мыслителей.
Такой глубокой, всепоглощающей, можно сказать фанатичной, страсти к исследованию Истины не было и не могло быть ни у искрометного острослова Вяземского, ни у поэтического мечтателя, большого знатока французской и немецкой эстетико-философской мысли Жуковского, ни у возвышенного и обстоятельного "летописца" Карамзина, ни у желчного скептика Александра Раевского, ни у политических радикалов Пестеля и Рылеева. Конечно, каждый из них по-своему и весьма щедро обогащал внутренний мир Пушкина, но именно Чаадаев, по удачному выражению одного из современников, "поворотил его на мысль". Необыкновенно восприимчивый ко всему Пушкин жадно внимал беседам своих более опытных, начитанных старших товарищей, впитывал в себя их мудрость, спорил с ними и быстро, как-то незаметно перерастал их, оставляя далеко позади.
Так происходило со всеми. Так случилось и с высокомерным, "недосягаемым" Чаадаевым.
Взаимовлияние двух таких могучих интеллектов, как Чаадаев и Пушкин, их взаимопритяжение и отталкивание на протяжении двадцати лет (1816 - 1836) не могло не явиться событием в духовной жизни России, не могло не наложить на нее свой отпечаток.
Петр Яковлевич Чаадаев - одна из самых ярких и недюжинных натур пушкинского периода, своего рода могучий интеллектуальный магнит, властно притягивающий, привлекающий к себе, в свое поле тяготения всех мыслящих людей, оказывающихся рядом. Человек этот был словно создан для того, чтобы возглавлять умственное брожение своего времени и быть для него дрожжами. Быть вдохновенным пророком, ведущим за собой массы, либо мудрым государственным деятелем и законодателем. Но будто по роковой ошибке попавшим не в ту эпоху и от того превратившимся в конце концов в трагикомическую фигуру несостоявшегося гения - претенциозного чудака, сумасброда, человека "не от мира сего".
Юный Пушкин со своей поразительной интуицией сразу же понял это:
Он вышней волею небес
Рожден в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут, в Афинах - Периклес,
А здесь он - офицер гусарский.
Они познакомились летом 1816 года в доме у Карамзиных: двадцатидвухлетний щеголь-корнет лейб-гвардии гусарского полка, овеянный славой боевых сражений Бородина, Тарутина, Кульма и Лейпцига, прошедший с победоносной русской армией весь путь до Парижа, - и семнадцатилетний юнец-лицеист с горящими любопытством и восхищением глазами.
Как-то так получилось, что они быстро сблизились и, несмотря на разницу в возрасте, стали приятелями, потом друзьями. Они встречались чуть ли не ежедневно: либо у Карамзиных, где маститый историк читал избранной публике рукопись своего многотомного труда, либо на веселых гусарских пирушках. А чаще всего бродили вместе по тенистым аллеям царскосельского парка. За ними иногда увязывались и другие лицеисты, и Чаадаев шутя называл внимавших ему юнцов "философами-перипатетиками" [Перипатетики - участники философской школы Аристотеля, последователи его философии.].
Этот красавец гусар резко отличался от своих товарищей. Он не был большой охотник до бесшабашных и удалых развлечений. Его бледное, словно выточенное из мрамора лицо с необыкновенно высоким, прекрасным лбом было малоподвижно и носило отпечаток постоянных и глубоких размышлений. Познания его удивляли своей обширностью: он читал не только французских просветителей, но и английских и немецких философов (знал Аокка, Канта, Шеллинга), что в те времена - довольно редкое явление в среде русского дворянства.
Он судил о сложнейших явлениях жизни с прозорливостью и с убежденностью, с неколебимой уверенностью в своей правоте.
О чем могли беседовать между собой юный поэт и мыслитель-гусар, рожденный в оковах "службы царской"? Какими идеями воспламенял Чаадаев Пушкина?
В то время Петр Яковлевич был, безусловно, одним из самых радикально мыслящих представителей нового поколения дворянской интеллигенции. Европа поразила его на всю жизнь: она являла слишком резкий контраст с крепостнической, самодержавной, непросвещенной Россией.
Больно было за великий народ, проливший кровь свою за освобождение других народов, но продолжавший сам оставаться под игом жесточайшей деспотии. Ненависть к самодержавию, доходившая до мысли о цареубийстве ("Он в Риме был бы Брут"), идеал демократии, свободного волеизъявления народа ("в Афинах - Периклес") - вот чем прежде всего вдохновлялся Чаадаев.
Но, видимо, и тогда уже нередко находило на него мрачное облачко безысходного скептицизма, отчаяния, неверия в то, что можно что-то сделать существенное для счастья и свободы родины.
Эти приступы тяжелой меланхолии Пушкин разрушал веселым смехом и юным, пламенным энтузиазмом. Не отголоском ли их споров явилось знаменитое первое послание "К Чаадаеву", с характерным призывом: "Товарищ, верь!" Пушкин здесь не только декларирует свое кредо, но, отвлекая своего ментора и друга от горьких дум, убеждает его посвятить отчизне "души прекрасные порывы", он - поэт - уверен, что:
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена.
Пожалуй, ничего более "взрывного", огнедышащего, тираноборческого Пушкин никогда не писал. И не случайно связан этот прекрасный, огненный порыв души поэта с именем Петра Чаадаева.
В первые послелицейские годы дружба Пушкина с Чаадаевым продолжала крепнуть. Пушкин частенько засиживался в кабинете Петра Яковлевича, который тот оборудовал себе в гостинице Демута в Петербурге.
Кабинет весь был уставлен книгами. Здесь у камина в неторопливой беседе и размышлениях незаметно текло время. Перед умственным взором поэта развертывались во всей сложности проблемы политические, исторические, эстетические, философские, "метафизические". Чаадаев внушает, что поэзия есть мысль, облаченная в поэтическую форму, что истинный поэт - выразитель потребностей своего века, "духа времени", должен постичь этот дух, постичь направление дум и мыслей передовых людей эпохи, встать с ними вровень и возвыситься над ними. Его призвание: быть "властителем дум", раздвигать умственные горизонты человечества.
Об этих беседах Пушкин с благодарностью вспомнит в кишиневской ссылке. Во втором послании "Чаадаеву" (1821) он спешит заверить своего друга, что его советы не пропали даром, что он здесь "познал и тихий труд и жажду размышлений", что он стремится "в просвещении стать с веком наравне".
С трогательнейшими словами любви и признательности обращается поэт к Чаадаеву как к "единственному другу", "неизменному другу", который был для него и спасителем и целителем души и сердца:
Ты сердце знал мое во цвете юных дней;
Ты другу заменил надежду и покой;
Во глубину души вникая строгим взором,
Ты оживлял ее советом иль укором;
Твой жар воспламенял к высокому любовь...