11431.fb2
Лето тысяча восемьсот двадцать восьмого года тянулось медленно для Джона, который стоял у окна своей квартиры в Линкольнс Инн, глядя на скучный узкий дворик, и думал о том, как бьются о берег волны на острове Дун, о том, как прилив быстро наполняет водой бухту возле Клонмиэра. Работа, как и всегда, не представляла для него ни малейшего интереса, и чаще всего он сидел за своим заваленным бумагами столом, лениво развалясь в кресле и покусывая перо, а когда приходил клерк с просьбой найти какой-нибудь документ, хранящийся в его отделе, ему приходилось тратить уйму времени, чтобы его отыскать. Он тосковал о доме больше, чем когда-либо. Теперь, когда Генри умер, было бы так просто положить конец этой комедии с его службой в Лондоне, поскольку у него было законное и естественное оправдание: его присутствие требовалось в Клонмиэре. Однако что-то мешало ему это сделать, какой-то сдвиг в сознании, появившийся после смерти брата. Все эти долгие недели в Лондоне ему казалось, что он каким-то образом виноват в том, что живет на свете и здравствует, в то время как Генри, который лучше и достойнее его во всех отношениях, лежит, мертвый и недвижный, на унылом кладбище во Франции. Если бы было наоборот, то в жизни семьи ничего не изменилось бы, его очень скоро забыли бы.
А Генри, такой умный, такой веселый, сестры его так любили, а отец на него чуть ли не молился – разве кто-нибудь может его заменить? Они никогда не оправятся от удара, без конца будут обсуждать все обстоятельства его болезни, как делали это в Летароге, когда отец только что вернулся из Франции, всегда будут вздыхать, возвращаясь к злополучному вечеру на шахте в прошлом году.
– Именно тогда он и простудился, – говорила Барбара. – Помните, когда он через неделю вернулся в Бронси, у него была высокая температура. И все рождественские праздники он пролежал в постели.
– А ведь ему и раньше случалось промокнуть, – подхватывала Элиза, – и ни к чему плохому это не приводило. К тому же и Джон тогда промок до нитки, верно ведь, Джон? Однако на его здоровье это ничуть не отразилось.
– Генри вел себя очень благородно в ту ночь, – заметил отец. – Я никогда этого не забуду. Он себя не щадил, был примером для всех нас.
А Джон стоял, засунув руки в карманы и глядя в окно на заботливо ухоженный садик Барбары, слушал отца и чувствовал, что в его словах скрывается невольный упрек. Если бы он, Джон, действовал более энергично, Генри, возможно, не пришлось бы взваливать так много на свои плечи. Джон сознавал, что он в семье не помощник. Теперь он был единственным братом для сестер и чувствовал, что не оправдывает возлагаемых на него надежд. Он понимал, что ему следует сделать усилие и попытаться занять место Генри, заслужив тем самым если не любовь отца, то хотя бы его уважение, и отправиться в Бронси, чтобы взять на свои плечи какую-то долю ответственности. Ему мешали робость, сознание своей неполноценности, страх, что если он что-нибудь скажет или сделает, отец заметит: «Никуда он не годится по сравнению с Генри». Следовательно, лучше было не делать ничего. Джон уходил в себя и молчал. И вот, вместо того чтобы ехать вместе с отцом в Бронси, он брал удочки и уходил на ручей за фермой ловить рыбу, непрерывно думая о своем брате, пытаясь представить себе, о чем он думал в эту последнюю неделю там, во Франции, когда лежал больной и одинокий в своем номере в отеле. А сестры, сидя в гостиной в Летароге, говорили друг другу: «Джон странный человек, он никого не любит, кроме самого себя. Подумать только, его нисколько не тронула смерть Генри». Только Джейн догадывалась о том, что творится в его душе; иногда она подходила к нему и обнимала его, но он знал, что даже Джейн, со всем своим умом и чуткостью, не может догадаться, какие жестокие мысли его терзают. Когда прошли две недели, он вернулся в Лондон, и когда отец написал ему из Клонмиэра во время жуткой августовской жары, спрашивая, приедет ли он домой, как обычно, Джон ответил, что у него слишком много работы, и он сильно сомневается, удастся ли ему выбраться в Клонмиэр, пока там находится вся семья. Отец ничего не ответил на эту явную отговорку, зато Барбара написала ему длинное письмо, полное упреков. Они никак не могут понять, писала она, что на него нашло. Можно подумать, что у него нет никакой привязанности к дому. А Джон, кусая перо в своей душной лондонской конторе, пытался объяснить сестре, что он не может приехать именно потому, что слишком любит дом. Он видел себя со стороны – вот он, гордый владелец Клонмиэра, обходит именье рядом с отцом, обсуждает с ним различные усовершенствования, поглядывает на окна, на серые стены, и вдруг, в одно мгновение, гордая радость обладания разлетается в прах при мысли о том, что все это пришло к нему в результате трагедии, по ошибке, что на самом деле он не имеет права ни на что – Клонмиэр принадлежит Генри, который лежит в могиле, и отец думает о том же самом, когда они идут рядом вдоль стен замка. Нет, бесполезно. Барбара все равно ничего не поймет. Джон разорвал письмо в клочки и не стал писать нового. Пусть они думают о нем что хотят. И вместо того, чтобы ехать домой, Джон отправился в Норфолк к одному приятелю по Оксфорду, который разводил борзых собак для бегов, и всю зиму, начиная с ранней осени, как только удавалось найти предлог, чтобы выбраться из Лондона, он находился в Норфолке, где думал исключительно о собаках и говорил только о них, поскольку, как он признался своему другу: «Собаки – это единственное, что я понимаю, а они – единственные существа, которые понимают меня». Борзая собака была для Джона воплощением красоты и душевной тонкости, воплощением изящества и грации. И чем чище порода, тем ярче темперамент, тем лучше результаты при правильном воспитании, но зато и безнадежнее неудачи, если подход оказывался неверным. Он изучил своих собак и знал, чего можно ожидать от каждой из них – одна капризничает при дожде, теряет интерес к работе от каждого пустяка, а другая, наоборот, сохраняет форму и стойкость в любую погоду и при любых обстоятельствах. Джон испытывал к ним настоящую нежность, ласково гладил их своими сильными крепкими руками, а потом начиналась работа в поле – угонка и натравка – и, наконец, награда за его умение, опыт и терпение: бега, возбужденные крики зрителей, крупные ставки, и Молния, которая казалась такой хрупкой и нервной на вид, когда он только что ее приобрел, за эти несколько минут, на глазах у толпы, оправдала свою родословную и свое воспитание, складываясь буквально пополам, мчась зигзагами за испуганным зайцем, так что спасения ему не было. Снова Джона хлопали по плечу, поздравляли; ему вручался очередной кубок, а Молния, дрожа от возбуждения и восторга, жалась к его колену.
В марте сезон бегов подошел к концу, и Джон, который в последние полгода не думал ни о чем, кроме своих собак, оказался перед выбором: вернуться в Лондон, где ему предстояло еще одно томительное лето и надоевшая работа, которую он порядком запустил, или поставить крест на Линкольнс Инн, прекратить этот фарс и обосноваться с отцом и сестрами в Клонмиэре. Если он оставит работу, то сможет приятно побездельничать летом в Клонмиэре, осень провести в окрестных полях со своими собаками, а через три месяца после Рождества, когда семья будет в Летароге, снова привезти их в Норфолк на бега. Подобная перспектива была слишком хороша, чтобы ею пренебречь, и он стал думать, что с его стороны было, наверное, очень глупо воспринимать смерть брата так, как это делал он. Смерть – это, конечно, трагедия, но ведь любое горе со временем теряет остроту, и уж во всяком случае не Генри возражать против того, чтобы он сделался хозяином Клонмиэра.
Итак, с наступлением мая Джон распрощался с папками, документами, чернильницами и пылью Линкольнс Инна и с непривычным для него чувством свободы погрузился на пакетбот, следующий в Слейн, а потом покатил по дороге на Дунхейвен, вместе с борзыми и псарем, который за ними ходил. Когда дорога поднялась на холм возле Голодной Горы и Джон оглядел лежащий внизу Дунхейвен, задержавшись взглядом на Клонмиэре, расположившемся у края бухты, сердце его наполнилось восторгом и гордостью, которых раньше он никогда не испытывал. Клонмиэр вдруг стал для него интимным и значительным, драгоценностью изумительной красоты, которая со временем будет принадлежать ему.
Возвращение домой оказалось радостным событием. Отец и сестры вышли на подъездную аллею, чтобы его встретить, в их отношении к нему не было и тени сдержанности или холодка. Отец пожал ему руку, сказал, что он хорошо выглядит, и тут же стал расспрашивать о собаках. Борзых выпустили из ящика, с гордостью продемонстрировали, и все семейство, весело смеясь и болтая, направилось вдоль бухты к замку – сестры вели Джона под руки. Хвоя, устилавшая тропинку, пружинила под ногами, в воздухе носился смешанный аромат сосновой смолы и рододендронов, к которому примешивался острый запах мокрой после отлива земли.
Они вышли из леса возле садика Джейн, который она разбили на берегу бухты, и нужно было похвалить новые посадки и побранить вымощенную каменными плитами дорожку, а Джейн краснела и волновалась, не выпуская руки брата; потом пошли дальше, к лодочному сараю, где один из слуг был занят тем, что красил Джонову яхту, тогда как ялик был уже спущен на воду. Все улыбались, все были счастливы, а сердце Джона полнилось каким-то новым теплым чувством, которому он не мог найти названия. Он побежал наверх, в свою комнату в башне. Там были его ружья и удочки, старые школьные учебники, растрепанные и знакомые, рисунок, изображающий часовню в Итоне, и другой, на котором был запечатлен квадратный дворик его колледжа в Оксфорде. Был там и ящичек с коллекцией бабочек – плод страстного увлечения одного каникулярного лета; и другой, с птичьими яйцами; а на каминной полке – всякая всячина, предметы, которые ему случилось подобрать в разное время: кусочек кремня с Голодной Горы, камешек странной формы, похожий на яйцо, который он нашел на острове Дун; комок сухого мха с килинских болот.
– Завтра, – сказал он Джейн, – поедем ловить рыбу. В заливе полно килиги. – И, отстранив ее на расстояние вытянутой руки и наклонив набок голову, он заметил: – Знаешь, ты стала очень хорошенькой.
Джейн вспыхнула и сказала ему, чтобы он не глупил.
– Тут один художник пишет ее портрет, – сказала Барбара. – Мы считаем, что сходство просто поразительное, хотя Вилли Армстронг уверяет, что художник не сумел отдать ей должное и что на самом деле она лучше.
И вот в гостиной Джон видит портрет, прислоненный к мольберту, на холсте еще не высохла краска, а на портрете – Джейн, совершенно такая же, как та, что стоит рядом с ним в новом светлом платье, купленном в Бате нынешней зимой, в жемчужном ожерелье на шейке, а в теплых задумчивых карих глазах такое знакомое Джону выражение неуверенности.
– А что думает о портрете Дик Фокс? – спросил Джон.
– Ах, он, конечно, в восторге, – ответила Элиза, тряхнув головой. – Он являлся сюда каждый день, когда Джейн нужно было позировать, и развлекал ее, чтобы ей не было скучно. Ничего удивительного, что у Джейн на портрете такое жеманное выражение лица.
Джон, взглянув на младшую сестру, увидел, что ее огорчили слова Элизы и что она вот-вот расплачется. Он улыбнулся ей и покачал головой.
– Не обращай на нее внимания, – сказал он. – Зелен виноград, и больше ничего. – И, все поняв, он быстро перевел разговор на другое. Так, значит, Джейн уже успела вырасти, думал он, сидя за обедом, и влюбиться в Дика Фокса из Дунского гарнизона, а ведь кажется, только вчера она была девчушкой и читала сказки перед камином в их старой детской. Спору нет, Дик Фокс симпатичный парень, но на какое-то мгновение в сердце Джона вспыхнула жгучая ревность – как это так, его любимая сестра Джейн, которая была ему таким отличным товарищем, будет ласково смотреть не на него, а на другого мужчину; мысль же о том, что ее будет целовать, а может быть, даже ласкать какой-то паршивый гарнизонный офицер, показалась ему отвратительной, прямо сказать, нестерпимой.
– …и я бы хотел знать твое мнение об арендном договоре, прежде чем я его окончательно подпишу – говорил его отец, откладывая нож и вилку и глядя через стол на сына.
Джон вздрогнул и пробормотал:
– Да, сэр, с большим удовольствием, – не имея ни малейшего понятия, о чем идет речь.
Барбара предупреждающе толкнула его коленом под столом.
– Я заключил с ним соглашение, – продолжал Медный Джон, – в соответствии с которым с него взыскивается половина его задолженности, и аренда остается за ним из расчета ста тридцати фунтов в год. Нечего и говорить, я не видел и пенни из этих денег, и еще в марте послал предупреждение, чтобы он убирался, однако он до сей поры не съехал. Положение, как видишь, нетерпимое.
– О да, сэр, абсолютно нетерпимое.
– Я намереваюсь сделать все, что в моих силах, чтобы наладить сообщение между Дунхейвеном и Денмэром посредством новой хорошей дороги, что, согласись, принесет неисчислимые преимущества владениям Роберта Лэмли и лорда Мэнди, и если нам удастся, наладить сообщение от озер через Денмэр, Дунхейвен и Мэнди на Слейн. В таком случае, мне кажется, гости, приезжающие к нам на Запад, предпочтут возвращаться именно этим путем, а не прежним. И тогда мы без всякого риска можем построить в Дунхейвене гостиницу. А может даже случиться так, что кто-нибудь из джентльменов захочет поселиться в наших краях. Что ты об этом думаешь, Джон?
– Всецело разделяю ваше мнение, сэр.
– Не знаю, располагает ли государство средствами для этой цели, но во всяком случае я намерен собрать всю необходимую информацию. Вполне возможно, что они это сделают по собственному почину. Ведь это большое дело – обеспечить связь с западным районом страны, к тому же, если случится война, это поможет обеспечить продовольствием флот. Я только надеюсь, что наши министры не устроят скандала и не поставят нас в затруднительное положение.
– Надеюсь, этого не случится, сэр, – сказал Джон. Его очень мало интересовало то, о чем говорил отец, однако он надеялся, что голос его звучит достаточно убедительно.
– Между прочим, Флауэры сейчас у себя в Эндриффе, – сообщила Барбара. – Они, как обычно, были за границей и только недавно вернулись. Я рада, что Фанни-Роза теперь не такая дикая и безалаберная, как раньше. Зима, проведенная за границей, благотворно отразилась на ее манерах и поведении. Однако мне кажется, что она по-прежнему делает все, что ей вздумается. Что же касается младшей сестры, то бедная миссис Флауэр вообще ничего не может с ней поделать.
– Говорят, что в Фанни-Розу был безумно влюблен один итальянец, – сказала Элиза, – какой-то знатный господин с громким титулом, к тому же женатый.
– Никогда не слушай сплетен, Элиза, – сказал ее отец, – они не приносят никакой пользы тому, кто их слушает, и еще меньше тому, кто их передает. Если ты пройдешь со мной в библиотеку, Джон, я покажу тебе то место на плане Голодной Горы, где я планирую вести дальнейшие разработки. Медь там есть, причем на небольшой глубине, так что затраты будут не слишком велики.
Джон прошел за отцом в библиотеку, делая вид, что его интересуют цифры и расчеты, связанные с шахтой, но мысли его то и дело обращались к Фанни-Розе. Он не видел ее полтора года, с того дня на Голодной Горе, когда она лежала в его объятиях, а Генри собирался отправиться на Барбадос. В прошлом году, в знойные летние месяцы в Лондоне он мучился, задавая себе вопрос: как часто она виделась с Генри в Неаполе. Горевала ли она, когда Генри умер? Эти мысли усугубляли тревожное состояние его души, а Фанни-Роза сделалась для него символом чего-то необычного, редкостно-прекрасного, призрачным созданием, которое ему никогда больше не суждено увидеть. Она выйдет замуж за какого-нибудь итальянца и через несколько лет вернется в Эндрифф с целым выводком ребятишек и блестящим мужем, а сама поблекнет, черты лица ее огрубеют, очарование юности исчезнет навсегда.
Он нарочно рисовал в уме эти картины, чтобы не испытывать боли, думая о ней, и мысль о том, что она выйдет замуж за иностранца и будет потеряна для него навсегда, доставляла ему особое, даже несколько извращенное удовольствие. Его Фанни-Роза останется воспоминанием, призраком, рожденным прелестью Голодной Горы, в то время как до настоящей Фанни-Розы, той, что будет продолжать жить, ему нет никакого дела. И вот все эти замкнутые двери, за которыми он прятал свои воспоминания, будут отворены реальной Фанни-Розой; это будет не призрак, а живая женщина, живая и свободная, и пусть за ней ухаживали все итальянские графы в Неаполе, все равно она будет еще краше, чем раньше, и на следующей неделе приедет в Клонмиэр, как сказала Барбара. Может быть, ей захочется посмотреть на его собак, и Джиму было дано специальное распоряжение привести их в наилучший вид, подготовить ко дню приезда Флауэров, и, несмотря на жару, надеть на них попонки – алая ткань с серой отделкой выглядит на них очень красиво, и на ее фоне четко выделяются крупные буквы Д.Л.Б. Примерно за два часа до того момента, когда должны были приехать Флауэры, его охватили страх и уныние, и, забившись в самый дальний угол парка, он уселся под соснами, так, чтобы его не было видно из замка, и стал смотреть через водную гладь на остров Дун, думая о том, не лучше ли было бы взять лодку, исчезнуть на целый день и вообще не встречаться с Флауэрами. Вдруг он вообразил, что ему совсем не хочется видеть Фанни-Розу, не хочется с ней разговаривать, но даже если это случится, все равно все будет не так, как он планировал – собаки покажутся ей отвратительными, над кубком она будет смеяться, говорить станет только об итальянцах, с которыми встречалась в Неаполе, и весь день от начала до конца будет испорчен. Он все еще сидел на берегу бухты, когда послышался стук колес экипажа, вот он проехал под аркой из рододендронов, подкатил к дому, и оттуда уже слышался голос Барбары и ненатуральный раздражающий смех Элизы. «Джон… Джон…» – звала его Барбара, а он спрятался за дерево и твердо решил не выходить к гостям, думая только о том, как бы незаметно пробраться в башню и скрыться у себя в комнате. Голоса смолкли, все, наверное, вошли в дом, и он слышал, как к коляске подошел Кейси, сел на козлы и погнал лошадей в конюшню. Какой-то импульс, совладать с которым Джон не мог, заставил его подняться на ноги и медленно двинуться по траве к дому. Руки у него дрожали, и он засунул их в карманы. Вдруг он почувствовал, что кто-то смотрит на него из окна гостиной.
– Как вы поживаете, Джон?
И, подняв голову, он улыбнулся, потому что это была Фанни-Роза, призрак со склона Голодной Горы, и полутора лет, прошедших с момента их встречи, как не бывало, это было словно вчера, и в памяти отчетливо и ясно возникло прикосновение ее руки, тепло ее губ, когда она лежала в его объятиях среди папоротников.
И вот он уже в гостиной, сидит возле нее, ему что-то говорит Барбара, все оживленно беседуют, смеются, едят печенье. Он слышит свой голос, предлагающий Бобу Флауэру рюмку мадеры.
– Отец уехал на шахту, – говорила Барбара, – но в пять часов он вернется к обеду, как обычно. Вы, господа мужчины, отправляйтесь на рыбалку, пока стоит хорошая погода.
– Я бы тоже хотела поехать, – сказала Фанни-Роза. – А что, Джон разрешает дамам находиться на его яхте?
– О, конечно! – поспешно отозвался Джон. – Конечно, разумеется… Я никак не думал, что вам захочется…
И – о, какое счастье! – все нужно было планировать заново, ибо, если в рыбалке будет участвовать Фанни-Роза, ее будет сопровождать Джейн, а так как Бул-Рок – это слишком далеко, и на море может случиться волнение, им придется держаться возле острова; в корзины пришлось добавить еды, а Фанни-Розу снабдить одной из шалей Барбары на случай, если поднимется ветер. Какое счастье спуститься к бухте и подвести яхту к пристани, чтобы Джейн и Фанни-Роза могли подняться на борт, а потом когда паруса уже подняты и руль поставлен на место, откинув волосы со лба и закатав рукава выше локтя, прокричать Бобу команду отдать концы. И вперед к выходу из бухты, в открытые воды Дунхейвена, где раскорячился вытянутый в длину остров Дун, за ним – открытое море, а налево – зеленая громада Голодной Горы, сверкающая на солнце.
Как приятно перестать дуться, стесняться, жалеть и ненавидеть себя за свои настроения, и вместо этого делать то, что любишь – плыть под парусом, ветер развевает волосы, а рядом сидит Фанни-Роза. Она не изменилась, разве что стала еще прелестнее, и в ее движениях появилась грация, которой не было прежде. Зеленая шаль, которую дала ей Барбара, была под стать ее глазам. Она небрежно накинула ее на плечи, смотрела снизу вверх на Джона и улыбалась; ее улыбка таила в себе обещание, а обещание сулило надежду.
– Я слышала, что ни один человек в стране не знает о собачьих бегах столько, сколько вы, – сказала она. – Расскажите мне, чем вы занимались все то время, что мы не виделись.
Он начал говорить о своих собаках, сперва нерешительно, боясь, что она не будет слушать, а потом со все возрастающей уверенностью, рассмешив ее рассказом о толпах, собирающихся на бегах, о владельцах собак, о зависти и обманах, процветающих в их кругу.
Боб тоже выказал интерес к его рассказу, задавая множество вопросов. Как приятно, думал Джон, хоть раз в жизни выступать в качестве авторитетного лица, знать, что его мнение о единственном предмете, с которым он по-настоящему знаком, выслушивается с уважением.
Они встали на якорь у западного берега острова Дун, с тем чтобы позавтракать мясными пирожками и бутербродами с кресс-салатом, и вдруг Боб Флауэр, взглянув на казармы, вспомнил про своего приятеля, который недавно был послан в должности адъютанта в расквартированный на острове батальон, и тотчас же поступило предложение всему обществу сойти на берег, пройтись до офицерских казарм и попытаться его найти. Джон взглянул на невинное личико своей сестры, и ему пришло в голову, что, возможно, Дик Фокс в этот самый момент наблюдает за ней из своей комнаты, вооружившись подзорной трубой.
Когда яхта подошла к пристани, Фанни-Роза заявила, что не желает сходить на берег, она приехала сюда для того, чтобы любоваться водой, а вовсе не для того, чтобы угощаться сомнительного качества кларетом в гостиной у офицеров, а с Джейн ничего худого не случится под эскортом такого положительного человека, как Боб; ведь всем известно, что Боб – воплощенная осмотрительность. Итак, Джейн, очень хорошенькая и застенчивая, сошла на берег, опираясь на надежную руку Боба, и конечно же, исключительно по счастливой случайности на тропинке в этот момент появился лейтенант Фокс, направляясь им навстречу.
Джон повернул яхту на восток, в сторону Голодной Горы, и теперь, когда он оказался наедине с Фанни-Розой, его охватила странная скованность. Он не мог говорить, уверенный, что его слова покажутся ей глупыми и ненатуральными. Он неотрывно смотрел на парус, боясь взглянуть на свою спутницу. Там, на той стороне лежала земля, к небу вздымалась огромная гора. Она казалась далекой и недосягаемой, вершина ее золотилась на солнце, и он подумал об озере, какое оно, должно быть, холодное.
– Вы помните пикник, который здесь устраивали в позапрошлом году? – спросила Фанни-Роза.
Джон ответил не сразу. Он хотел посмотреть на нее и не смел. Вместо этого он еще круче повернул парус, поставив яхту к ветру.
– Я очень часто о нем думаю, – выговорил он наконец.
Она повертелась на своем месте, поправляя подушки за спиной, и вдруг ее рука оказалась на его колене, вызвав в его душе невыразимо-мучительный восторг.
– Как было весело, – сказала она, – мы отлично провели время.
Она говорила тихим голосом, даже грустно, словно размышляя о прошлом, которое уже не возвратится, и Джон пытался понять, что она вспоминает: их ли ласки и поцелуи в папоротнике или смех Генри, его улыбку. Джона снова охватили ревность, прежняя тоска, сомнения, нерешительность, и, резко повернув яхту, он повел ее прочь от Голодной Горы в открытое море. Лодку слегка качнуло на волне, она черпнула бортом, и струйка воды подобралась к ногам Фанни-Розы. Она, не говоря ни слова, скинула туфли и еще плотнее прислонилась к коленям Джона.
– Вы ведь часто виделись с Генри в те несколько месяцев до его смерти, правда?
Наконец-то он выговорил эти слова. Он не мог поверить, что это действительно случилось. На сей раз он заставил себя посмотреть на нее, ожидая увидеть на ее лице печаль, признаки грусти, от которых ему стало бы еще больнее, но видел только спокойный профиль, обращенный к морю. Фанни-Роза стряхнула с волос клочки пены и подобрала свои стройные босые ножки под юбку.
– Да, – сказала она. – Ему очень нравилось в Неаполе. Как жаль, что он уехал в таком состоянии, больной и измученный. Мы все очень тяжело переживали его смерть.
Она говорила спокойным светским тоном. Конечно же, она не могла бы так говорить, если бы испытывала к Генри нежные чувства, а он отвечал бы ей взаимностью.
– Генри всегда любил людей, любил новые места. В этом смысле мы с ним непохожи.
– Вы вообще совсем на него непохожи, – сказала Фанни-Роза, – волосы у вас темные, и плечи такие широкие. Генри больше походил на Барбару.
Какое это имеет значение, думал Джон, в то время как яхта кренилась под свежим ветром, кто из нас темнее или светлее или кто на кого похож. Единственное, что я хотел бы знать, это какие чувства они испытывали друг к другу, и еще: почему Генри так внезапно уехал и почему так резко ухудшилось его здоровье. Любили они друг друга или нет, была ли у них ссора, и не о ней ли думал Генри в свои последние часы, лежа одиноко в гостиничном номере в Сансе? Об этой самой Фанни-Розе, которая сидит теперь рядом с ним? Лодка нырнула, море искрилось и сверкало на солнце, а Фанни-Роза, смеясь, встала рядом с ним на колени и обхватила его за плечи.
– Вы что, утопить меня хотите? – воскликнула она, откидывая ему волосы со лба.
– Ни в коем случае, – ответил он, поставив лодку по ветру, бросив руль и обнимая ее обеими руками, в то время как она целовала его в губы.
В этот момент он понял, что никогда не узнает, чем был для нее Генри в Неаполе, и никто этого не узнает. Если даже и можно было бы что-то рассказать о том, как человек покинул Италию, исполненный горечи и разочарования, для того, чтобы умереть в одиночестве в отеле французского городишки, это все равно никогда рассказано не будет – тайна навеки похоронена в ее сердце. До конца своих дней Джон будет гадать, сомневаться, рисовать в уме разнообразные картины, связанные с этими месяцами в Неаполе; снова и снова его будет мучить бессмысленная ревность, от которой он так никогда не излечится.
Генри умер. Его брата, обаятельного и веселого, больше нет на свете, тогда как Фанни-Роза, живая, здесь, в его, Джона, объятиях. Такое сладостное, невыразимое счастье не может обернуться ядом.
– Ты выйдешь за меня замуж, Фанни-Роза? – спросил он.
Она улыбнулась, оттолкнула его руки и снова уселась на кормовой скамеечке.
– Вы потопите яхту, если не займетесь ею немедленно, – сказала она. Он схватился за парус и за руль, и снова повернул яхту к острову Дун.
– Вы не ответили на мой вопрос, – настаивал он.
– Мне всего двадцать один год, – сказала она, – и я пока еще не собираюсь выходить замуж и начинать семейную жизнь. Ведь на свете так много веселого и интересного.
– Что, например, вы имеете в виду?
– Я люблю путешествовать, люблю бывать на континенте. И вообще люблю делать то, что мне нравится.
– Все это вы сможете делать, когда станете моей женой.
– О нет, это уже совсем не то. На континенте я буду всего-навсего миссис Бродрик. и знакомые мужчины станут думать: «Ах, она ведь вышла замуж, у нее медовый месяц», и перестанут обращать на меня внимание. И мне придется носить дома чепчик, совсем такой же, как на маменьке, и вести разговоры о вареньях, соленьях, всяком шитье и слугах. А я терпеть этого не могу.
– Никто от вас этого не ожидает. Если вам захочется путешествовать, мы тут же куда-нибудь отправимся. Захочется покататься на яхте – поедем на яхте. Если вам вздумается прокатиться по снежку до Слейна, запряжем коляску и покатим в Слейн, даже если придется загнать лошадей. Как видите, я буду весьма покладистым мужем.
Фанни-Роза рассмеялась. Она поглядывала на Джона украдкой, краешком глаза.
– Я думаю, что так, наверное, и будет, – сказала она. – А что получите вы от этой сделки?
– Я получу вас, – сказал он. – Разве этого не достаточно?
Джон посмотрел на нее, и в тот самый момент, когда он произносил последние слова, ему пришла в голову мысль, что это, конечно, неверно, что она никогда не будет принадлежать ни ему, ни кому-либо другому, ибо человек, за которого она выйдет замуж – кто бы он ни был, – получит только какую-то часть Фанни-Розы: улыбку, ласку, словом, то, что ей угодно будет подарить, повинуясь минутному порыву. Настоящая Фанни-Роза ускользнет, останется недосягаемой.
Они снова подошли к острову со стороны гарнизона, и там, на дорожке, их ожидали Боб Флауэр и Джейн, а вместе с ними Дик Фокс и приятель Боба, адъютант. Снова люди, оживленная беседа, и близость между ними нарушилась, ее пришлось отложить до другого раза, возможно, до другого дня.
– Лейтенанта Фокса и капитана Мартина мы забираем с собой, они будут у нас обедать, – объявила Джейн; все они погрузились на яхту, и этот чертов Мартин все время пялил глаза на Фанни-Розу. И вот снова вверх по заливу, к причалу возле дома, там все общество высадилось на берег, а он занялся яхтой, крепко привязав ее до вечера. Он смотрел, как все они поднялись на берег и направились к дому. Барбара вышла им навстречу вместе с Элизой, которая при виде незнакомого офицера приняла важный вид, а Джон поднял голову и смотрел, как Фанни-Роза отдает Барбаре шаль и благодарит ее. Потом она вернулась, чтобы полюбоваться садиком, устроенным у оконечности бухты.
Она указывала на молодые ирисы, переговариваясь через плечо с Барбарой, и когда она стояла, глядя на цветы, а солнце играло в ее волосах, освещая серьезное задумчивое лицо, он понял, что ни одна из картин, которые он во множестве рисовал себе в грустные одинокие часы, не может сравниться с тем, что он видел сейчас в действительности. Девушка-призрак его мечтаний воплотилась в реальность, которая наполнит его бессонные часы радостью и мукой.
– Вы не слишком устали? – спросила Барбара, когда они поднялись по крутому берегу и вышли на подъездную аллею перед замком.
– Нет, – ответила Фанни-Роза. – Я никогда не устаю. Ведь на свете так много интересного, все нужно посмотреть, все нужно узнать.
Она взглянула на Джона, который все еще возился с лодкой, а потом перевела взгляд на мощные серые стены, на открытые окна, на башню и высокие деревья, окружающие замок.
– Как здесь красиво! – воскликнула она, а потом, небрежно откинув упавшие на лицо волосы, спросила: – Теперь, когда Генри умер, все это будет принадлежать Джону?
– Да, – ответила Барбара. – Наше именье – майорат, оно не подлежит отчуждению, значит, оно отойдет Джону, и все остальное тоже. Бедный Генри! Но, с другой стороны, мне кажется, что из двух братьев именно Джон больше любит Клонмиэр.
Фанни-Роза ничего не сказала, она, казалось, забыла о своем вопросе. Нагнувшись к подбежавшему терьеру, она ласково гладила собаку.
Как она изменилась к лучшему, думала Барбара, как она очаровательна, как прекрасно держится – ни следа глупого буйства и распущенности, которые она унаследовала от Саймона Флауэра. Даже доктор Армстронг, на что уж строгий судья, и тот не мог найти изъяна в ее красоте, не мог обнаружить скрытого порока, таящегося за совершенными чертами лица.
Однажды утром во время завтрака из Данкрума прискакал грум с известием, что у Роберта Лэмли накануне вечером случился удар, и мало надежды на то, что он выживет. Медный Джон тотчас же велел заложить экипаж и отправился в имение своего партнера. Приехав, он нашел Роберта Лэмли без сознания, и доктор Армстронг, которого недавно вызвали, высказал мнение, что больному осталось жить всего несколько часов. Его сыну Ричарду, который находился за границей, отправили письмо, однако было мало надежды, что он успеет приехать и застанет отца в живых. С сестрой, миссис Флауэр, у Ричарда были неважные отношения, а к зятю своему, Саймону Флауэру, он относился с крайним неодобрением, так что миссис Флауэр, прибывшая в Данкрум следом за Медным Джоном, очень волновалась, опасаясь крупных семейных неприятностей. Ее, по-видимому, больше беспокоила перспектива встречи с братом, когда тот приедет, чем то, что ее отец находится на смертном одре.
– Вот увидите, – сказал Медный Джон своим домашним на следующий день, когда было получено известие от доктора Армстронга, что ночью старик скончался, – Саймон Флауэр получит только то, что заслуживает, грубо говоря – шиш с маслом. Я очень удивлюсь, если он или его жена будут упомянуты в завещании.
– Это будет очень жестоко по отношению к миссис Флауэр и девочкам, – сказала Барбара. – Нам всегда казалось, что старый джентльмен к ним очень привязан, ведь он гораздо больше времени проводил в Эндриффе, чем в Данкруме. Он несомненно что-нибудь им оставил, а если нет, то Ричард Лэмли исправит упущение отца.
– Ричард Лэмли скорее всего окажется таким же несговорчивым упрямцем, как и его отец, – заметил Медный Джон, – и мне будет не очень-то приятно иметь его своим компаньоном. Очень хотелось бы откупить у него его долю, чтобы весь концерн оказался полностью в моих руках. Однако посмотрим.
Он провел в Данкруме два дня, присутствовал на похоронах и при чтении завещания, а когда вернулся домой, дети отметили, что старик пребывает в отличном настроении.
Он снял со шляпы креп, отбросил его в сторону и сразу сел за стол, на котором был сервирован обильный обед, состоящий из жареной баранины с картофелем, не сказав ни слова до тех пор, пока не утолил первый голод.
– Итак, – наконец проговорил он, откинувшись на спинку стула и глядя на сына и дочерей. – Сегодня я сделал весьма важное дело: убедил Ричарда Лэмли, что в его интересах, продать мне свою долю акций нашего рудника.
Он улыбнулся, вспомнив, как все это происходило, и разминая пальцами кусочек хлеба.
– Надо признать, – продолжал он, – что надежды, связанные со второй шахтой, не оправдались. Ричард сам указал мне на это, и мне нечего было возразить. Шахта достигла слишком большой глубины. Не так давно компании пришлось выложить свыше трех тысяч фунтов за установку еще одной паровой машины, и пока еще нет надежды на то, что эти расходы скоро себя оправдают. Я ему откровенно сказал, что разработка месторождения – весьма рискованное предприятие для его владельцев, и вполне возможно, что дальнейшее углубление шахты небезопасно. «Я готов, – сказал я ему, – вести дальнейшие разработки на других участках горы, однако нельзя сказать, насколько они будут плодотворны. Если хотите, я дам вам хорошую цену за вашу долю, вполне возможно, что это избавит вас от значительных денежных потерь. Может быть так, а может быть и эдак. Вы сами должны решить, как вам следует поступить».
Медный Джон снова взялся за нож и вилку.
– Ну и как, решился мистер Ричард Лэмли продать свою долю? – спросила Элиза.
– Решился, – ответил ее отец. – И, если говорить честно, я не думаю, что он пожалеет о своем решении. Я уплатил за его долю весьма крупную сумму и сохранил за собой аренду еще на семьдесят лет. Если у тебя будут сыновья, Джон, они к тому времени достигнут весьма преклонных лет и будут сами решать, нужно сохранять аренду на будущее или нет.
Он засмеялся и посмотрел на дочерей.
– Я полагаю, – сказал он, – что к этому времени в недрах Голодной Горы останется не так уж много меди.
«Семьдесят лет, – думала Джейн, – тысяча восемьсот девяносто девятый год. Никого из нас, сидящих сейчас за этим столом, уже не будет в живых».
Медный Джон наполнил свой стакан и пододвинул графин сыну.
– И что же оказалось в завещании? – спросила Барбара.
– Ах, завещание, – отозвался ее отец, пренебрежительно махнув рукой. – Именно то, что я и предвидел. Решительно все отходит Ричарду Лэмли. Мне кажется, миссис Флауэр получает несколько сотен в год и некоторые картины. Нужно отдать ей справедливость, она приняла это с достоинством. Надеюсь, у нее хватит ума не дать мужу доступа к деньгам. Поведение Саймона Флауэра после похорон нельзя назвать иначе как позорным. Когда пришло время читать завещание, его не могли отыскать и наконец обнаружили, вместе с одним из слуг, – я его знаю, он всегда внушал мне подозрение – в буфетной, где эта парочка угощалась портвейном бедняги Роберта Лэмли. Нечего и говорить, он был не в состоянии выслушать завещание его тестя и заснул на середине. Я не сомневаюсь в том, что Ричард Лэмли не потерпит его присутствия в своем доме. Когда пришло время разъезжаться, он немного пришел в себя, и очень жаль, ибо вместо того чтобы молчать и стыдиться своего поведения, он пожелал сам править лошадьми, и последнее, что я видел, была несущаяся во весь опор коляска, миссис Флауэр, которая крепко вцепилась в свою шляпку, чтобы она не слетела, и Саймон Флауэр на козлах, орущий песни. Когда-нибудь он свернет себе шею, и поделом, ничего другого он не заслуживает.
– Боюсь, что теперь, когда не станет денег на ремонт, замок Эндрифф окончательно разрушится, – вздохнула Барбара. – Бедная миссис Флауэр, бедная Фанни-Роза! Как мне жаль их обеих.
– О Фанни-Розе беспокоиться нечего, – сказала Элиза. – Боб Флауэр мне говорил, что у нее куча поклонников, готовых на ней жениться, весь вопрос только в том, кого она выберет. Ее последнее увлечение – один из родственников ее дядюшки-графа. У молодого человека, кажется, тоже есть титул.
– Ясно только одно, – сказал ее отец. – Я, конечно, очень сожалею о смерти Роберта Лэмли, хотя он и был старым человеком, однако наша семья от всего этого только выиграла.
Встав из-за стола, он направился в библиотеку, чтобы, как обычно, заняться корреспонденцией, помедлив с минуту в надежде, что Джон пойдет вместе с ним и будет расспрашивать о деталях проведенных отцом переговоров и об их результатах. Сын, однако, не понял намека, и Медный Джон, сдвинув брови и строго сжав губы, удалился в библиотеку в одиночестве.
Вот она, причина, думал Джон, вот почему Фанни-Роза говорила с ним так уклончиво, когда он был в последний раз в Эндриффе. Он припомнил, что были какие-то разговоры о кузене. Она, несомненно, выйдет за него замуж, уедет отсюда, и таким образом все кончится. Возможно, это и к лучшему, ведь если такое положение продлится еще несколько месяцев, он, в конце концов, просто покончит с собой. Катались на яхте они в мае, теперь уже август, а Фанни-Роза так и не дала ему ответа, и неизвестно, когда он сможет его подучить. У нее так часто менялось настроение и было столько капризов, что если им случалось провести день вместе, это только усугубляло его неуверенность. Иногда она встречала его равнодушно, зевая и скучая, неохотно шла за ним на гору, где он собирался обучать своих борзых, ко всему придиралась, критиковала собак и то, как они бегут, уверяла, что собачьи бега – это совсем неинтересный спорт, пригодный разве что для мужиков. В такие минуты Джон готов был бросить все, продать собак, вернуться домой и никогда больше не ездить в Эндрифф; а потом, совершенно неожиданно, словно встречный ветер менялся на попутный, она вдруг подходила к нему, брала его за руку и, прислонившись щекой к его плечу просила прощения за свой дурной характер.
– Если вы только выйдете за меня замуж, Фанни-Роза, – говорил он, гладя ее по волосам, – я всегда буду рядом, буду стараться утешить вас, когда вам это понадобится.
Она ничего не отвечала, просто стояла, прижавшись к нему, обняв его за плечи, улыбаясь ему и смеясь и глядя сверху на залив Мэнди-Бей, который расстилался внизу, так что он приходил в неописуемое волнение и мечтал только об одном: полностью раствориться в своей любви к ней.
А потом, оттолкнув его, она сказала:
– Пустите собак снова, я хочу посмотреть, как они побегут. Мне кажется, Забияка будет лучше всех, как вы и говорили.
И через минуту они уже обсуждали стати его борзых, горячо и взволнованно, она засыпала его вопросами о грядущем осеннем сезоне, а он был счастлив и в то же время обескуражен, пытаясь догадаться, что у нее на уме, действительно ли она интересуется им хоть немного или играет с ним, соблазняя его просто так, от скуки, чтобы провести время.
При их следующей встрече она снова была другая, без конца рассказывала о развлечениях, которые устраивались в Мэнди-Хаус, доме ее дядюшки, где бывала масса гостей и где она, несомненно, встречалась с тем кузеном, о котором слышала Элиза, а для Джона у нее едва находилось слово, так что он чувствовал себя лишним, скучным малым, способным разговаривать только о борзых да о собачьих бегах. И тогда он скрывался у себя в комнате или брал яхту и плавал вокруг острова Дун, забывал даже вернуться к обеду, что так часто случалось с ним, когда он был мальчиком, а вернувшись, небрежно бросал какое-нибудь извинение и усаживался в кресло, взяв в руки спортивную газету.
Джейн и даже Барбара догадывались, что с ним происходит, и не трогали его, но, по мере того, как день за днем проходило лето, Медного Джона начинало раздражать поведение сына, который никогда не говорил с ним о шахте, не интересовался делами имения и проводил все свое время, гоняя собак на холмах Эндриффа, а когда снисходил до того, чтобы явиться в пять часов к обеду, хранил мрачное молчание во время всей трапезы или же, выпив слишком много портвейна, начинал говорить глупости, рассуждая о политике, о которой не имел ни малейшего представления.
– Тебе очень повезло, мой дорогой Джон, – оказал он однажды вечером, когда его сын казался рассеянным более обычного и не проявил никакого интереса к замечанию отца о том, что новая шахта над дорогой, ведущей к поместью Мэнди, вероятно, окажется наиболее перспективной из трех, – что мои старания за последние девять лет оказались столь плодотворными, что тебе не грозит судьба незадачливого сына обедневшего землевладельца. Вместо этого ты в свои двадцать восемь лет – богатый наследник крупного предприятия и значительного богатства, для приобретения которого тебе не пришлось затратить никаких усилий, да очевидно и не придется.
За столом воцарилось молчание. Джейн неотрывно глядела в свою тарелку, Барбара и Элиза с трудом пытались проглотить то, что было перед ними. Джон покраснел. Он понимал, что он плохой помощник отцу, но вино бросилось ему в голову, и он не задумывался о том, что говорит.
– Вы правы, сэр, мне чертовски повезло, – сказал он. – Да не иссякнет медь во чреве Голодной Горы. Пью за ваше здоровье, сэр, а также за Морти Донована, чья смерть так облегчила нам все наши дела.
Он сделал поклон в сторону отца и залпом осушил свой стакан.
Элиза негромко вскрикнула. Медный Джон поднялся на ноги.
– Мне очень жаль, – сказал он, – что ты растерял остатки хороших манер, проводя все время на псарне со своими собаками. Доброй ночи.
И он решительными шагами вышел из столовой, хлопнув дверью.
Сестры в ужасе смотрели друг на друга.
– Джон, как ты мог? – воскликнула Барбара. – Отец никогда тебе этого не простит. Что на тебя нашло, скажи на милость?
– Как можно вспоминать Морти Донована? – подхватила Элиза. – Это тема, которую мы всегда стараемся избегать. Ну, теперь тебе достанется, можешь не сомневаться. Мне кажется, тебе лучше возвратиться в Лондон. К тому же ты пролил вино на скатерть, на ней останется пятно.
Джейн побледнела и вот-вот готова была заплакать.
– Оставила бы ты его в покое, Элиза, – сказала она. – Разве ты не видишь, что ему и так плохо.
– Плохо? – насмешливо спросила Элиза. – С чего бы это, интересно знать? А уж ты, конечно, держишь его сторону как обычно. Ты по уши влюблена в лейтенанта Фокса, а Джон тебя поощряет, он ведь, наверное, служит между вами посредником.
– Какое отношение имеет лейтенант Фокс к тому, что здесь сейчас произошло? – спросила Джейн.
– Ну полно, перестаньте, – успокаивала их Барбара. – Не хватает еще, чтобы вдобавок ко всему вы поссорились. Джон, дорогой, я знаю, ты теперь расстроен, надеюсь, что завтра это пройдет, утром ты будешь чувствовать себя иначе.
Она спокойно поцеловала его и вышла из комнаты. За ней сразу же последовала Элиза. Джейн встала, подошла к брату и села возле него. Он потянулся к графину, но она отодвинула его, так что он не мог до него дотянуться.
– Что с тобой происходит? – спросила она, а когда он не ответил, ласково продолжала: – Это из-за Фанни-Розы? – Она взяла брата за руку и стала перебирать его пальцы. – Видишь ли, я понимаю, что ты чувствуешь, потому что со мной происходит то же самое. Я вовсе не влюблена в Дика Фокса, «влюблена» это такое неприятное глупое слово, но мне кажется, что он мне нравится, и я знаю, что он мною восхищается, чувствует ко мне расположение. Однако он говорит, что его в любой момент могут послать за границу, и вообще, когда находишься в армии, не следует жениться в молодом возрасте.
Джон посадил ее к себе на колени.
– Бедная моя девочка, – сказал он. – Какая я скотина и эгоист, думаю только о своих переживаниях и совсем забыл о тебе. Как смеет этот молодой идиот так легкомысленно играть твоими чувствами? У меня большое желание задать ему трепку.
Джейн рассмеялась сквозь слезы.
– Ну вот, – сказала она, – ты не желаешь мириться с тем, как ведет себя Дик по отношению ко мне, однако терпишь то же самое от Фанни-Розы. Ни тот, ни другая тут не виноваты. С какой стати молодой человек, которому предстоит служба за границей, станет связывать себя семьей? А ради чего Фанни-Розе выходить замуж и превращаться в мать семейства, если ей этого не хочется?
– У тебя гораздо больше терпения, чем у меня, сестричка, – сказал Джон. – Мне кажется, ты согласилась бы ждать своего Фокса многие годы, не испытывая от этого никаких страданий. А вот я могу стать преступником или даже убийцей, если мне придется дожидаться Фанни-Розы.
– Я уверена, что она тебя любит, – сказала Джейн. – Я видела, как она смотрит на тебя. Но ты понимаешь, она такая хорошенькая и избалованная – сначала ее баловал отец, этот неумный человек, а теперь этим занимаются молодые люди, которых она встречает за границей, – что ей понадобится некоторое время, для того чтобы принять решение относительно тебя. Замужество для женщины – это очень серьезная вещь.
На какое-то время Джону захотелось поделиться с ней своими сомнениями относительно Генри, поведать ей о подозрениях, которые он старался похоронить в своей душе, однако он решил, что об этом невозможно говорить даже с ней. Это слишком личная, слишком интимная тема, ее нельзя обсуждать сейчас, когда бедняжка Джейн так расстроена, а он сам не вполне трезв.
– Знаешь, – тихо сказала Джейн, устремив на него взор своих карих, исполненных мудрости глаз, – то, что я собираюсь тебе сказать, не вполне прилично, и я даже не знаю, как это выговорить, но мне кажется, что у Фанни-Розы такой страстный отзывчивый характер, и если ты будешь немного посмелее, то она… она согласится… уступит твоим настояниям, и тогда ей придется выйти за тебя замуж.
Джон почувствовал, как шея у него под воротником наливается кровью. Боже правый! Джейн, его маленькой застенчивой сестренке, приходят в голову те же самые мысли, что мучают его самого.
– А ведь тебе, – пробормотал он, наблюдая за ней сквозь полуприкрытые веки, – ведь тебе еще нет и восемнадцати, целых три недели осталось до твоего дня рождения.
– Я тебя, наверное, шокировала? – нерешительно спросила она.
– Шокировала? Нет, моя милая Джейн, нисколько. Я просто думал о том, как мало знают друг о друге братья и сестры и как много времени тратится даром, тогда как мы могли бы разговаривать о таких вещах. Да благословит тебя Бог. Я запомню твой совет, хотя сомневаюсь, что он принесет какую-нибудь пользу.
Джейн встала с его колен и пригладила ему волосы.
– Не тревожься, – сказала она. – Мне кажется, все будет хорошо. У меня такое предчувствие, а ты знаешь, мои предчувствия обычно сбываются.
С этими словами она выскользнула из комнаты и побежала наверх к сестрам. Джон допил остатки вина и стал готовиться к предстоящему разговору с отцом. Он знал, что ему следует извиниться, и чем скорее он это сделает, тем лучше. Нужно только собраться с силами, пробормотать несколько слов, пообещать исправиться и как можно скорее уйти из библиотеки. Томас уже два раза заглядывал в столовую, он хочет все убрать – дальше медлить уже невозможно. И Джон стал думать, что же сказать отцу, как сформулировать свои извинения, чтобы они не звучали напыщенно и неловко, а сам бы он не выглядел абсолютным идиотом. Он поднялся с кресла и пошел, старательно передвигая ноги, через холл в библиотеку. Дверь, конечно, была закрыта. Он постучал, чувствуя себя так, словно он – Томас, явившийся к хозяину с очередной почтой, и, услышав короткое разрешение войти, открыл дверь. Отец сидел за письменным столом, занятый своей корреспонденцией, и Джону вспомнились школьные дни, когда он, бывало, в чем-нибудь провинится и ожидает порки. Отец даже не поднял глаза от письма, когда он вошел.
– Ну, что там у тебя? – коротко бросил он, перебирая бумаги в поисках какого-то документа.
– Боюсь, что за обедом я говорил несколько необдуманно, – сказал Джон. – Я очень сожалею, если мои слова показались вам оскорбительными.
Медный Джон какое-то время ничего не отвечал. Потом отодвинул бумаги и, повернувшись в кресле, посмотрел на сына, точно так же, подумал Джон, как смотрел на него в Итоне директор школы.
– Ты не оскорбил меня, Джон, – сказал отец, – ты меня разочаровал. Когда умер Генри, я надеялся, что его смерть сблизит нас, что мы станем друзьями. Этого не произошло и, как мне кажется, не по моей вине.
Он помолчал, и Джон понял, что от него ожидают ответа.
– Мне очень жаль, сэр, – проговорил он.
– Твой брат выказывал живой интерес ко всему, что касалось шахты, – продолжал Медный Джон. – До своей болезни он часто ездил вместе со мной в контору Николсона, где мы втроем обсуждали все дела, и зачастую он вносил предложения, которые мы с Николсоном считали весьма разумными и полезными для дела. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что с тех пор, как ты вернулся домой, ты ни одного раза не выразил желания поехать со мной на шахту. Да и здесь в Клонмиэре тобой владеет то же самое безразличие. Здесь, в имении, тоже много дел, и Нед Бродрик был бы тебе благодарен за помощь, но он мне говорил, что почти никогда тебя не видит. Я не могу этого понять – ведь у меня каждая минута на счету, каждый час занят той или иной работой – как ты умудряешься проводить целые дни в непростительной праздности?
Снова школьный учитель, подумал Джон. Сколько раз в Итоне слышал он эти слова? Им вновь овладело привычное чувство злобного упрямства, которое он испытывал всякий раз, когда заходила речь о его лени и праздности.
– Даже в пору твоего пребывания в Линкольнс Инн, – продолжал отец, – тебе требовалось полгода на ту работу, которую я в твои годы мог выполнить за неделю.
– Мы совсем разные люди, сэр, – возразил Джон. – У вас есть способности к работе, а у меня их нет. Раз уж мы заговорили об этом откровенно, я должен признаться, что терпеть не могу заниматься делом, к которому у меня нет способностей.
Медный Джон смотрел на него, ничего не понимая. Потом пожал плечами, словно давая понять, что дальнейшая дискуссия бесполезна.
– Тебе двадцать восемь лет, Джон, – сказал он. – Твой характер определился, и мне больше нечего тебе сказать. Итон, Оксфорд и Линкольнс Инн тебе ничего не дали. Я не могу не испытывать разочарования, видя, как мой единственный сын пускает на ветер полученное им прекрасное образование, благодаря которому перед ним открыты широкие возможности сделаться полезным членом общества, и вместо этого усваивает все недостатки и пороки, столь характерные для национального характера в нашей несчастной стране. Мне остается только надеяться, что ты не падешь так низко, как наш сосед Саймон Флауэр.
Если бы только, думал Джон, вы обладали хоть в какой-то мере терпимостью Саймона Флауэра, его великодушием и обаянием, если бы вы понимали, как это понимает он, что молодого человека следует предоставить самому себе, мы бы ладили с вами гораздо лучше, чем сейчас.
– Эта страна могла бы стать великой и славной, – сказал Медный Джон, – если бы народ обладал инициативой, если бы у людей было чувство ответственности. К сожалению, оба эти качества у них отсутствуют, и у тебя, к сожалению, тоже.
– Возможно, – сказал его сын, – люди совсем не стремятся видеть свою страну великой и славной.
– Чего же в таком случае желаешь ты? – гневно воскликнул Медный Джон. – Поскольку ты, очевидно, и сам принадлежишь к этим людям, может быть, ты меня просветишь? Вот уже сорок лет, как я пытаюсь это понять.
Джону вдруг стало жаль своего отца, с которым у него было так мало общего и который впервые представился ему не как преуспевающий промышленник, директор богатых медных рудников и владелец отличного имения, но как одинокий вдовец, потерявший любимого сына и разочаровавшийся во втором, как человек, который, несмотря на все свои труды и усилия, не понимает своих соотечественников и не может добиться их любви и одобрения.
– Если говорить обо мне, – сказал Джон, – то я хочу только одного: чтобы меня оставили в покое. Думают ли так же и все остальные – этого я сказать не могу.
Отец снова пожал плечами. Было очевидно, что эти двое так никогда и не сумеют найти общий язык.
– Скажи, пожалуйста, – спросил Медный Джон, – ты когда-нибудь думаешь о чем-нибудь, кроме своих собак?
А что, если бы я сказал ему правду, думал его сын, если бы признался, какие мысли занимают меня каждую минуту, когда я не сплю – как я ненавижу рудник, этот символ прогресса и процветания, – за то, что он так изуродовал Дунхейвен; что мне невыносимо ходить по нашему имению, пока он там хозяин, потому что я не могу интересоваться тем, что не принадлежит мне, мне одному; что у меня все время дурное настроение, и поэтому я не могу прилично себя вести; что я пью больше, чем следует, потому что вся моя душа и все тело тоскуют по Фанни-Розе, дочери человека, которого он презирает; что единственное, что меня в этот момент занимает, будет она мне принадлежать или нет, а если будет, то принадлежала ли она раньше моему брату, которого уже нет в живых; ведь если я признаюсь во всем этом, он только посмотрит на меня с отвращением и велит выйти вон, а может, даже выгонит меня из дома. Уж лучше молчать.
– Иногда, сэр, – сказал он, – я думаю о том, пришла ли в нашу бухту килига, думаю еще о зайцах на Голодной Горе, но больше всего, конечно, о своих борзых.
Медный Джон отвернулся, обратившись к своим бумагам.
– Мне жаль, – холодно заметил он, – что у меня нет времени предаваться вместе с тобой этим занятиям. Поскольку я не вижу смысла продолжать этот разговор, то пожелаю тебе спокойной ночи и приятного сна.
– Спокойной ночи, сэр.
Джон вышел из библиотеки и медленно направился наверх, в свою комнату в башне. Он извинился перед отцом, однако понимал, что пропасть между ними стала еще шире, чем до этого разговора.
Восемнадцатый день рождения Джейн пришелся на третью неделю августа, и было решено устроить по этому поводу праздник. Портрет был закончен, он висел теперь в столовой, и Барбара решила, что нужно разослать приглашения всем друзьям и живущим в округе соседям – пусть придут и полюбуются на портрет именно в день ее рождения. Двенадцать человек, которых первоначально было решено пригласить, быстро превратились в тридцать, как это часто случается с приглашениями, и тогда Медный Джон подумал, что, поскольку они уже так широко размахнулись, не привлечь ли к участию в празднике всех арендаторов Клонмиэра, приготовив для них угощение на траве перед домом, – ведь нельзя же посадить их за один стол с гостями в доме. Что-то в этом духе было устроено, когда праздновалось совершеннолетие Генри, и, кроме всего прочего, как заметил Нед Бродрик, это может заставить должников вспомнить о совести и погасить задолженность по ренте.
– Как хорошо, – сказала Элиза Барбаре, – что мы уже можем снять траур, который носим по бедному Генри, иначе мы были бы похожи на ворон в своих черных платьях.
– Если бы траур не кончился, – мягко заметила Барбара, – я бы ни в коем случае не стала приглашать гостей, и уверена, что Джейн тоже этого не захотела бы.
– Платье, в котором я была на Рождество еще до смерти Генри, – с довольным видом продолжала Элиза, – здесь еще никто не видел, хотя, когда мы гостили в Бронси и Четтелхэме, я его раз или два надевала.
– Надеюсь, что оно не белое, – сказал Джон, которого забавляли разговоры об этих планах и приготовлениях. – Вам с Барбарой белое не идет, вы слишком смуглы. Только у Джейн такой цвет лица, что она может надеть белое платье.
– Вот уж я не смуглая, – сердито возразила Элиза. – Всегда считалось, что из всей семьи у меня самый светлый цвет лица. У меня по крайней мере нет веснушек на носу, как у Фанни-Розы.
– Фанни-Розе очень идут веснушки, – сказала Джейн, – я бы ничего не имела против, если бы у меня были такие же. Ладно, не будем сердиться и раздражаться, ведь это мой день рождения. Мне хочется как следует повеселиться, и я желаю того же самого для других. Я надену то же платье, что на портрете, и то же самое жемчужное ожерелье, и если Барбаре удастся уговорить Дэна Салливана поиграть на скрипке, я буду танцевать кадриль в первой паре, а моим партнером будешь ты. Джон. Сомневаюсь, чтобы отец согласился со мной танцевать, даже в день моего восемнадцатилетия.
– Весьма польщен, сударыня, – сказал Джон с почтительным поклоном, – но тебя будут так осаждать офицеры гарнизона, что любящему брату не достанется ни одного танца.
Погода в этот знаменательный день была великолепная; по мере того как близился вечер, волнение все возрастало, и вскоре один за другим стали прибывать арендаторы, еще раньше, чем гости, приглашенные в замок; большинство из них восприняли приглашение подозрительно и всячески старались спрятать свою подозрительность за улыбками, поклонами, книксенами и преувеличенными комплиментами по адресу хорошей погоды, хозяина, оказавшего им эту честь, и всех трех мисс Бродрик, славящихся своей необыкновенной красотой и многочисленными достоинствами. Барбара позаботилась о том, чтобы угощение, приготовленное для «дворовых» гостей, было как можно более обильным, не вдаваясь при этом в крайность, и вскоре каждый мужчина, женщина и ребенок, проживающие на землях Клонмиэра, получили свою долю еды. Между ними расхаживал Нед Бродрик, одетый в старый синий бархатный камзол, принадлежавший в свое время их общему с Джоном Бродриком отцу. Он надевал этот камзол только в самых торжественных случаях, таких как свадьба или похороны, а вместе с ним – огромную бобровую шляпу с широкими полями – злые языки утверждали, что именно в этом наряде он зачинал своих многочисленных отпрысков. Нед получал огромное удовольствие от празднества, ибо любил прохаживаться в таких случаях среди арендаторов, соглашаясь со всеми, говоря каждому то, что ему всего приятнее, прислушиваясь к слухам и сплетням, чтобы передать их дальше и таким образом способствовать их распространению.
– Мастер Джон, если мне позволительно будет заметить, – сказал он нараспев своим слегка дрожащим голосом, – вы никогда в жизни не выглядели так великолепно, и это святая правда. А каких успехов добились ваши прекрасные собачки. Слава о них гремит на всю округу, так, по крайней мере, я слышал, когда был намедни в Мэнди.
– Надо же мне чем-нибудь занять свое время, Нед, разве не так? – сказал Джон, вспоминая о том, что не далее как на прошлой неделе приказчик ворчал и жаловался его отцу, что «мастер Джон нисколечко не помогает мне по делам имения».
– Конечно, надо, – согласился старый лицемер. – Кабы не мои старые ноги, я бы и сам охотно побегал вместе с вами. А какой прекрасный человек мистер Саймон Флауэр, что позволяет вам держать ваших борзых на его псарне. А дочка у него ну точь-в-точь такая же красивая, как и он сам.
– Мисс Флауэр скоро будет здесь, – сказал Джон, – ты вполне можешь преподнести ей свои комплименты лично.
– Ах, вот вы и смеетесь надо мной, мастер Джон, – сказал приказчик с нарочито шутливой фамильярностью. – На что нужен мисс Флауэр старый гриб вроде меня? Гляньте-ка на мисс Джейн, как она похожа на свою бедную маменьку, ну точная копия, да и только. Нынче все в один голос это говорят, – и он направился к своей младшей племяннице, забыв, что две минуты тому назад он столь же горячо утверждал, разговаривая с кем-то из подвыпивших арендаторов, что Джейн всегда была, есть и будет точной копией своего отца.
Джон засмеялся и пошел к аллее, по которой проследуют подъезжающие экипажи, думая о том, как мудр его дядюшка Нед в своей нехитрой философии; он всегда приспосабливает свое настроение и свою речь к тому человеку, с которым в данный момент разговаривает, так чтобы его не обидеть, и как бы неискренни и фальшивы ни были его слова, они всегда произносятся с приятной улыбкой, и главная его задача – это доставить человеку удовольствие, а отнюдь не огорчить его или, не дай Бог, восстановить против себя.
Тем временем начали понемногу съезжаться гости. К пристани в бухте причалили лодки, из которых стали выскакивать офицеры гарнизона, каждый в форме своего полка, припомаженные и прифранченные, и Джон видел, как задрожала ручка Джейн, державшая зонтик, когда она стояла рядом с отцом возле замка.
Ее тут же окружили, и бедный доктор Армстронг, которому удалось урвать несколько минут наедине с ней, пока не явилась вся эта толпа, оказался на отшибе; ему пришлось пойти в дом и любоваться там на ее портрет.
Барбару можно было видеть и там, и тут, и повсюду, она следила за тем, чтобы у каждого был сандвич, кусочек кекса и бокал домашнего вина, в то время как Элизе, которую сильно стесняло ее челтенхэмское платье, ставшее ей чересчур узким оттого, что она за это время располнела, приходилось довольствоваться вниманием наименее привлекательных и не таких интересных офицеров, которые не сумели пробиться к Джейн.
Джон дошел до самого парка и только тогда увидел всадников, ожидаемых с таким нетерпением. Это была Фанни-Роза и ее грум, следовавший за ней на некотором расстоянии. На ней была зеленая амазонка, под цвет глаз, а на голове – смешная крошечная соломенная шляпка, из-под которой выбивались каштановые локоны.
– Маменька просит ее извинить, – сказала она, протягивая Джону руку. – Она сказала, что никуда не выезжает, поскольку все еще носит траур по своему отцу. А папу я оставила дома с Матильдой, они играют в карты в конюшне с кучером и вашим псарем. Поэтому я и приехала в сопровождении одного только грума. Я им предложила, чтобы они взяли с собой карты и приехали тоже, но они предпочли остаться дома. Кроме того, у Матильды нет платья.
– Судя по тому что я знаю о Матильде, – заметил Джон, – даже если бы оно у нее было, она все равно не знала бы, что с ним делать. Позвольте вам к тому же напомнить, что когда я вас в первый раз увидел, вы были без чулок, и волосы у вас были растрепаны.
– Правильно, Джон, а после этого вы видели меня и вовсе без всего, – ответила ему Фанни-Роза. – О, не краснейте и не хмурьтесь, и не кивайте в сторону бедняжки Недди. Он глух, как пень. А теперь скажите мне, пожалуйста, что мы будем делать, кроме как любоваться портретом Джейн и пить домашнее вино, приготовленное Барбарой?
– Будем танцевать кадриль под скрипку Дэнни Салливана.
– Я не уверена, что мне так уж хочется танцевать кадриль. Я гораздо больше люблю танцевать так, как танцуют сельские девчонки на рыночной площади в Эндриффе, задрав юбки выше колен.
– Значит, так и потанцуете. Но только для меня одного, а не для всех офицеров гарнизона.
– Мне кажется, офицерам это тоже понравилось бы, они нашли бы такие танцы весьма занимательными.
– Я в этом нисколько не сомневаюсь. Но если вы будете показывать им свои нижние юбки, я схожу в свою комнату за ружьем и застрелю вас.
Джон продолжал идти возле лошади до тех пор, пока они не дошли до деревьев позади дома, где от аллеи отходит дорожка, ведущая к конюшням, куда они и направились, оставив там лошадей на попечении грума. Спешившись, Фанни-Роза вошла в замок через заднюю дверь, поднялась наверх в отведенную ей комнату, чтобы переодеться. Через пять минут она уже снова сошла вниз, еще более очаровательная, чем всегда, и, взяв Джона под руку с видом собственницы, что привело его в неописуемый восторг, направилась в столовую, где находился портрет. В столовой было полно людей, они пили, ели, восхищались сходством Джейн с портретом, и Джону забавно было наблюдать, насколько поведение Фанни-Розы в обществе отличается от того, как она вела себя наедине с ним или в Эндриффе, среди своих. Ибо у себя дома это была беззаботная, нетерпеливая, необузданная и капризная Фанни-Роза, такая близкая его сердцу, тогда как здесь она была любезной и благовоспитанной, так что ее вполне можно было принять за великосветскую даму.
– Клонмиэр отлично выглядит во время праздника, – сказала она Джону. – Я люблю, когда вокруг замка гуляют люди, а в доме полно гостей. Сразу чувствуется жизнь, и становится весело. Почему ваш слуга не носит ливреи? Наши всегда в ливреях. Это гораздо приличнее, чем просто черный сюртук.
– Мы здесь слишком далеки от цивилизации и редко принимаем у себя людей, – с улыбкой отвечал Джон. – Смотрите, Дэн Салливан настраивает свою скрипку. Пойдемте посмотрим, как будут танцевать.
Гостиную освободили от мебели, Барбара села за клавикорды, рядом с ней поместился Дэн Салливан, и раздались вступительные такты кадрили. Партнер Барбары, привыкший к более живому темпу деревенской джиги, чем к степенному ритму, который от него требовался, с большим трудом подлаживался к размеренной манере мисс Бродрик, и если результат и не удовлетворил бы залу Благородного Собрания в Бате, то все равно, в этой музыке была определенная живость, довольно приятная на слух. Джейн, разрумянившаяся и счастливая, забыв о том, что пригласила Джона, стояла во главе вереницы танцующих в паре с неугомонным Диком Фоксом, и Джон, смеясь, протянул руку Фанни-Розе. Зрелище молодости и красоты, развернувшееся перед Дэном Салливаном, – нарядные платья дам и алые мундиры офицеров гарнизона – произвели на него такое действие, что он не мог ему противостоять и оказался во власти своей скрипки. Кадриль после первых же фигур была забыта, и в воздухе зазвучала веселая живая мелодия джиги, такая заразительная, так властно призывающая к шалостям и проказам, что очень скоро церемонии были отброшены, молодые офицеры подхватили своих дам, обняв их за талию, и зала наполнилась топотом ног, свистками, пением и смехом. «Ну точно как парни и девушки на килинской ярмарке», – как сказала старая Марта. Представители старшего поколения, качая головами, направились в столовую. Медный Джон, считая, что пока Барбара сидит за клавикордами, ничего непозволительного произойти не может, удалился в библиотеку, взяв с собой двух-трех друзей, и плотно притворил за собой дверь, чтобы им не мешало это шумное веселье.
Тени летней ночи подкрались к стенам замка, из-за Голодной Горы поднялась огромная луна, осветив воды бухты, а Дэн Салливан продолжал играть, как безумный, и звуки веселой музыки неслись сквозь открытые окна на лужайку перед домом. Безумие охватило и собравшихся перед замком арендаторов, уже достаточно разгоряченных едой и питьем, и не прошло и нескольких минут, как девушки сняли свои шали и сбросили туфли, а мужчины скинули куртки, и все пустились в пляс под луной у серых стен замка.
Кто-то из офицеров заметил их из окна.
– Пойдите сюда, – позвал он свою даму, – посмотрите, к чему привел ваш пример! – Через минуту во всех окнах появились счастливые лица, и Фанни-Роза, раскрасневшаяся, с озорным блеском в глазах, который Джон замечал и раньше, обернулась к нему и сказала:
– Пойдемте туда, к ним. Станем танцевать босиком на траве.
Доктор Армстронг пробормотал, что все уже натанцевались и что скакать по траве при лунном свете не очень-то прилично.
– Наплевать на приличия! – воскликнула Фанни-Роза, таща Джона за руку. – Они только отравляют всем существование. Пошли! Все за мной! – И все побежали вниз по лестнице, через холл, за дверь и на лужайку – нарядные платья мнутся, прижатые к мундирам, маленькая ручка в митенке крепко сжата в сильной руке, затянутой в белую перчатку, – и вот они смешались с простым народом и танцуют на траве, которая сверкает, как серебряный ковер под таинственными белыми лучами луны. Они плясали – гости вместе с арендаторами – чопорные молодые офицеры и высокомерные барышни – плясали, как безумные, как дикие обитатели дальних загорных селений, словно лунные лучи околдовали их всех до единого, и только тогда, когда луна поднялась высоко в небо, над самым островом Дун, только тогда Дэн Салливан, отирая обильный пот с лица, отложил свою скрипку и склонил усталую голову на руки, а сказочный народ, который он вызвал к жизни прикосновением своей волшебной палочки, превратился в обыкновенных смертных – у них ломило спины, ныли усталые ноги, лица покраснели, а волосы растрепались.
Селяне один за другим разошлись, смеясь, переругиваясь, вздыхая и обсуждая «совершеннолетие мисс Джейн» – память о нем послужила пищей для пересудов на многие дни. Приказали подать для гостей кареты, для офицеров гарнизона были поданы лодки, а хозяин Клонмиэра Джон Бродрик, на глазах у которого его замок вернулся на несколько часов в эпоху варварства, стоял у парадных дверей, желая своим гостям счастливого пути вполне искренне, а не просто из вежливости.
– Это в последний раз, – твердо заявил он. – В последний раз.
Барбара и Элиза, вспомнив о приличиях и с сожалением расставаясь с бурным весельем, взяли себя в руки и провожали уезжавших гостей, кланяясь и улыбаясь, в то время как Джейн, все еще исполненная бунтарского духа, куда-то исчезла, чтобы проститься с лейтенантом Диком Фоксом.
А в конюшне Джон и Фанни-Роза склонились над уснувшим эндриффским грумом. Он был мертвецки пьян и абсолютно беспомощен.
– Он не способен сегодня ехать со мной домой, – сказала Фанни-Роза, которая снова переоделась в зеленую амазонку, а шляпку держала за ленты, так что она волочилась по земле.
– Я поеду с вами вместо него, – сказал Джон, – и всю дорогу нам будет светить луна.
Она посмотрела на него и улыбнулась.
– Вы не успеете еще и сесть на лошадь, – сказала она, – как я буду уже дома.
Подведя свою лошадь к колоде, она вскочила в седло, схватила поводья и, размахивая хлыстом перед лицом Джона, выехала со двора конюшни, глядя на него через плечо и заливаясь хохотом. Джон крикнул Тиму, чтобы тот седлал его лошадь, и через несколько минут уже мчался за ней, ведя в поводу лошадь грума, а Фанни-Роза, увидев, что ее преследуют, пустила лошадь в галоп, хохоча еще громче прежнего. Он гнался за ней по аллее, мимо Лоджа, через весь Дунхейвен и догнал ее лишь тогда, когда она сама натянула поводья у подножья Голодной Горы.
– Если мчаться таким дьявольским аллюром, – сказал Джон, – можно и шею сломать.
– Ничего с нами не случится, сам черт тому порукой, – отвечала Фанни-Роза, – он не позволит мне сбиться с пути. О, Джон, какая луна…
У их ног простирался залив Мэнди-Бей, словно скатерть, сотканная из серебра, а над дорогой таинственной громадой высилась сама Голодная Гора.
– Поедемте наверх, в папоротники, – предложил Джон.
Они свернули с дороги и тихим шагом поехали по тропинке, той самой, по которой они шли в прошлый раз, почти год тому назад, в тот день, когда был пикник. Тогда трава на Голодной Горе была нагрета солнцем, горы и папоротники хранили тепло сентябрьского солнца. Сегодня на залитой лунным светом горе царили тишина и покой. Джон спешился и обхватил Фанни-Розу за талию, чтобы помочь ей сойти с лошади. Она прислонилась щекой к его щеке и обняла его за шею. От отнес ее в папоротник и лег рядом, любуясь серебристым блеском ее волос.
– Вам весело было сегодня? – спросил он ее. Она ничего не ответила. Дотронулась рукой до его лица и улыбнулась.
– Вы меня когда-нибудь полюбите? – задал он ей новый вопрос.
Она притянула его еще ближе и крепко прижала к себе.
– Я хочу любить тебя сейчас, – сказала она. Он целовал ее закрытые глаза, волосы, уголки губ, и когда она вздохнула, еще крепче прижимаясь к нему, он снова подумал о Генри – мысль о нем, призрачная, непрошеная, пришла к нему в тот самый момент, когда он обнимал ее при свете луны, и он не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Так же, наверное, ты целовала Генри, прежде чем он уехал из Неаполя, чтобы умереть в Сансе?
Она посмотрела на него, и он прочел в ее глазах страсть, желание и странное замешательство.
– Зачем сейчас об этом говорить? – спросила она. – Какое отношение имеет твой брат Генри к тебе или ко мне? Он умер, а мы живы.
Она спрятала лицо у него на плече, и все сомнения и ревность, владевшие им, были сметены потоком любви и нежности, которые он испытывал к ней, так что все остальное не имело решительно никакого значения – только страстное влечение, которое они испытывали друг к другу в эту ночь под луной на Голодной Горе. Прошлое нужно похоронить и забыть, будущее – это надежда и блаженная уверенность, а настоящее, во власти которого они находились – радость, столь живая и прекрасная, что перед ней не могут устоять призраки, терзающие его темную смятенную душу.
Письмо Джона к его сестре Барбаре из Кастл Эндриффа, от двадцать девятого сентября тысяча восемьсот двадцать девятого года.
«Моя дорогая Барбара,
Я сообщил миссис Флауэр о том, что отцу нужно ехать в Бронси, вернее, что ему совершенно необходимо быть там первого ноября, и она назначила известное событие на двадцать девятое следующего месяца, и на следующий же день мы с Фанни-Розой отбываем в Клонмиэр. Поскольку она ничего не сказала о твоем там пребывании, мне не захотелось поднимать этот вопрос, тем более, что Фанни-Роза собирается на ту сторону воды не позже чем через месяц после того как мы поженимся. Я рад, что она выбрала именно Клонмиэр по нескольким причинам. Она надеется, что ты будешь подружкой на свадьбе. Наше бракосочетание состоится в Мэнди, совершать церемонию будет преподобный Сэдлер, и сразу после этого мы уедем. Не согласится ли Марта остаться у нас на этот месяц? Нам это было бы очень удобно, а ты, наверное, сумеешь обойтись без нее, ведь это ненадолго. Пожалуйста, поговори с ней, а также узнай у Томаса, не останется ли он у нас в качестве домашнего слуги, и если он согласится, я сразу же закажу ему ливрею. Миссис Флауэр согласилась отпустить к нам свою горничную на месяц. Мне жаль, что она не предложила тебе пожить с нами, но мои сожаления несколько компенсирует то обстоятельство, что все вы будете в Летароге. То, что отцу необходимо быть в Бронси к первому ноября, подарило мне по крайней мере три недели. Я верю и надеюсь, что он не будет возражать против того, чтобы пробыть там такое долгое время, тем более, что если он передумает и уедет раньше, это запутает все дело. Три недели пройдут быстро.
Выясни, умеет ли стряпать эта женщина с острова, и согласится ли она поработать у нас месяц. Если она скажет «да», мы сможем на денек пригласить ее сюда и попробовать ее стряпню. Ты должна сразу же написать мисс Грейзли относительно платья… Только чтобы оно было не белое! Но обязательно красивое и элегантное. Я уверен, что ты не откажешься принять его от человека, который, несмотря на все обвинения, предъявляемые ему на протяжении всей его жизни, не может упрекнуть себя в отсутствии любви к тебе и остальным членам семьи. Надеюсь, что отец, не теряя времени, прикажет покрасить наше ландо и обить его изнутри, как это делается с каретами; на дверцах должны быть гербы, а на окнах – алые занавески, и чтобы все было готово как можно скорее. Мне бы хотелось, чтобы мы могли воспользоваться этим экипажем, чтобы ехать в Клонмиэр, а потом его можно будет отправить в Летарог – мне не хотелось бы везти Фанни-Розу в фаэтоне. Писать мне не надо, разве что случится что-нибудь важное, потому что письма здесь часто пропадают, и никому не говори о том, что отец приедет первого ноября. Мы успеем обо всем договориться к следующему воскресенью. К тому времени я обязательно буду дома.
Твой любящий брат Джон Л. Бродрик»
Джон и Фанни-Роза провели всю первую осень и зиму после свадьбы в Клонмиэре и вообще не переезжали на ту сторону воды, как предполагалось первоначально. Вся семья находилась в Летароге, и замок был в полном распоряжении молодых. Для Джона это было время такого покоя и счастья, что он не мог поверить в реальность происходящего; порой ему казалось, что это всего лишь сладостный сон, грезы, которым он так часто предавался в прошлом – стоит проснуться, как он снова окажется во власти своих тяжелых дум, вернется к своему горькому одиночеству. Но потом, оглянувшись вокруг, он видел свою комнату в башне и видел, как она изменилась за столь короткий срок со времени его женитьбы под влиянием Фанни-Розы. Птичьи яйца и бабочки остались на месте, как и литографии Итона и Оксфорда, но у стены появился туалетный столик, а на нем – миниатюрные серебряные щетки и зеркало; в гардеробной рядом с его костюмами висели теперь платья, а под ними на полу стояли бархатные туфельки. Вся комната дышала ею, и если он был там один и знал, что она внизу в гостиной или в саду, он трогал ее вещи, испытывая при этом странную теплоту и нежность, потому что теперь они составляли такую важную часть его самого, его жизни – они принадлежали ей, а следовательно, его любви к ней. Она дала ему все, на что он смел надеяться, и еще гораздо больше. Прошлого безразличия и холодности, которые она выказывала по отношению к нему, как не бывало, на смену им пришли неисчислимые сокровища любви и страсти, о существовании которых он даже не подозревал. Она больше не была ни своенравной, ни капризной. Это была его Фанни-Роза, любящая и верная; она была согласна проводить целые дни с ним одним, не ища другого общества; теперь она уже не заводила разговоров о Париже и Италии, о людях, с которыми она там встречалась.
– Я тебе еще не наскучил? – спрашивал он, когда в дождливый день им приходилось сидеть дома.
И она, протягивая ему руки, говорила:
– Как ты можешь мне наскучить? Ведь я так тебя люблю.
И он думал про себя, что все разговоры об общности вкусов, то есть о том, что оба должны любить одни и те же книги или стихи, или что у обоих должна быть общая страсть к путешествиям – именно эти вещи считаются важными, для того чтобы брак был счастливым – сплошной вздор, который придумали завистливые люди, чтобы помешать мужчине и женщине принадлежать друг другу, ибо единственное, что важно – и Фанни-Роза подтверждала это каждый день – это чтобы муж понимал свою жену и знал, как сделать ее счастливой. И конечно, было очень приятно, что Клонмиэр принадлежит им безраздельно и что отец находится на той стороне воды. Как было приятно, что точное время обеда не имеет значения, что обедать можно и в шесть, и даже в семь часов вечера, и что, возвратившись с прогулки по парку или с острова Дун, где они охотились на зайцев или вальдшнепов, они могли спокойно посидеть в креслах в гостиной, вместо того чтобы шествовать в столовую и, прочитав молитву, сразу же начинать резать жаркое. Джон мог сам отдавать распоряжения Томасу, не ожидая, что это сделает его отец, а после обеда мог налить себе вина, не испытывая угрызений совести под осуждающим взглядом отца, устремленным на графин. Наконец-то он чувствовал себя свободным, свободным в своем собственном доме, и, когда старый Нед Бродрик приходил к нему по какому-нибудь делу, он, похлопав его по плечу, приглашал войти и заводил разговор, не имеющий ни малейшего отношения к цели его визита, что вполне устраивало и самого приказчика.
Слуги при новом хозяине чувствовали себя весьма вольготно. Когда в субботу утром являлся эконом Бэрд с еженедельным отчетом, он находил «мастера Джона» в гостиной, где тот сидел, развалясь в кресле и положив ноги на каминную решетку, а не за письменным столом, где Бэрд привык видеть Медного Джона. Мастер Джон приветствовал Бэрда веселой улыбкой и, едва взглянув на перечень расходов, протягивал руку к ключу на письменном столе и отсчитывал деньги согласно итогу, который значился в конце реестра, каковое обстоятельство Бэрд принимал к сведению, с тем чтобы на следующей неделе увеличить сумму раза в полтора. И если «миссис Джон» отправлялась в оранжерею и срывала лучшие кисти винограда, не дав им созреть, или щупала яблоки, оставляя на них вмятины, что, конечно, безмерно огорчило бы Барбару – какое это имело значение, ведь Барбары здесь нет, и она ничего не увидит, а «миссис Джон» так любит фрукты.
Томас тоже был очень доволен; он гордился своим новым одеянием; ему гораздо больше нравилось щеголять в узкой ливрее, вызывая восхищение судомойки, подавать обед на час позже и допивать остатки из графина, чем носить по-прежнему черный сюртук, подавать обед в пять часов минута в минуту и спрашивать у Медного Джона ключ всякий раз, когда нужно принести из погреба бутылку.
Каждый день в начале зимы тысяча восемьсот тридцатого года Джон говорил себе: «Сегодня утром я обязательно должен поехать на шахты и поговорить с Николсоном, хотя бы для того, чтобы меня не в чем было упрекнуть», и каждое утро этому что-нибудь мешало. То он поздно встанет, то Фанни-Роза пожелает завтракать в постели и потребует, чтобы он принес ей наверх поднос, и к тому времени, как он вставал и одевался, утро уже проходило. Или же выдавался такой ясный бодрящий день, как раз подходящий для того, чтобы отправиться на Килинские болота и пострелять бекасов, а поскольку Килин расположен в противоположном направлении от рудника, то визит на шахты, естественно, откладывался. В дождливое утро ему вдруг вспоминалась темная форель, что поднимается на поверхность ручья в Гленби, и, право, жаль было не воспользоваться подходящей погодой, а рудник – ну что же, придется ему подождать еще денек. Оправдание всегда находилось, как и в тех случаях, когда нужно было заниматься делами по имению. Новое недоразумение между Джеком Магони и вдовой Коннор из-за границ между владениями? Ну что же, он скажет Неду Бродрику, чтобы тот уладил спор, как найдет нужным. Я в этих делах не разбираюсь. Дайте каждому по мешку картофеля с наших огородов. Единственное, для чего они с Фанни-Розой выезжали из дома, это поездки в Слейн на собачьи бега.
Джону доставляло большое удовольствие ездить туда вместе с женой, ловить восхищенные взгляды, которые бросали на нее мужчины; кроме того, ему было приятно, что она интересуется его собаками.
– Что произошло, – говорил он улыбаясь, – с неугомонной девицей, которая скакала на коне по Голодной Горе, убегая от меня?
– Ее больше нет, – отвечала Фанни-Роза, – на ее месте появилась спокойная скучная особа. Ты знаешь, Джон, мне кажется, я очень похожа на Фэнси, твою борзую, какой она была, пока у нее не появились щенки. По-моему, женщины вообще похожи на собак, поэтому ты нас так любишь и так хорошо понимаешь.
– Пожалуй, ты права, – смеясь отвечал Джон. – И те, и другие требуют ласки, только тогда с ними можно что-то сделать. Однако не забудь, Фэнси произвела на свет бедняжку Хейсти, это единственная моя неудачная собака, он не выиграл для меня ни единого приза.
– Фэнси в этом не виновата, – сказала Фанни-Роза, – мужем у нее был такой неинтересный пес… А наш сын, мой милый, будет самым красивым и самым выдающимся человеком во всей округе. Не удивлюсь, если он станет губернатором, а может быть, женится на принцессе королевской крови.
– А мне кажется, наоборот, – сказал Джон, – он будет еще более неисправимым лентяем, чем я.
– Я возлагаю на него большие надежды, – серьезно сказала Фанни-Роза. – Говорю тебе, я часто о нем думаю, лежа в постели, пока ты внизу готовишь для нас завтрак. Мы назовем его Джон Саймон в твою честь и в честь моего отца, и он будет нам опорой и поддержкой в старости. У нас, конечно, будут и другие дети, но он-то будет самым лучшим. Я надеюсь, что следующие несколько месяцев пройдут так же приятно, как и предыдущие. Мне кажется, родить ребенка это не такое уж трудное дело.
– А мне хочется, чтобы следующие несколько месяцев прошли как можно медленнее, – сказал Джон, гладя ее волосы. – Не забывай, что в конце марта все наши вернутся, и отец будет жить дома.
– Ну, с отцом я поладить сумею, – сказала Фанни-Роза, – я его ни капельки не боюсь.
– Я не сомневаюсь, что сумеешь, – смеялся Джон, – но все равно, это будет уже не то. Мы должны будем вовремя приходить к обеду и ужину, нельзя будет пускать в дом собак, а мне придется делать вид, что меня интересуют шахты, и даже ездить с отцом по утрам на Голодную Гору.
– Да, но когда ты будешь возвращаться домой, тебя буду ждать я, а это уже совсем другое дело. Если же тебе станет невмоготу, мы сбежим к себе наверх и утешимся. Я не позволю ему тебя тиранить, это я тебе обещаю. Он увидит, что теперь ему нужно сражаться с двоими, а скоро уже и с троими.
– Сражений нужно избегать всеми силами, – сказал ее муж. – Я предпочел бы все время сидеть с шахтерами под землей, чем десять минут провести наверху в ненужных разговорах и спорах с отцом.
Так прошли январь, февраль, и наступил март с ласковым ветром и теплым солнцем, растопившим снег на вершине Голодной Горы. Из бурой земли стали пробиваться зеленые ростки, а высокие деревья в лесу позади замка, словно стыдясь своей наготы, покрылись зеленым пушком. На торфяниках, что тянутся в сторону Килина, зацвел дикий терн, а само болото подсохло и не казалось уже таким сырым и топким, как зимой, в то время как медовый запах цветущего дрока и теплый ветер с моря словно исторгали из земли крепкий торфяной запах, и буйство красок, тепло и благоухание сливались воедино в щедром богатстве земли. Иногда Джон катал Фанни-Розу на лодке, и они медленно плыли по бухте и в водах Дунхейвена, чтобы наловить килиги, которую эта женщина с острова потом приготовит им на завтрак, но чаще всего они сидели в садике, который Джейн устроила у оконечности бухты: Джон, как обычно, в счастливой праздности, а Фанни-Роза прилежно трудясь над очередным роскошным одеянием, которое она вышивала для Джона Саймона Бродрика. Конец марта наступил слишком быстро, и тридцать первого числа кучер Кейси и его помощник грум Тим отправились в Мэнди, чтобы привезти отца и сестер домой сухим путем, поскольку пароход на Дунхейвен еще не ходил, и Джон с Фанни-Розой провели все утро в отчаянных попытках навести в доме порядок: выгнать из столовой собак, которые привыкли получать там куски со стола, убрать из гостиной рыболовные снасти и дурно пахнущую банку с наживкой, спрятать бесчисленные кружевные чепчики крошечных размеров, которые валялись повсюду и могли бы раньше, чем нужно, привлечь внимание Медного Джона к тому, что ему суждено стать дедушкой, хотя, как говорила Фанни-Роза, если это обстоятельство необходимо скрывать, то лучше всего было бы спрятать ее самое.
Джон стоял на ступенях замка, обняв жену, прислушивался к звуку колес на дороге и думал о том, что через несколько минут Клонмиэр больше не будет ему принадлежать – возвращается его хозяин. Теперь не он, Джон, а отец будет входить в столовую и отдавать распоряжения Томасу; отец будет платить жалованье слугам по утрам в субботу, а я снова буду ничем – праздный, ни на что не пригодный второй сын, которому полагалось бы зарабатывать себе на жизнь в Линкольнс Инн, однако он и этого не сумел сделать.
На подъездной аллее залаяли собаки, из конюшни вышел старик Бэрд и остановился в ожидании, и вот из-за поворота показался экипаж, приветственно машут руками сестры, слышится смех, разговоры, а Джон, крепко прижав к себе на секунду Фанни-Розу, говорит прости Клонмиэру, где он был хозяином.
За обедом Джон занял свое прежнее место по правую руку от Барбары, которая с присущей ей любезностью предложила Фанни-Розе занять место напротив Медного Джона, однако Фанни-Роза отклонила это предложение, сказав, что жене сына полагается сидеть по правую руку от хозяина дома. Объясняя это Барбаре, она бросила хитрый взгляд на Медного Джона, который, ничего не зная о своей невестке, кроме того, что она – дочь Саймона Флауэра, был склонен относиться к ней подозрительно, и потому посмотрел на нее с неодобрением. Она уселась возле него и, пока читалась молитва, сидела, скромно опустив глаза и сложив руки, а Джон, глядя на нее, думал, какая она плутовка, и как она станет все это изображать в лицах, когда они окажутся вдвоем в своей комнате в башне. Обед прошел с приятностью, а Фанни-Роза была так очаровательна и так старалась понравиться свекру, что Медный Джон пришел в отличное настроение и даже завел с ней шутливый разговор о политике в стране, чего раньше с ним не случалось – говоря на эту тему, он обычно не шутил, а сердился.
«Фанни-Роза снова добилась своего, – думал Джон. – Еще одна победа, надо отдать ей справедливость».
И он представил себе, как до конца жизни будет прятаться за ее юбками, выставляя ее вперед всякий раз, когда ему захочется избежать неприятностей.
– Вот видишь, – шептала ему ночью Фанни-Роза, – старик и оглянуться не успеет, как будет уже есть из моих рук.
– Надеюсь, что этого не случится, – сказал Джон, – мне кажется, тебе следует ограничиться одним Бродриком, двое зараз было бы слишком.
Если возвращение семьи и возобновление старого привычного распорядка жизни несколько огорчило Джона, то на Фанни-Розу это, по-видимому, не произвело никакого впечатления. Она болтала с его отцом, помогала Барбаре расставлять в вазах цветы, читала с Джейн стихи и обсуждала с Элизой ее рисунки, словно все это доставляло ей такое же удовольствие, как и та мирная жизнь, которую они вели с Джоном, и хотя он был благодарен ей за мир и покой, царившие в доме, он не понимал, почему она не скажет ни слова сожаления о тех днях, которые они провели вдвоем. Она была из тех, кто расцветает, начинает жить полной жизнью в присутствии других людей, тогда как Джон при посторонних уходил в себя и начинал думать, что в их будущей совместной жизни он будет, так сказать, на заднем плане, несколько вдали от нее, будет наблюдать за тем, как она болтает, смеется, движется, купаясь в отраженных лучах ее присутствия. Он этим удовольствуется при условии, что она не ускользнет от него совсем, пока она позволит ему любить себя и будет в свою очередь любить его.
– А ты знаешь, – сказала ему однажды Джейн, когда Фанни-Роза отошла от них, направляясь к дому, – что смотришь на Фанни-Розу, словно поклоняешься какой-то богине.
– Знаю, – ответил Джон.
– Она, должно быть, очень счастлива, сознавая, что ее так любят.
– Я думаю, что она никогда этого не узнает, – заметил Джон, – а если узнает, то станет смеяться. Она не может этого понять.
– Как будет приятно, когда в доме появится маленький. Боюсь только, что его страшно избалуют, у него столько тетушек… Ах, какая счастливая женщина твоя жена!
– Что с тобой? Ты эти дни сама не своя, сестричка. Я это заметил, как только вы вернулись.
– Просто я глупая сентиментальная девчонка, Джон. Тебе известно, что Дик Фокс уезжает? Его отправляют на Восток.
– Нет, я этого не знал.
– Он очень волнуется. Ведь это связано с продвижением – он получит следующий чин. Он там пробудет несколько лет, целых шесть или семь, наверное.
– А он не думает на тебе жениться до своего отъезда?
– Какой в этом смысл, Джон? Он все равно не может взять меня с собой. Ему всего двадцать один год, а мне восемнадцать. А когда он сможет вернуться, ему будет уже двадцать семь или двадцать восемь, и вполне возможно, он найдет себе другую девушку, которая понравится ему больше, чем я.
– И ты его отпускаешь просто так, скажешь до свидания, с тем чтобы никогда больше не увидеть?
– У меня нет выбора. Он, возможно, погрустит, вспоминая девушку с портрета, но потом далекое путешествие, новые места, которые он увидит, вытеснят эту девушку из его сердца.
– А ты?
– Ах, да что обо мне говорить! Я буду крестной матерью твоему ребенку, Джон, волшебницей-крестной, которая взмахнет своей волшебной палочкой и принесет ему прекрасные дары, а злую ведьму прогонит прочь.
Она послала ему воздушный поцелуй и пошла вслед за Фанни-Розой, а он смотрел на нее и поносил в душе этого мальчишку, легкомысленного идиота, которому ничего не нужно, кроме следующего чина, и который предпочитает кровь и грязь воображаемых сражений на Востоке жизни с Джейн, обещающей человеку столько любви и нежности.
Впрочем, ему приходилось думать и о других вещах, а не только о Джейн и ее незадавшемся романе. Дело в том, что теперь, когда вернулся отец, ему предстояло дать отчет о том, как он распоряжался делами имения в течение зимы, и объяснить, почему так возросли суммы всех счетов. Был призван к ответу Нед Бродрик, однако Нед Бродрик твердил только одно: «Мастер Джон говорил, что это не имеет значения».
Через месяц после возвращения отца в библиотеке произошла бурная сцена, во время которой обсуждались эти вопросы.
– Для всех, кто на меня работал, было бы гораздо лучше, если бы ты провел это время по ту сторону воды, – говорил Медный Джон. – Как правило, если я не бываю дома, все идет обычным порядком, никто не позволяет себе распускаться, даже если я уезжаю на пять-шесть месяцев, а сейчас они воспользовались твоим присутствием, для того чтобы делать вещи, которых я никогда бы не допустил. Даже Бэрд, которому, как мне казалось, можно было доверять, представляет мне счет в целый фут длиной, уверяя, что все делалось с твоего разрешения.
– Я никогда не думал, что нам нужно соблюдать во всем такую экономию, даже скупость, – заметил Джон в свое оправдание.
– Скупость? Никто не может обвинить меня в скупости, я всегда был щедр по отношению к своим слугам. Но я решительно не желаю, чтобы меня обкрадывали. Некоторые предметы, внесенные Бэрдом в счет, не только абсолютно не нужны, но я вообще сомневаюсь в том, что они были приобретены. Теперь, конечно, уже слишком поздно проверять. А тогда ты вполне мог бы потребовать, чтобы тебе показали купленное, однако я подозреваю, что ты ничего подобного не сделал. Вот тут, например, значится какой-то инвентарь для фермы, который, по словам Бэрда, потребовался скотнику и о котором Нед Бродрик не имеет ни малейшего понятия.
– Возможно, эти предметы будут служить долгое время, сэр, и вам не понадобится покупать их впоследствии.
– Похоже, ты надо мною смеешься, однако я нахожу, что твои шутки весьма дурного вкуса. Не понимаю, что делается с человеком, когда он живет в этой стране, почему он позволяет себе распускаться, становиться ни на что не годным, так что с ним уже никто не считается.
Медный Джон смотрел на сына, словно ожидая от него ответа.
– Я думал, что женитьба тебя исправит, Джон, – продолжал отец, – однако у меня такое впечатление, что ты еще больше обленился, сделался сибаритом. Твоя жена стоит двух таких, как ты. Я рад, что она самостоятельная женщина и знает, чего хочет. Больше всего меня поразило то, что, как я слышал от капитана Николсона, ты за всю зиму ни разу не был на руднике.
Джон этого ожидал. Он ничего не мог сказать в свое оправдание. Если бы он сказал, что не ездил на шахты, потому что предпочитал нежиться в постели с Фанни-Розой, это было бы расценено как дерзость, хотя это была сущая правда.
– Я много раз собирался поехать, сэр, – сказал он. – Это дурно с моей стороны, я проявил слабость. Но дело в том, что Фанни-Роза сейчас ездить не может, а мне не хотелось оставлять ее одну.
– Однако это не помешало тебе возить ее в Мэнди, чтобы участвовать в бегах?
Джон молчал. Он решительно не мог ничего придумать в свое оправдание.
– Мне очень жаль, сэр, – сказал он. – Я действительно вел праздную жизнь, я это признаю.
– И ты, конечно, ничего не знаешь об осложнениях, которые возникли на новой шахте, на той, что над дорогой? Насоса, который я там установил, оказалось недостаточно, к тому же зимой было много дождей, весной – паводок, так что шахту основательно заливает. А новый насос, который я заказал на той стороне, прибудет только через месяц. А пока мы теряем время и несем убытки, так как добыча приостановлена. Все это очень тревожит нас с Николсоном. Наступает лето, а руда без всякого толка лежит под землей.
Обычная история, думал Джон. Снова он обманул ожидания отца. Он, конечно, должен принести свои извинения, предложить отцу сопровождать его каждое утро на рудник, сидеть там, как болван, слушая их с Николсоном, когда они обсуждают свои технические детали – что нужно и чего не нужно делать с этим злополучным насосом – должен-то должен, но он не может себя заставить. Джон почувствовал, как его охватывает раздражение при мысли обо всех этих делах. Бэрд с его счетами, скотник, грабли и, наконец, Николсон с его дурацким насосом. Непонятно, почему отец относится ко всему так серьезно. Джон вышел из библиотеки в дурном настроении, сердясь на отца и вообще на все на свете, и настроение его отнюдь не улучшилось, когда он узнал, что Фанни-Роза вместе с Джейн уехала в Эндрифф в легкой коляске, запряженной пони, намереваясь провести там целый день, и вернуться только к вечеру. Фанни-Роза ничего ему не сказала о предполагаемой поездке по вполне понятной причине: он несомненно запретил бы ей ехать. Она чудовищно легкомысленна по отношению к себе, чувствует себя великолепно, и поэтому готова носиться по всей округе, нисколько не думая о своем положении. Никто, кроме Фанни-Розы и его самого, не знал, насколько близок срок ее родов, да они и сами имели весьма смутное представление о том, когда именно она должна родить. Его сестры предполагали – или делали вид – что событие должно совершиться в начале июля; сам он считал, что в середине мая, а сейчас уже кончался апрель. Если до родов оставалось всего три недели, то со стороны Фанни-Розы было чистейшим безумием ехать по тряской дороге пятнадцать миль до Эндриффа и в тот же день возвращаться домой, проделав таким образом тридцать миль за один день и не имея рядом никого, кроме Джейн.
– Как ты могла ей это разрешить! – упрекал он Барбару. – Не понимаю, о чем ты только думала.
– Но, дорогой мой, я ничего не знала. Фанни-Роза сказала Элизе, что ты собираешься ехать с отцом на рудник, а она, по ее словам, испытывает какое-то беспокойство, и ей необходима прогулка, но я понятия не имела, что они собираются ехать так далеко, я думала, что всего на несколько миль. Это Тим случайно услышал, что они направляются в Эндрифф.
– Джейн следовало бы получше соображать. Она позволяет Фанни-Розе делать с собой все что угодно, так же, впрочем, как и я сам и все остальные идиоты тоже.
– Джон! – укоризненно сказала Барбара.
– У меня очень большое желание тут же отправиться к Вилли Армстронгу и поговорить с ним. Он обещал, что будет принимать роды, когда придет время, и, наверное, скажет, есть ли основания тревожиться. Знаю одно: я никогда не позволил бы везти по тряской дороге щенную суку, и вот пожалуйста – разрешил своей жене то, от чего уберег бы собаку.
– Ты забываешь, Джон, – сказала Барбара, надеясь успокоить брата, – что здоровье Фанни-Розы превосходно и что она совершенно неутомима. Кроме того, ведь до известного события остается еще достаточно времени.
– Глупости, – сердито ответил Джон. – Ты прекрасно знаешь, что оно произойдет через две-три недели. Я не понимаю, почему мы должны притворяться друг перед другом. Во всяком случае я сейчас же отправлюсь узнать, дома ли Вилли Армстронг, а если нужно, поеду в Эндрифф и потребую, чтобы она осталась там ночевать.
Он пошел в конюшню и велел Тиму оседлать его лошадь.
– Ты уверен, Тим, что миссис Бродрик и мисс Джейн собирались ехать в Касл Эндрифф? – спросил он.
– Уверен, сэр, – отвечал слуга. – Миссис Бродрик сама сказала, что они приедут туда около часа, так что у них будет достаточно времени, чтобы предложить лейтенанту закусить, перед тем как он отправится в Мэнди, чтобы сесть там на корабль.
– О чем ты говоришь, Тим?
– Ну как же, разве лейтенант Фокс не уезжает сегодня на Восток, мастер Джон? И молодые леди решили с ним попрощаться, ведь там его непременно убьют дикари, а мисс Джейн-то все глаза по нем выплакала, разве вы не знаете?
– Понятно… – сказал Джон. – Нет, Тим, я не знал.
Так вот почему Фанни-Роза и Джейн поехали туда на целый день. Бедняжка Джейн хотела попрощаться с Диком Фоксом не на глазах у всей семьи, и Фанни-Роза вызвалась ей помочь.
Джон отправился в Дунхейвен и нашел доктора дома, тот как раз собирался сесть за стол и позавтракать холодным мясом с картофелем. Доктор предложил разделить с ним трапезу.
– Мне бы хотелось, чтобы после завтрака вы поехали со мной, – сказал Джон, с аппетитом принимаясь за еду, – с тем чтобы привезти из Эндриффа этих двух сумасшедших. Или вы привезете одну Джейн, а я останусь с женой в замке.
– Я не думаю, что Джейн будет в состоянии ехать со мной, – спокойно сказал доктор Армстронг. – Отъезд Дика был, по-видимому, для нее настоящим ударом.
– Чего бы я только не дал, чтобы всего этого не было! – воскликнул Джон. – Разбитое сердце в восемнадцать лет, в самом начале жизни! Какое легкомыслие со стороны этого типа, черт бы его побрал.
– Ему самому только двадцать один год, оба они еще дети, – заметил доктор. – Я часто думаю, каким стариком я должен казаться Джейн в мои тридцать пять.
– Сказать по правде, – сказал Джон, – меня больше беспокоит моя жена, а не Джейн. Ребенок Фанни-Розы должен появиться на свет через несколько недель, как вы, вероятно, догадываетесь, и прогулка в тридцать миль в ее положении – просто безумие.
– Здоровье миссис Бродрик от этого не пострадает, – коротко заметил доктор Армстронг, поднимаясь из-за стола, чтобы открыть дверь, поскольку в это время громко позвонили у дверей. У него всегда делался немного сердитый голос, когда речь заходила о Фанни-Розе. Но как бы то ни было, он согласился принимать роды и к тому же быть крестным отцом новорожденному. Он вернулся к столу, неся в руке записку, адресованную Джону.
– Посыльный ждет у дверей, – сказал он. – Мне кажется, что-то случилось на руднике, и ваш отец посылает за вами.
Джон нахмурился и вскрыл письмо.
«Приезжай, пожалуйста, на новую шахту, не медля ни минуты, – гласило послание. – Положение серьезное, шахту затопляет, и нам нужен каждый человек, если мы хотим ее спасти. Иначе – полная катастрофа».
Джон бросил записку доктору через стол.
– Прости-прощай моя поездка в Эндрифф, – сказал он. – Мне кажется, вам следует поехать вместе со мной, Вилли. Боюсь, что положение серьезное. Отец только сегодня говорил мне об угрожающем положении на шахте. Насколько я понимаю, они прошли на слишком большую глубину, а тамошний насос вышел из строя. Этим неприятностям не будет конца.
Через двадцать минут Джон и доктор в сопровождении слуги прибыли на шахту. Когда они доехали до рельсового пути, им пришлось спешиться, оставив лошадей на попечении слуги, потому что там собралась толпа человек в двести, если не больше, и верхом было не проехать, так как нужно было бы прокладывать себе путь, расталкивая людей.
– Вода все время прибывает, – сказал один рабочий, приложив руку к полям шляпы при виде Джона и доктора. – Один бедняга там уже утонул. Тело только что подняли на поверхность, а еще двоих не могут найти. Мистер Бродрик сам спускался на первый горизонт, однако капитан Николсон уговорил его вернуться наверх. Вот он там, сэр, у самого входа в шахту.
Джон увидел отца. С непокрытой головой, сняв сюртук и засучив по локоть рукава, он помогал рабочим вычерпывать воду, а потом отбросил в сторону бадью, полную воды, и покачал головой.
– Этим мы ничего не добьемся, – сказал он. – Вода прибывает непрерывно, уже поднялась на фут или даже больше. Это ты, Джон? Добрый день, Армстронг. Боюсь, что и вам найдется работа, прежде чем все это кончится. Вот этому бедняге вы, к сожалению, уже ничем не поможете.
Каждые несколько минут на скрипящих стонущих цепях из шахты поднимались бадьи с водой, которую выплескивали на землю, и она текла широким ручьем вдоль рельс, убыстряя свой бег на склоне горы. В огромных бадьях, которые в обычное время использовались для того, чтобы поднимать на-гора руду, теперь поднималась вода, а на лестнице, на каждой ее ступеньке, длинной цепочкой стояли шахтеры, которые снизу вверх передавали друг другу ведра с водой. Когда кто-нибудь из них выбивался из сил, на его место тут же становился свежий человек, и Джон уже через минуту сбросил сюртук, как это несколько раньше сделал его отец, и занял место в цепочке шахтеров. Он спустился почти до самого первого горизонта, до которого к этому времени уже почти поднялась вода, и рабочие, которые работали там, стоя по пояс в воде, обливаясь потом и изнемогая от усталости, с удивлением на него посмотрели.
– Доложите капитану и мистеру Бродрику, что это все без толку, – сказал один из них, здоровенный детина из Корнуола, который снял с себя всю одежду и работал голым, – вода все время прибывает, быстрее, чем мы ее откачиваем. Там, кажется, еще один бедолага застрял в штольне и утонул, еще до того, как мы сюда спустились. Я видел его руку, вон там она плавала, а теперь ее куда-то унесло… Конец пришел этой шахте, мы больше ничего не можем сделать.
Джон всматривался в темную зияющую пропасть. Было тихо, слышался только скрип цепей, тяжелое дыхание усталых людей, да еще мерные всплески воды, которая билась о стенки шахты. Пол штольни залило водой, и теперь она представляла собой темный узкий тоннель, теряющийся во мраке. Где-то внизу в этом тоннеле плавало тело человека. У воды был противный кисловатый запах. Джон повернулся и полез наверх по длинной лестнице, протискиваясь мимо шахтеров, которые передавали наверх бесполезные ведра с водой. У входа в шахту его поджидал Медный Джон; на лице его застыло твердое, решительное выражение, так хорошо знакомое его сыну.
– Вода прибывает с каждой минутой, – сказал Джон. – Люди не могут там оставаться, еще четверть часа, и будет поздно. Вы должны приказать им немедленно подняться наверх.
– Этого я и боялся, – поддержал его Николсон. – Мистер Джон прав, сэр, нужно поднять людей наверх, иначе у нас опять будут потери.
– Я отказываюсь пасовать перед водой, – заявил Медный Джон. – Если мы справимся с ней, уберем ее из шахты, на этом горизонте снова можно будет работать. Есть один способ спасти шахту, и я предлагаю его использовать. Надо взорвать скалу, тогда вода пойдет наружу по склону горы.
– Очень хорошо, сэр, – сказал маркшейдер, – но если нам это удастся, взрывом разрушит скалу прямо над дорогой, и потоком воды размоет насыпь.
– К дьяволу дорогу! – заревел Медный Джон. – Дорогу можно выстроить снова, тем более что платить за это будет правительство, а на новую шахту правительство мне денег не даст.
Джон пожал плечами и отвернулся. Если ради того, чтобы спасти обреченную шахту, отцу угодно подвергать риску жизнь людей, устраивая эксперименты с порохом, это его дело. Где-то плакала женщина, вероятно, вдова того несчастного, тело которого подняли на поверхность. Вокруг него собралась небольшая толпа. Среди них был Вилли Армстронг. У шахтеров были бледные напряженные лица, и все время слышался лязг цепей лебедки, с помощью которой на поверхность поднимались все новые бадьи с водой, образующей все расширяющийся поток на выходе из шахты. Ну почему отец просто не закроет шахту, не прикажет людям разойтись по домам, положив конец всему делу? Было что-то чудовищное в этой отчаянной борьбе за спасение нескольких сотен тонн меди, которая уже стоила жизни трем или четырем шахтерам. Капитан Николсон отдавал приказания, и вот уже показалась вагонетка, в которой везли бочонок с порохом. Вокруг теснились возбужденные шахтеры, Медный Джон крикнул, вызывая добровольцев. «Если бы Генри был жив, – подумал Джон, – он непременно спустился бы в шахту вместе с отцом и его помощниками», и ему живо вспомнилась сцена трехлетней давности. Он снова увидел, как Генри, мокрый, дрожащий под дождем и возбужденный, наблюдает за тем, как отец поджигает фитиль, соединенный с бочонком пороха. В ту роковую ночь пять человек поплатились жизнью во имя этой меди. Шесть, если считать Генри, который простудился и умер всего полгода спустя. Сколько жизней потребуется на сей раз? Джон вышел из толпы шахтеров, испытывая ненависть и отвращение ко всему, что происходило вокруг. Он снова ощутил свою бесполезность. Он не мог помочь даже несчастной вдове утонувшего шахтера, вокруг которой хлопотал Вилли Армстронг. Мог только стоять в стороне от людей и ждать… На сей раз не было ни драки, ни возбужденных криков, и когда под землей раздались негромкие глухие взрывы, они скорее напоминали отдаленные раскаты грома. Люди, собравшиеся у входа в шахту, переговаривались негромкими голосами, и в толпе тут и там заговорили о том, что взрывы достигли цели, вода получила выход, и впервые за четыре часа уровень ее не поднялся. Джона снова потянуло к лестнице, ведущей в шахту. Шахтеры потеснились, давая ему дорогу. Он начал спускаться, и в нос ему ударил едкий, резкий запах пороха и дыма, перебивая зловоние воды. По мере того как он приближался к нижнему горизонту, все слышней становился беспорядочный говор, голоса шахтеров звучали резко и отчетливо, резонируя в пустоте, образованной взрывом, а потом возник еще один звук – гул тугого потока воды, устремившегося во вновь образованный проход, пробитый в скалах. В тот самый момент, когда Джон спускался по лестнице – теперь за ним по пятам следовал доктор Армстронг, – раздались оглушительные раскаты очередного взрыва, сопровождаемые грохотом: с потолка и стен штольни сыпались обломки породы. Из темноты возникли лица: глаза и зубы, потом руки, и вот показался сам Медный Джон, черный от пороха, с огромной ссадиной на виске, из которой сочилась кровь.
– Удалось! – кричал он. – Вода уже упала на два фута. Вон, посмотри, видишь отметку на стене возле себя? А вон там пролом в скале, он служит выходом для воды…
Вода булькала и шипела, словно живое существо, устремляясь широким темным потоком в проход, пробитый для нее, а люди работали ломами и кирками, расширяя его, чтобы облегчить доступ воде. Медный Джон выхватил лом из рук стоявшего возле него шахтера.
– Работай энергичнее, парень! – крикнул он и, подняв лом, с силой вонзил его в стену, из которой брызнули обломки камня.
Шахтеры громко рассмеялись и один за другим, в свою очередь с жаром принялись за работу, двигаясь вдоль штрека и не испытывая страха теперь, когда угроза затопления миновала. Их энтузиазм оказался заразительным, и Джон вместе с доктором Армстронгом тоже схватили ломы и включились в общее смешение звуков, расчищая и расширяя проход, в то время как черная вязкая вода опускалась, сначала до уровня колена, потом до щиколотки – дурно пахнущая, пузыристая, она неслась темным потоком по проходу, проделанному в скале.
– Вашего отца победить невозможно, – сказал капитан Николсон. – Я никогда не решился бы на такое, если бы его не было рядом.
А Медный Джон, услышав эти слова, обернулся и коротко рассмеялся.
– Неужели просто стояли бы и смотрели, как безвозвратно гибнут тысячи фунтов? Полно, любезный, здесь ведь есть и ваша доля труда.
Было уже около восьми часов вечера, когда все они поднялись на поверхность – грязные, усталые, но торжествующие, – для того чтобы сообщить, что в шахте воды больше нет и что благодаря проходам, образовавшимся в результате взрыва, затопление ей больше не грозит.
– Как только мы установим новую машину, – говорил Медный Джон, обратившийся с краткой речью к рабочим, собравшимся у входа в шахту, – мы сможем регулировать уровень воды постоянно, и ни о каком затоплении больше не будет речи. Я хочу поблагодарить вас всех за вашу преданность и за ту работу, которую вы сегодня проделали. Обещаю, что я этого не забуду.
Он оглядел собравшуюся толпу, и что-то поразительное и неустрашимое в его облике – острый взгляд на черном от грязи лице, седеющие волосы, твердый решительный подбородок и кровоточащая царапина у самого глаза – заставило этих усталых людей разразиться приветственными возгласами. «Трижды ура Медному Джону!» – крикнул кто-то, и вся толпа восторженно подхватила. В этом крике был оттенок истерии, вызванной внезапным освобождением от страха, и люди стали тесниться вокруг него, стремясь пожать ему руку, забыв свой страх перед ним как перед хозяином, ибо он сделался вожаком, и Медный Джон, смеясь и отбиваясь, вдруг оказался в воздухе, шахтеры несли его на руках, так что он мог собственными глазами видеть разрушения, которые произошли на горе по его воле.
– Ваш отец везучий человек, – сказал доктор Армстронг, – он спас свою медь и к тому же завоевал популярность. Пойдем посмотрим, какой разгром он там учинил.
Заходящее солнце, склоняясь к горизонту, задержалось над заливом Мэнди-Бей, и Джон, щурясь после темноты шахты, увидел, что на небе собираются первые вечерние облачка. Было позднее, чем он предполагал.
Слуга, который весь день дожидался хозяев, присматривая за лошадьми, подошел к нему, добродушно усмехаясь.
– Посмотрели бы вы на дорогу, сэр, – сказал он. – Там на нее льется целый водопад, говорят, она уже никуда не годится, весь склон еле держится после взрыва, а насыпь вот-вот сползет в море. Какое счастье, что это не со стороны Дунхейвена.
Вдруг Джон увидел, что лицо доктора Армстронга окаменело, и в тот же миг его охватил безумный страх, он почувствовал, как вся кровь отхлынула от его лица.
– Боже правый! Фанни-Роза… – вскричал он.
Он помчался вниз к дороге, но тут же сообразил, что это бесполезно – вода хлестала из пролома, бурным каскадом обрушиваясь на дорогу, неся с собой землю, камни, обломки скалы. Неподалеку от него в земле уже появились трещины, и толпа шахтеров указывала на них, бросала в поток камни и палки, забавляясь тем, что происходит. Они даже бились об заклад, споря о том, сколько еще выдержит эта дорога.
– Позовите отца! – крикнул Джон доктору Армстронгу. – Скажите, что из Эндриффа едет двуколка, она сейчас на дороге…
Не дожидаясь ответа, он бросился в поток и, по пояс в воде, стал перебираться на другую сторону, чтобы оказаться на дороге, в той ее части, которая еще не пострадала от потопа. У него перед глазами стояла страшная картина того, что могло произойти: пони, запряженный в двуколку, резво бежит по дороге, молодые женщины беспечно болтают, не подозревая о том, что ждет их впереди, и вдруг за поворотом на них обрушивается град каменьев и земли и мощный поток воды, вырвавшийся на свободу.
Спотыкаясь, он бежал вниз по склону горы – каждый вздох его был похож на рыдание, в глазах потемнело от страха. Один раз он оглянулся через плечо и увидел, что отец вместе с доктором Армстронгом бегут следом, а с ними несколько шахтеров, среди которых был и Николсон, – все они поняли, что может произойти. Джон молился, он, который с самого детства не произнес ни одной молитвы, и все время звал ее по имени: «Фанни-Роза… Фанни-Роза…»
Наконец он добрался до места, откуда видна была дорога – и вот она перед ним, заваленная валунами, обломками скалы и землей: всюду сочится вода; дорога разрушена еще больше, чем он предполагал, и – о, Боже Всемогущий! Что это там? Среди груды камней и крупных обломков лежит перевернутая двуколка, рядом – пони, у него дергаются ноги, а на дороге кто-то стоит, взывая о помощи…
– Фанни-Роза… Фанни-Роза… – и он спрыгивает вниз на дорогу, и вот она уже рыдает, дрожа, в его объятиях, указывает пальцем на лошадь, которая дергается, пытаясь из последних сил высвободиться из сбруи, на колеса перевернутой двуколки, и все это время у него в ушах стоит шум воды, грохот потока, обрушившегося на дорогу, а его отец и Вилли Армстронг с ужасом смотрят на груду обломков, на камни, и в их глазах он читает отчаяние…
– Фанни-Роза… Фанни-Роза…
Он поднимает жену на руки и несет прочь от воды и обломков, на обочину дороги, на склон, еще не тронутый разрушением, на мягкую влажную траву, целует ее руки, губы, волосы, а она прижимается к нему с рыданием…
– Я жива, – рыдает она, – жива, со мной ничего не случилось, а где Джейн? Что с ней? Пусть они найдут Джейн…
Рушится дорога на склоне горы, катятся камни, сыплется земля, льются гневные воды из шахты на Голодной Горе.
В ту ночь в Клонмиэре родился Джон Саймон Бродрик, тот самый, что будет впоследствии известен в семье как «Бешеный Джонни», но не было волшебницы-крестной, которая осенила бы его темную головку своим благословением, взмахнула бы волшебной палочкой; она покинула его, ускользнула, вслед за своим братом Генри.
Когда младенцу исполнилось три месяца, Фанни-Роза заявила, что ему необходимо сменить обстановку, и хотя доктор Армстронг уверял, что никогда еще не встречал такого здорового младенца – во всяком случае с такими здоровыми легкими, – Фанни-Роза возразила, что доктора ничего не понимают в маленьких детях и что самое главное – это материнский инстинкт.
Итак, Джон вместе с женой, сыном и со всеми собаками переправились на ту сторону воды и водворились на несколько месяцев в Летароге.
Жизнь в домике на ферме текла мирно и счастливо; по вечерам, когда младенец спокойно спал наверху под присмотром Марты, в гостиной царила атмосфера тишины и покоя – занавеси задернуты, горят свечи, в камине едва теплится огонь, Фанни-Роза сидит возле него в кресле и шьет какой-нибудь новый наряд для Джонни, который моментально из всего вырастал, и время от времени поглядывает на мужа со своей лучезарной улыбкой, чаще всего для того, чтобы обронить какое-нибудь замечание о необыкновенном уме их сына.
Хорошо, думал Джон, что Фанни-Роза решила переехать на эту сторону и поселиться в Летароге. Здесь, в этой уютной долине, на ферме, полной разных животных, где рядом расположена маленькая деревушка, а возле дома течет спокойный ручей, несчастье, случившееся в начале лета, казалось далеким, и о нем можно было не вспоминать по несколько часов кряду. Боль, причиненная ему смертью Джейн, немного притупилась, и со временем он стал склоняться к мысли, что такой исход избавил ее от долгих безрадостных лет одиночества. Джон слишком хорошо знал свою сестру. Забыть, не успев проститься, это не для нее. Нельзя было себе представить, что через год или через два она вышла бы замуж за кого-нибудь другого. Она бы вздыхала, стала вянуть и зачахла, словно цветок, у которого поникла головка. Лучше уж уйти сразу, мгновенно и бесстрашно, у подножья Голодной Горы, не оставив после себя горьких воспоминаний, а только портрет восемнадцатилетней девушки, у которой такие теплые карие глаза, полные надежды, и маленькая изящная ручка, перебирающая жемчужины ожерелья. Джон тосковал по ней, в его сердце, там, где была она, образовалась пустота, но здесь, в Летароге, он стал думать: это к лучшему, что она умерла.
Первые недели после ее смерти были очень тяжелы. Отец был потрясен; он сразу сильно состарился, заперся у себя в библиотеке и не желал ни с кем разговаривать, даже с Барбарой. Какие муки, какие страдания он испытывал, сидя один в темной безрадостной комнате, этого никто из них не знал. Но когда он, наконец, оттуда вышел – ведь все боялись, что он превратится в сломленного человека, тень прежнего Медного Джона – они увидели, что изменился он мало, разве что морщины на лице стали глубже да глаза смотрят еще более твердо.
Джон, чья ненависть к шахте после наводнения еще больше усилилась, обнаружил, что окончательно не может обсуждать с отцом деловые вопросы, и каждое утро с чувством недоумения, почти отвращения смотрел, как тот после завтрака отправляется на шахту. Когда, меньше чем через три месяца после того, как Джейн их покинула, отец объявил, что прибыла новая паровая машина, что она уже установлена и будет выкачивать воду из новой шахты без малейших затруднений, так что через месяц они уже смогут отгружать медь в Бронси, Джон встал и вышел из комнаты. Вскоре после этого Фанни-Роза предложила переехать в Летарог, и Джон, в первый раз в жизни, с радостью покинул Клонмиэр.
Теперь, он рассуждал сам с собой, когда у него есть жена и ребенок и большая вероятность дальнейшего прибавления семейства, он больше не может жить в доме отца с прежним удовольствием. Шесть коротких месяцев после женитьбы он испытывал гордость обладания, однако после возвращения семьи в Клонмиэр последний перестал ему принадлежать. Когда-нибудь, возможно, через много лет он к нему вернется, но до этого времени лучше приезжать туда в качестве гостя, а пока подыскать что-нибудь для себя, Фанни-Розы и маленького Джонни.
– Вся беда в том, – говорила ему Фанни-Роза, – что ты не можешь возразить отцу. И ты, и сестры – все вы его боитесь. А между тем хорошая ссора иногда помогает: когда как следует покричишь, воздух становится чище…
– Ссоры и крики я ненавижу еще больше, – отвечал Джон, – Клонмиэр принадлежит отцу, и пока он жив, лучше не пытаться жить вместе с ним. К тому же теперь, радость моя, у нас есть наш собственный дом по эту сторону воды, и я могу здесь заниматься своими борзыми, а ты – производить на свет наших детишек.
– По-моему, в тебе сидит какая-то сатанинская гордость, Джон: ты так любишь свой Клонмиэр, так хочешь им владеть, что не желаешь ни с кем его делить.
– Возможно, ты права, у меня сатанинская гордость, но правда и то, что я не хочу делить свою Фанни-Розу с этим чернявым дьяволенком, моим горластым сыночком, который обладает всеми недостатками своего отца и избалованной маменьки, но при этом начисто лишен их достоинств. Так что, чем скорее ты заведешь следующего, тем лучше, хотя бы для того, чтобы этому чертенку пришлось немного потесниться.
Фанни-Роза обвила руками шею мужа и улыбнулась ему так, как она одна умела, говоря, что он ревнивец и медведь, что она его нисколечко не любит, а потом исчезла с веселым смехом – та самая неуловимая Фанни-Роза, что некогда пленила его на Голодной Горе.
Трудности отчасти разрешились зимой, когда отец неожиданно купил дом милях в тридцати от Летарога в новом модном курортном местечке Сонби, до которого от Бронси можно было добраться пароходом за один час. Туда было легче добираться и зимой по сравнению с Летарогом – ведь поездка в Летарог и обратно – это долгое и утомительное путешествие. Поэтому было решено, что Джон и Фанни-Роза останутся жить на ферме, которая и будет их постоянным местопребыванием, в то время как Медный Джон с дочерьми будут проводить зиму в новом доме в Сонби – он сразу же получил наименование Бродрик-Хаус и сделался их постоянным адресом, когда они жили по ту сторону воды. Это устраивало всех, и Джону не нужно было беспокоиться о поисках жилища. Он вполне удовольствовался фермерским домом в Летароге, так же как и Фанни-Роза, и, по-видимому, Джонни, который и не подумал потесниться, чтобы уступить немного места своей сестренке Фанни, родившейся в апреле следующего года. Столь же прочно он занимал свое законное место и еще через год, когда на свет появился маленький Генри. Джонни превратился в тирана, и никому, кроме матери, не разрешалось ни в чем ему перечить. Это был красивый ребенок, темноволосый и черноглазый, как отец, но, как говорила Марта, все повадки он унаследовал от своей маменьки и к тому же характер – Джонни, как и она, выходил из себя при малейшем противоречии. Если ему чего-нибудь хотелось, он принимался орать, требуя, чтобы ему немедленно это дали, но как только просимый предмет оказывался у него в руках, он тут же ему надоедал, и Джонни пускался в рев, требуя чего-то другого.
– Мальчик постоянно чем-то недоволен, – заметил Джон, в недоумении глядя на своего маленького сына, который швырнул в огонь новую игрушку, потому что ему не понравился ее цвет. – Почему он никогда не сидит тихо, как Фанни?
– Он такой живой, у него масса энергии, – сказала Фанни-Роза, – верно ведь, моя прелесть?
«Прелесть» нахмурился и начал колотить ногами по полу.
– Я ни разу не ударил ни одного щенка, которые у меня росли, – заметил Джон, – и не собираюсь пороть собственного сына, но видит Бог, я бы хотел, чтобы кто-нибудь меня научил, как следует обращаться с этим ребенком, чтобы он был поспокойнее. Посмотри, теперь он дергает за волосы Фанни. Не могу припомнить, чтобы я когда-нибудь дернул за волосы Барбару.
– Ну конечно, дергал, просто ты об этом забыл, – сказала Фанни-Роза, беря сына на руки и давая ему конфету. – Позови Марту и скажи, чтобы она унесла Фанни наверх. Эта глупышка плачет и расстраивает Джонни.
– Мне кажется, что все совсем наоборот, – заметил Джон.
– Глупости! Фанни вечно хнычет, когда ее таскают за волосы, а Джонни от этого сердится. Слезы его страшно раздражают. Сейчас мы с тобой сходим в деревню и посмотрим, не найдется ли в лавке миссис Еванс чего-нибудь интересного. А если ты будешь хорошим мальчиком, то получишь награду: будешь обедать с папой и мамой и пить эль из кружки, которую тебе подарили на Новый год.
Отец никак не мог понять, с чего вдруг Джонни заслужил особую награду, после того как бросил в огонь игрушку и оттаскал за волосы сестру, но обещание, по крайней мере, оказало желаемое действие: хмурое выражение лица исчезло, его место заняла сияющая улыбка, и безобразный чертенок превратился в очаровательного маленького мальчика, который послушно пошел с мамой за ручку – образец воспитанного ребенка. Джон покачал головой, пожал плечами и, свистнув, отправился на псарню к своим собакам. Воспитание детей было выше его понимания. Женщины, конечно, знают, как надо с ними обращаться, хотя его не оставляло тревожное чувство, что Медный Джон выдрал бы его хорошенько, если бы он вел себя по отношению к сестрам так, как это делает Джонни, но он не мог спустить мальчишке штаны и высечь его, у него просто не поднималась рука. Когда Джонни начинал кричать и скандалить, его отец уходил в сад или на реку и возвращался только тогда, когда все стихало. Ему казалось, что это легче всего. И мало-помалу эта политика – его стремление избегать всего неприятного – стала распространяться и на все другое. Фанни-Роза правила Летарогом, значит, она должна была разбираться со слугами. Если кто-нибудь из них ленится или говорит грубости, ну что же, пусть она их рассчитает. Если старая Марта не понимает Джонни и ссорится из-за этого с Фанни-Розой, значит, ее нужно отправить на покой, но ради Бога, только чтобы не было сцен в его присутствии.
– Ты ничем не лучше, чем мой отец, – говорила Фанни-Роза. – Он тоже всегда старался увильнуть от ответственности. Тебе очень повезло, что я вовсе не робкое, пугливое создание, которое во всем от тебя зависит.
– Ты зависишь от меня только в одном отношении, зато в самом важном, – сказал Джон, обнимая ее за талию.
– Эх ты, бездельник несчастный, – рассмеялась его жена, – разве ты забыл, что у меня уже трое детей, и не успеешь оглянуться, как будет четвертый. А ты только и знаешь, что сидишь да смотришь на меня, зеваешь да улыбаешься. А то пойдешь на псарню возиться со своими собаками, они у тебя такие же лентяи и бездельники, как ты сам.
И верно, Джон потерял интерес к собачьим бегам. Сезон наступал раньше, чем он успевал сообразить, что прошло уже много месяцев, а его собакам, избаловавшимся и обленившимся – их постоянно перекармливали и редко выезжали с ними в поле – потребуется много недель интенсивной тренировки, прежде чем они будут в состоянии соревноваться с другими. Для этого их хозяину было бы необходимо собраться с силами и проявить максимум энергии, однако Джон понял, что он на это не способен.
– Все это бесполезно, Фанни-Роза, – сказал он однажды жене, возвратившись с предварительных испытаний, где его собаки получили от строгих судей какие-то жалкие несколько очков. – Время бегов для меня миновало. Меня это больше не интересует, сам не знаю почему. Когда я сегодня смотрел, как спустили собак и они несутся вперед, сломя голову, я подумал о том, как это бессмысленно. Ведь единственная их цель – поймать и растерзать несчастного зайца, у которого, быть может, где-то есть детеныши. Нет, мне кажется, что скоро я ограничусь тем, что буду сидеть с удочкой на берегу, а если мне и попадется какая-нибудь рыбешка, я отпущу ее в воду, так что она даже ничего и не почувствует.
И Джон снова садился в кресло в гостиной в Летароге, где постоянно царил беспорядок – она ничем не напоминала чистую, аккуратно прибранную комнату времен Барбары – и, посадив на колени крошечного Генри, тогда как по одну сторону от него сидела Фанни, а по другую – Джонни, он показывал им свою драгоценную коллекцию насекомых – ярко окрашенные крылышки неизменно привлекали внимание детей. В кресле напротив расположилась собака, на каминном коврике мурлыкала кошка, вылизывая только что родившихся котят; книги, игрушки, неоконченное рукоделье валялись по всему полу, а Фанни-Роза, охваченная внезапной страстью к шитью, стояла перед столом с огромными ножницами в руке, готовая изрезать свое бальное платье, для того чтобы сделать из него жакет, который мог бы скрыть очередную излишнюю округлость ее фигуры.
Рождение детей не оказывало почти никакого влияния на внешность Фанни-Розы. На взгляд мужа, она была так же хороша, как в тот день, когда он на ней женился; она по-прежнему оставалась своенравной, беспечной и капризной – истинная дочь Саймона Флауэра. Слуги никогда не знали, чего от нее ждать. Сегодня она была добра и великодушна, на их столе было жареное мясо, и она отпускала их всех чуть ли не на целый день; а назавтра она вихрем врывалась в кухню с мешочком сахара в руках, который, как она уверяла, был украден из кладовой, где никогда не было порядка; она разражалась такой бранью, какую, по словам слуг, она могла усвоить только под руководством конюхов на конюшне у ее папаши. Джон смеялся, услышав гневные тирады из гостиной, и спокойно уходил в сад. Фанни-Роза, досыта накричавшись, мчалась наверх в детскую, где ей случалось надавать тумаков испуганной девчонке, которую взяли из деревни к детям взамен старой Марты, а после этого, словно солнечный луч после дождя, она спускалась, напевая песенку, к мужу с малюткой Генри на руках и Джонни, который ковылял следом, уцепившись за ее юбку.
– Когда приезжаешь в Летарог, – говорила Элиза, возвратившись в чинный Бродрик-Хаус в Сонби после недели, проведенной в доме брата и его семьи, – такое впечатление, что оказываешься в зверинце. Присесть некуда, потому что на каждом кресле – или щенок, или котенок, или детские пеленки. Кормят отвратительно. Могу поклясться, что мою постель даже не проветрили к моему приезду, но я ничего не могла сказать, потому что Фанни-Роза вышила мне ночную рубашку, достойную королевы, она лежала, приготовленная, у меня на подушке. В первое же утро она подняла на ноги весь дом, распорядившись варить варенье. Я уверена, что из него ничего не получится, потому что сахару положили слишком много, без всякого расчета. А дети сидят за столом и поедают варенье, едва его успеют налить в банки.
– Однако мне кажется, что нашему милому Джону все это нравится, – заметила Барбара, озабоченно нахмурившись.
– Ах, он вполне счастлив, отлично себя чувствует во всем этом беспорядке. Сидит себе и смеется. Отрастил бакенбарды, только чтобы не бриться, как он мне объяснил.
– А дети?
– Дети прелестны и абсолютно неуправляемы. А что до нашего дорогого Джонни, то, может быть, он и дикий и бесится из-за каждого пустяка, но зато он самый любящий из всех, и очень привязан ко мне, называет меня «милая моя тетенька Элиза» и просит меня выйти за него замуж, когда он вырастет.
Бедняжечка Элиза, которой было уже под сорок, гордилась всяким предложением, даже если оно исходило от ее шестилетнего племянника.
Один раз в году Джона вместе с Фанни-Розой и детьми на три месяца приглашали в Клонмиэр. Медному Джону вторжение маленьких детей не причиняло особого беспокойства и не нарушало течения его жизни, поскольку он проводил почти все дни на руднике, а вечерами сидел у себя в библиотеке. Фанни-Роза с обычным искусством пускала в ход свои чары, а юный Джонни, очень быстро поняв, что непослушание может вызвать весьма неприятные последствия, вел себя в присутствии деда смирно, послушно и давал себе волю лишь тогда, когда на аллее слышался стук колес отъезжающего экипажа. Тут раздавался радостный вопль, в воздух летели стрелы из лука, и – горе его сестренке Фанни, которая играла в куклы на траве, Генри, который пытался завести свой волчок, и малютке Эдварду, сосущему соску, если их старший брат оказывался поблизости, потому что куклы летели в кусты, волчок оказывался в ручье, младенец валился на землю, а Джонни исполнял воинственный танец, воткнув в волосы петушиное перо и целясь из лука в тетушку Барбару, которая загораживалась от него зонтиком.
– Джонни, дорогой, ты должен быть осторожнее, ты так всех обижаешь. – Однако «дорогой Джонни», не обращая на ее слова ни малейшего внимания, пускал в зонтик стрелу и мчался в сад, чтобы мучить там старика Бэрда – рвал персики с деревьев, топтал грядки с салатом и пускал стрелы в зад старому садовнику, стоило ему только отвернуться.
– Почему он такой необузданный? – спрашивала Барбара у брата, вынимая из своей рабочей корзинки гнездо с только что родившимися мышатами. – Мы никогда не делали ничего подобного, когда были детьми. Он ведь такой умненький, такой привязчивый мальчик, просто он ни в чем не знает меры.
– Он унаследовал все наши недостатки и никаких достоинств, – отвечал Джон. – Я не могу его наказывать, потому что он делает все то, что хотелось сделать мне, только я никогда не решался.
– Не могу поверить, что тебе хотелось вылить ведро помоев на голову несчастной миссис Кейси, когда она чистила картофель, или привязать хлопушку к вымени коровы, – возразила Барбара. – Именно это вчера проделал Джонни, как мне пожаловался скотник Магони. Эта последняя шутка была довольно опасной.
– Да, надо признать, что у него несколько извращенное чувство юмора, – сказал Джоннин папаша, – но я бы с удовольствием сделал что-нибудь в этом роде.
– Не верю. Ты это просто так говоришь, чтобы защитить Джонни.
– Этот малый пропадет, если кто-нибудь серьезно за него не возьмется, – говорил доктор Армстронг, который был крестным отцом Джонни. – Будь он моим сыном, я бы порол его каждый день в течение недели, пока он не научился бы как следует себя вести. Что толку, что он умный, если он не умеет пользоваться своим умом? Да не так уж он и умен. У малыша Генри гораздо больше мозгов, вот увидите. И он не безобразничает.
– Я не думаю, что порка пойдет Джонни на пользу, – сказал его отец. – Мне приходилось видеть, как битье портило хорошую собаку, она теряла бойкость и задор, делалась ни к чему не пригодной; но я никогда не видел, чтобы это помогало. Воспитание не имеет ничего общего со становлением характера, таково мое мнение. Джонни рожден диким и необузданным, таким же он и останется, что бы вы или я или Фанни-Роза с ним ни делали.
И Джон, у которого в тридцать шесть лет уже пробивалась седина в темных волосах, засовывал руки в карманы и отправлялся на поиски своего первенца, с улыбкой думая о боли, терзавшей его сердце в тот момент, когда ребенок был зачат на Голодной Горе при белом лунном свете, о том, что он – дитя любви, страсти, сомнения и нежности.
– Все дело в том, – говорил доктор Армстронг Барбаре, – что в этом малом совсем не чувствуется кровь Бродриков, он больше походит на Флауэров. Когда я думаю о замке Эндрифф и о том, что там делается, меня начинает серьезно тревожить будущее Клонмиэра.
Рассудительному и порядочному Вилли Армстронгу, который родился и вырос в Букингемшире и пятнадцать лет жизни провел на королевской службе, трудно было понять тот образ жизни, который вели здешние люди, и в особенности Саймон Флауэр из Эндриффа. Человеку пятьдесят пять лет, а он проводит большую часть жизни в винном погребе или играя в карты со своим конюхом, в то время как крыша его дома готова рухнуть ему на голову, а собственные арендаторы смеются над ним в лицо. За это, как думал доктор Армстронг, его можно скорее пожалеть, чем осуждать. Но вот то, что он позволил своей юной дочери Матильде сбежать с местным сапожником, к тому же женатым человеком, и предложил ей жить вместе с любовником в сторожке у ворот, ведущих в парк, и рожать от него детей чуть ли не каждый год, превратило его в угрозу для страны, его взрастившей. Доктор не мог понять, как этому человеку не стыдно показываться в обществе – впрочем, общество по эту сторону воды совсем не то, что по другую.
Скандальное поведение Матильды и ее сапожника никого особенно не волновало, и даже миссис Флауэр, которая должна была бы умирать со стыда, только глубоко вздыхала и говорила, что «бедняжка Тилли» так никогда и не оправилась после того, как упала с лошади в возрасте четырнадцати лет, а бедный Салливан в сущности совсем неплохой человек и такой услужливый – он то и дело выполняет какую-нибудь работу в замке просто так, без всякой платы.
– Хуже всего приходится Бобу, – говорила Фанни-Роза, откладывая какую-нибудь крохотную одежку Эдварда, чтобы отдать ее сестре, – ведь действительно, должно быть, не совсем приятно, когда ты приезжаешь домой в отпуск с кем-нибудь из друзей, и тебя встречает у ворот с поклоном твой собственный шурин, а из окна привратницкой кивает головой сестрица и спрашивает, как ты поживаешь. Кроме того, очень неудобно, что мы с Тилли рожаем одновременно. Вот эта курточка пригодилась бы и нашему ребенку, но пусть уж пойдет ей, бедняжке, мне ничего не жалко для сестры.
Да, странные у них нравы, думал доктор Армстронг, задавая себе вопрос, почему он продолжает жить в этой стране, ведь изначальной причины, заставившей его уволиться из армии и купить практику в Дунхейвене, больше не существует; только портрет на стене в столовой в Клонмиэре напоминает о мечте, которой не суждено было сбыться. В память о той, которой уже не было на свете, он привязался к семье, и ему казалось, что у каждого из ее членов есть какие-то общие с ней черточки: у одного улыбка, у другого жест, выражение лица, ласковый голос – у всех, начиная с Медного Джона с его холодным юмором, так редко проявляющимся в эти дни, и кончая малюткой Эдвардом, у которого были такие же мягкие карие глаза и жизнерадостный детский смех. Клонмиэр вполне мог превратиться во второй замок Эндрифф, и действительно, когда там поселялась Фанни-Роза со своими детьми, эта вероятность казалась вполне реальной – собаки, игрушки и повсюду разбросанное шитье; а Джон, который совсем перестал гулять и от этого начал полнеть, стал все больше походить на Саймона Флауэра, но тем не менее их присутствие вносило в жизнь известное очарование, значительно превышавшее те неудобства, которые они причиняли, и в доме, когда они там находились, делалось как будто теплее и светлее.
«Факт остается фактом, – думал про себя доктор, – Джон, Фанни-Роза и этот чертенок мой крестник принадлежат этой стране, они – неотъемлемая часть Клонмиэра, его воздуха, его почвы, на которой они произрастают, так же как здешние свиньи и гуси, коровы и овцы. Бродрики – это Дунхейвен, а Дунхейвен – вся эта страна».
Два дня спустя он стоял у постели старейшего представителя этого семейства; у Неда Бродрика, приказчика, сделался удар в то время, как он объезжал порученные ему владения – совсем так же, как это случилось с его отцом, и прежде чем испустить дух, он подмигнул доктору, пошарил у себя под матрасом и достал оттуда мешочек с деньгами, которые скопились у него за много лет – он их утаил, собирая арендную плату в Клонмиэре, и давно должен был бы отдать своему брату и нанимателю.
На его похоронах присутствовала вся семья: Медный Джон с дочерьми стояли над могилой приказчика, склонив голову, а местным жителям, громко рыдавшим согласно обычаю, казалось вполне естественным, что гроб Неда несли четыре его незаконных сына.
Это случилось в сентябре тысяча восемьсот тридцать седьмого года. Томас Даудинг, клерк Дунхейвенской горнодобывающей компании, возвращаясь среди дня с рудника с деньгами – при нем было триста фунтов, которые нужно было положить на хранение в Дунхейвенском почтовом отделении до следующего дня, имел несчастье столкнуться с Сэмом Донованом, его сестрой Мэри Келли и ее мужем Джеймсом Келли. Мэри Келли, глупая вздорная женщина, торговала овощами в своей лавке, расположенной у самой почты. Судя по рассказам очевидцев, с прилавка упал кочан капусты и покатился под ноги лошади Даудинга, отчего животное встало на дыбы и скинуло седока на землю. Клерк, разгневанный тем, что оказался в таком глупом положении, поднявшись на ноги, обвинил Мэри Келли в том, что она все это подстроила нарочно – сама бросила на землю этот кочан. Тем временем Сэм Донован и его зять Джеймс Келли вышли из паба напротив лавки и напали на клерка. Один из них – неизвестно, кто именно, Донован или Келли – схватил мешок с деньгами и высыпал его содержимое на землю. Банкноты и монеты рассыпались по всей площади, а клерк, обеспокоенный таким оборотом дела, схватил мушкет, которым его снабдил Медный Джон на случай нападения разбойников, и выстрелил в воздух, надеясь этим остановить людей, которые ползали по земле, стараясь нахватать побольше денег, но, к несчастью, попал в глаз Джеймсу Келли, смертельно его ранив. Не прошло и минуты, как весь Дунхейвен пришел в страшное волнение. Клерк, опасаясь за свою жизнь, укрылся в здании почты; почтмейстер, проявив недюжинное присутствие духа, догадался забаррикадировать окна и двери и послал мальчика через черный ход за полицейским и директором рудника, за самим Медным Джоном. Потребовалось не так уж много времени, чтобы восстановить порядок. Тело незадачливого Джеймса Келли было перенесено в дом его шурина, где уже находилась вдова в состоянии полной истерики, а Томаса Даудинга, клерка компании, в закрытой карете увезли в Мэнди, в тюрьму графства. Его дело разбиралось на ближайшей сессии, и он был оправдан, после того как было заслушано множество противоречивых показаний; его отпустили, ограничившись строгим предупреждением впредь обращаться с огнестрельным оружием с большей осторожностью. Даудинг, потрясенный тем, что произошло, был счастлив оставить службу в компании и перебраться в другие края, как можно дальше от Дунхейвена, в надежде на то, что время и перемена места помогут ему избавиться от тяжелых воспоминаний, терзающих его душу. Не так просто обстояло дело в Дунхейвене. Старая ненависть к шахте, которая за эти десять лет немного поутихла, вспыхнула с новой силой, и Бродрики, оказываясь в Дунхейвене или просто проезжая по дорогам, то и дело ловили на себе косые взгляды. Снова у арендаторов Клонмиэра ломали ограды, снова калечили их скот и поджигали хлеб. В Дунхейвене не могли забыть, что мушкет, из которого стрелял клерк, хранился до этого в Клонмиэрском замке, каковое обстоятельство, по мнению Донованов, делало Медного Джона ни больше ни меньше как убийцей. Джеймс Келли, бывший при жизни человеком недалеким, к тому же большим любителем крепкого эля, после смерти превратился в мученика и воплощение всяческих добродетелей. Вдова его повсюду твердила, что он был настоящий святой и что она не слышала от него ни одного сердитого слова за все пятнадцать лет их совместной жизни.
– Он был слишком хорош для этой жизни и для меня, упокой Господь его душу, – говорила она. – А что до Бродриков, которые загубили эту светлую жизнь, то Боженька непременно их накажет, дай только срок.
Случилось так, что Джон вместе с Фанни-Розой и детьми находился в это время в Клонмиэре и совершенно случайно оказался причастным к случившемуся, поскольку именно он дал клерку мушкет за несколько недель до того, как произошло несчастье. Джона вызвали в качестве свидетеля, и он должен был присутствовать при судебном разбирательстве вместе с отцом. Вся процедура представлялась ему фантастической глупостью, и только обнаружив, что две его любимые борзые погибли в муках от подброшенного яда, он понял, что теперь и он, а не только его отец, навлек на себя ненависть дунхейвенцев. Он считал, что подло подвергать мучениям и убивать ни в чем не повинное животное ради того, чтобы кому-то отомстить.
– Что, черт возьми, я должен теперь делать? – спрашивал Джон Фанни-Розу, когда они похоронили несчастную Стрелку и ее брата в саду под старым орехом. – Не могу же я явиться в лавку к Сэму Доновану и обвинить его в том, что он отравил моих собак. Этот тип просто ухмыльнется своей хитрой противной ухмылкой и скажет, что он даже не знает, есть у меня собаки или нет.
– Но ведь Тим видел, как его сын перелезал через забор вчера вечером со стороны псарни, – сказала Фанни-Роза. – Ясно, что это сделал он. Возьми-ка ты палку и отдубась как следует этого ублюдка, так чтобы он запомнил на всю жизнь.
– Да, а потом Сэм Донован подаст на меня в суд за то, что я избил его отпрыска, – устало возразил Джон. – Ах, да какой в этом прок? Бедняжка Стрелка уж больше никогда не сможет бегать, и Смелый тоже. Они доставили мне самую большую радость в жизни, не считая тебя, Фанни-Роза. Может быть, это и глупо с моей стороны, но вся эта история ужасно меня расстроила. Я уже много лет так не огорчался.
Он ушел и долго сидел один в маленькой беседке, где десять лет назад любил лежать Генри, и думал о Стрелке и Смелом, как он их вырастил с самого рождения, сделав из маленьких щеночков чемпионов года, а теперь они лежат, холодные и бездыханные, погибнув в муках и без всякой помощи, – хозяина не было рядом с ними. Он думал о том, что они, быть может, звали его в ту ночь, чувствовали себя брошенными, покинутыми, потому что он к ним не пришел. Как ему было весело в те годы… Он вспомнил первый сезон в Норфолке, когда Стрелка получила все очки, какие только было возможно, завоевала все кубки, а потом, позже, уже здесь, когда они ездили в Мэнди вместе с Фанни-Розой, – толпа, крики, улыбка судьи, Стрелка, такая стройная, готовая сделать все, что прикажет хозяин, нетерпеливо ожидающая его слова, его ласки. Сколько красоты было в этой собаке, он готов поклясться, что у нее была душа. В последнее время он забросил своих собак, они обленились и растолстели, как и он сам.
Ну что же, теперь всему этому конец. Ничего не осталось от состязаний и побед, кроме кубков, стоящих на полке в столовой… Такой печальный бессмысленный конец. Они погибли, их отравили, и сделал это Сэм Донован. Никому из этой семьи Джон не причинил никакого вреда, однако он хорошо помнил, как проклял его старый Морти Донован в ту дождливую ночь на Голодной Горе. Может быть, как раз сейчас это проклятье и действует? Как жаль, что оно было нацелено на его борзых. Сидя сейчас в беседке, Джон стал думать о Донованах, пытаясь поставить себя на их место. Ведь раньше Клонмиэр принадлежал им, рассуждал он сам с собой, до того как в их краях появился первый Бродрик. А потом, после восстания сорок первого года, земли у них отобрали, так же как у многих их собратьев, и роздали другим людям из новой знати, в числе которых оказался и первый Генри Бродрик. Вполне естественно, что они были недовольны и не скрывали этого, естественно, что они ненавидели верного своему долгу законопослушного Джона Бродрика, который мешал им заниматься контрабандой, лишив возможности заработать немного денег хотя бы и незаконным путем. Стоит ли удивляться, что один из них подстрелил Джона, когда тот ехал в церковь, и можно ли винить их за то, что все они радовались успешному выстрелу? Говорят, что в бухте у дороги в годовщину его смерти до сих пор появляется кровь. Джон и Генри, когда были детьми, бегали в этот день на берег посмотреть, но никогда не видели ни капли крови, разве что когда женщина из сторожки, расположенной неподалеку, резала и мыла в воде курицу. Как бы то ни было, Донована, который был виновником рокового выстрела, убили друзья Бродриков, а дом его был разрушен. Нечего и удивляться, что между двумя семьями не затихает вражда.
«Если бы у меня было достаточно энергии, – думал Джон, – я бы пошел к Сэму, поговорил бы с ним начистоту и предложил покончить с этим делом. Иначе эта нелепая вражда будет длиться вечно. Джонни и сынок Сэма найдут новую причину для ссоры, хотя я не думаю, что моему сыну может понадобиться помощь – он прекрасно обойдется и без нее».
Когда Джон вышел из беседки, настроение у него было немного лучше, чем когда он туда пришел. Бедняжка Стрелка и ее брат были мертвы, и может быть, даже лучше, что они ушли из жизни так вдруг, во цвете лет, даже если их смерть была мучительной, чем если бы они дожили до старости и мучились ревматизмом, если бы у них болели зубы и, увидев зайца, они уже не могли бы пуститься за ним в погоню.
Он вышел из леса на откос под самым домом. Только что расцвели гортензии, и между ними ходила Барбара с ножницами в руках. Она неважно выглядела в последнее время, и Джон со страхом думал, что кашляет она совершенно так же, как Генри. Дети наперегонки бросились к нему, Джонни при этом перекувырнулся через голову, сбив с ног своего маленького братишку Эдварда. Из дома вышла Фанни-Роза с младенцем Гербертом на руках. Пятеро детей в течение восьми лет. Они неплохо поработали… Она передала ребенка золовке и пошла навстречу мужу. При виде жены Джон снова испытал прилив любви. Неужели это возможно, что ее вид – улыбка, взгляд, прикосновение руки – всегда будут оказывать на него такое действие?
– Двадцать девятого день нашей свадьбы, – сказал он. – Мы уже девять лет как вместе. Тебе это известно?
– Трудно было бы это забыть, – сказала она, указывая на детей. – Может быть, мне пора надеть чепчик и сидеть дома, вместо того чтобы бегать по всей усадьбе, как я это делаю сейчас? Говорят, что первые десять лет семейной жизни самые трудные.
– Правда? А в каком смысле?
– Ну, мужу надоедает видеть каждую ночь на соседней подушке одно и то же лицо, и он начинает оглядываться вокруг в поисках чего-нибудь новенького и более интересного.
– Откуда ты знаешь, может быть, я и пытался найти что-нибудь получше, да не мог?
– Знаю, дорогой. Не нашел, потому что слишком ленив, да на тебя теперь ни одна женщина не посмотрит, с такими-то бакенбардами.
– Не так уж я ленив, как тебе кажется. Вот увидишь, я на днях собираюсь кое-что предпринять, так что вы все удивитесь, когда узнаете.
– Интересно, что это такое?
– Не скажу. Как ни приставай, все равно сохраню это в тайне.
Дело в том, что Джон наконец принял решение отправиться в деревню, повидаться с Сэмом Донованом и попытаться положить конец почти двухвековой вражде. Для него самого это не имело особого значения, но он считал своим долгом предпринять этот шаг ради своих детей. Зачем ставить Джонни, Генри, Эдварда, Герберта и Фанни в такое положение, при котором в любой момент может возникнуть какая-нибудь глупая ссора? Итак, через неделю после того, как погибли собаки, Джон отправился пешком в деревню Дунхейвен, с сожалением отказавшись от приглашения сопровождать Фанни-Розу на пикник.
– Пикников в жизни будет еще много, – сказал он им. – А я хочу, хоть раз в жизни, сделать какое-то дело.
– Смотри, как бы тебе не умереть от усталости, – смеясь, сказала Фанни-Роза.
– Не беспокойся, не умру, – отвечал ее муж.
Как приятно было идти под октябрьским солнцем. На дорожке в лесу шуршали опавшие листья, старые цапли захлопали крыльями при его приближении и поднялись из своих гнезд. В бухте начинался прилив; кто-то из садовников жег листья в парке. До него донесся приятный горьковатый запах дыма. Скоро можно будет охотиться на тетеревов, и он уговорит отца освободиться хотя бы на день от дел на руднике и прогуляться с ружьем в лес. На килинских болотах можно было бы пострелять вальдшнепов или съездить на остров Дун травить зайцев. Надо будет предложить Фанни-Розе остаться в Клонмиэре до Рождества. В Летароге пятеро маленьких детей создавали такой шум, словно их был целый десяток. Если так будет продолжаться и дальше, ему придется вернуть Летарог отцу, а самому подыскать себе что-нибудь попросторнее. Внизу, в Дунхейвене, было знойно и душно, словно все еще не кончилось лето; на рыночной площади было пусто, как обычно в конце дня. Он дошел до набережной и направился к лавке Сэма Донована. Окна были закрыты ставнями. Джон постучал в дверь, и она тут же открылась; на порог, вытирая руки грязным фартуком, вышла жена Сэма, худая усталая женщина. Из-за материнского плеча выглядывала девчонка лет одиннадцати с такими же голубыми глазами и светлыми волосами, как у всех Донованов.
– Сэм дома? – спросил Джон, чувствуя, что его голос звучит несколько более нервно, чем ему бы хотелось.
– Нету его, – ответила женщина, подозрительно разглядывая пришедшего.
– Ах, как жаль, – сказал Джон. – А я специально пришел, чтобы с ним поговорить.
Женщина ничего не ответила, и, подождав с минуту, Джон повернулся и пошел прочь. Снова, наверное, все испортил, подумал он. Девочка пошепталась с матерью и выскочила вслед за Джоном на набережную.
– Отец живет сейчас у моего дяди Денни, там у них болеют, – сказала она. – Если вы хотите с ним поговорить, пойдите туда. Мы с мамашей не видели его вот уже две недели.
Джон поблагодарил девочку и пошел назад по набережной. Он был разочарован, не найдя Сэма дома – его решимость, то, что он отважился пойти к Донованам, оказались напрасными. Часы на колокольне пробили четыре. Ехать туда, где развлекалось его семейство, было слишком поздно. Нет, если уж он поставил себе цель, то будет к ней стремиться, это дело непременно нужно закончить. Он пойдет к Денни Доновану и повидается с обоими братьями сразу. Если уж ты что-то задумал, доведи дело до конца. Помимо всего прочего, это идеальный день для прогулки, а воздух по пути к Денмиэру покажется после деревни просто великолепным.
Он снова оставил за спиной Дунхейвен, дом при воротах, прошел через парк и направился на запад по дороге через болото. Отец добился своего, дорога местами была расширена и теперь шла прямо, по направлению к реке. Джон, однако, не считал, что от этого была какая-то польза, разве что больше народу приезжали и приходили в Дунхейвен в базарные дни и на церковные праздники. Кабачок Денни Донована – полуразвалившаяся лачуга, где за домом копались в земле несколько грязных куриц, – находился примерно в трех милях по этой дороге. В сарае на заднем дворе стояла тележка Денни, а его пони свободно пасся рядом на болоте.
«Он-то во всяком случае дома, – думал Джон, – если я не застану здесь Сэма».
За занавеской в окне второго этажа он заметил фигуру женщины и признал в ней Мэри Келли, вдову несчастного, которого недавно убили. Мужество начало его покидать. Возможно, он явился сюда из глупого донкихотства. Дверь в кабак была закрыта, и Джон, обойдя вокруг дома, подошел к черному ходу. Странно, что Денни запер дверь, лишаясь возможности заполучить клиента. Скорее всего, у него кончился запас спиртного, и ему некогда поехать в Мэнди, чтобы его пополнить.
Джон постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, храбро поднял щеколду и вошел. Внизу никого не было, но наверху в спальне слышались звуки какого-то движения. Воздух в помещении бара был спертый и застоявшийся; все было покрыто пылью, а на стойке стояли три немытых стакана, находившиеся там, по всей видимости, уже несколько дней. Он постучал по стойке кулаком, и через некоторое время услышал, как кто-то спускается по шаткой скрипучей лестнице, и перед ним появился Сэм Донован. На нем была ночная рубашка, засунутая в брюки, и он был небрит. Сэм молча смотрел на посетителя, а потом почесал за ухом, и лицо его расплылось в хитрую раболепную улыбку, так свойственную его характеру.
– Добрый день, Сэм, – сказал Джон, протягивая руку, которую тот пожал после минутного колебания. – Я давно уже собирался с тобой поговорить, и вот зашел сегодня к тебе в лавку, а твоя жена послала меня сюда. Я так понял, что ты нездоров.
– Нет, мистер Бродрик, – ответил Сэм, – я-то здоров, это Денни у нас хворает, и мы с Мэри поселились здесь, чтобы за ним ходить. Сказывают, он заразился в Мэнди через дурную воду, когда мы ездили туда в суд давать показания.
– Мне очень жаль.
– Не хотите ли подняться наверх и поговорить с ним? Он хотя лежит в постели, но это ничего, разговаривать-то может, лихоманка его уже отпустила.
Джон пошел наверх следом за Сэмом Донованом, и его проводили в тесную душную спальню, точно такую же, как та, в которой стояла за занавеской Мэри Келли, когда он заметил ее с дороги. Окна в комнате были плотно закрыты, запах там стоял отвратительный. Брат Сэма Денни лежал на кровати, рядом сидела его сестра-вдова. На голове у нее был надет черный кружевной чепец – Джон мог поклясться, что когда он увидел ее с дороги, чепца на ней не было. Денни Донован сильно похудел и вообще выглядел ужасно. Правда или нет, что он заболел, напившись дурной воды в Мэнди, неизвестно, но он несомненно напился чего-то такого, что пагубно подействовало на его здоровье.
– Я слышал, ты плохо себя чувствуешь, Денни, – сказал Джон.
– Сейчас уже полегчало, мистер Джон, – отозвался больной, наблюдая за гостем из-под одеяла, – но вот лихорадка замучила, трясла меня несколько дней, просто чудо, что я выжил после этакой страсти. А бедняжка Мэри, она ведь только-только мужа схоронила, а не побоялась заразы, пришла сюда вместе с Сэмом, чтобы за мной ходить. Вот что значит братская любовь.
– Верно, ничего не скажешь, – заметил Джон, вспомнив, как несколько лет назад Сэм валтузил Денни в Новый год, называя его негодяем, сатаной и другими ласкательными именами – братцы слишком нагрузились, провожая старый год. – Раз уж мы заговорили о любви, я скажу вам, для чего я сюда пришел. Прежде всего, я очень сожалею об этом несчастном происшествии, в котором был убит ваш муж, миссис Келли, прошу вас поверить мне.
– Какой это был прекрасный человек, – запричитала вдова, – другого такого во всем свете не найдется, только в раю.
– Скверное было дело, – сказал Сэм. – Теперь вот бедняжке Мэри придется голодать, у нее ведь нет сыновей, и некому будет ее кормить. А мы с Денни тоже не много можем для нее сделать, мы сами бедные, нам свою семью содержать надобно. Только нынче днем мы между собой говорили: вот святое было бы дело, кабы нашелся добрый джентльмен, который пригрел да пожалел бы ее, да где такого сыщешь в наших краях?
– Я бы никогда в жизни не дал мушкета Томасу Даудингу, если бы думал, что он станет из него стрелять… – сказал Джон.
– Он ведь был только для украшения, – поддержал его Денни. – Этот клерк любил похвастать им перед людьми. Я и давеча тебе это говорил, Сэм.
– Если миссис Келли действительно нуждается в помощи, я ей, конечно, помогу, – сказал Джон. – А как вы думаете, не настало ли время забыть давнишнюю ссору между нашими семьями и помириться? Я первый готов признать, что мы, со своей стороны, во многом виноваты. Нам больше везло, обстоятельства складывались для нас благоприятно, тогда как вас постоянно преследовали несчастья. Давайте все четверо пожмем друг другу руки и больше никогда не будем об этом говорить.
Последовало минутное молчание. Вдова глубоко вздыхала, Сэм Донован чесал за ухом.
– А сколько вы могли бы положить моей сестре? – спросил он.
– Это зависит от того, насколько она вам дорога, – ответил Джон и, встав с места, подошел к окну и открыл его, с жадностью вдохнув ароматный воздух пустоши.
Какой он идиот, что явился сюда. Они ничего не поняли. Решили, что он хочет откупиться, заплатить, чтобы они больше не делали его семье пакостей. Как будет презирать его отец, когда узнает, что он сделал. Дурак всегда найдет способ спустить свои денежки… Братья тем временем оживленно совещались с сестрой.
– Мэри думает, что ей достанет пяти шиллингов в неделю, – сказал Сэм.
– Очень хорошо, – согласился Джон. – Я позабочусь, чтобы она получала эти деньги. – Он сунул руку в карман и достал несколько монет. – Вот возьмите для начала, – сказал он, – советую вам открыть счет в почтовом отделении, там деньги будут целее.
– Принеси мистеру Джону выпить, – сказал больной, – надо отпраздновать это событие. Там в чулане есть бутылка виски, а здесь вот и стакан для него. Я бы тоже выпил, кабы не горячка – как глотнешь спиртного, ровно жидкий свинец идет по горлу, до того оно распухло.
Это, думал Джон, самый бессмысленный момент во всей моей бессмысленной жизни: распивать виски с Донованами и готовиться к тому, чтобы содержать Мэри Келли до конца ее дней. Боюсь, у меня не хватит смелости рассказать об этом даже Фанни-Розе.
Вдова, по-видимому, приободрилась и, выпив вместе с Джоном стаканчик виски, спросила его о детях.
– В жизни не случалось мне видеть таких пригожих деток, мистер Бродрик, – говорила она. – Ну чисто ангелочки небесные!
– Вы бы не стали так говорить, миссис Келли, если бы жили вместе с ними, – сказал Джон.
Безумие и идиотизм происходящего вдруг представились ему с такой ясностью, что он едва не расхохотался вслух. Те самые люди, что вчера отравили его собак, льстят ему, всячески его обхаживают, а он к тому же дает им деньги.
– Ну что же, всего тебе хорошего, Дени, – сказал он, ставя стакан. – Надеюсь, ты скоро поправишься и встанешь на ноги. Пусть это будет тебе уроком: никогда больше не пей воды.
Джон спустился вниз по лестнице в сопровождении Сэма и вдовы, которые довели его до самой двери с улыбками и чувствительными пожеланиями.
– Доброго вам здоровьица, мистер Джон, – говорил Сэм, – если я что могу для вас сделать, в любое время пошлите за мной в лавку, а то и сами зайдите.
– Хорошо, Сэм, я запомню, – сказал Джон и пошел по дороге к Клонмиэру, трясясь от смеха при мысли о том, каким идиотом он себя показал. По крайней мере от этого будет какой-то толк: Донованы оставят их в покое еще на десяток лет.
Придя домой, он обнаружил, что Фанни-Роза с детьми уже вернулись домой, и вся семья сидит за обедом. Дети были очень довольны, пикник прошел отлично, и у Джонни выпал передний зуб. Фанни-Роза раскраснелась, на лице у нее появились веснушки, и вообще она была прелестна. У всех было отличное настроение, возможно, потому, что Медный Джон уехал на несколько дней в Слейн, и в его отсутствие атмосфера в доме была гораздо более спокойная.
К десерту подошел Вилли Армстронг, рано задернули занавеси, зажгли свечи, и все собрались у камина жарить каштаны.
– Между прочим, – сказал доктор, – вам приятно будет узнать, Барбара, что нет ни малейших оснований бояться эпидемии. Все больные изолированы и не общаются со здоровыми. Ведь дифтерия, как ее называют, очень опасное заболевание.
– Как я рада, – отозвалась Барбара. – Страшно было подумать, что в доме дети, а вокруг столько больных.
– Денису Доновану очень повезло, что он так быстро поправился, – сказал доктор Армстронг. – Впрочем, все Донованы одинаковы – здоровы, как десять буйволов.
Джон выбросил недоеденный каштан в камин и уставился на своего друга.
– Ты говоришь, что Денни Донован болен дифтерией? – спокойно спросил он.
– Да, – ответил доктор. – А что? В чем дело?
Джон поднялся на ноги и подошел к окну. Он постоял с минутку, быстро что-то соображая, а потом обернулся к жене и детям.
– К сожалению, я должен вам кое-что сообщить, – сказал он. – Я понятия не имел о дифтерии, и сегодня днем заходил к Денни Доновану.
Сестры, друг и жена в ужасе смотрели на Джона. Он рассказал им в нескольких словах, как было дело; говорил он спокойным, тихим голосом. Окончив рассказ, он посмотрел на Фанни-Розу, словно ища ее любви и сочувствия. Она стояла не шевелясь, в глазах ее был ужас, такой, какого он прежде никогда не видел.
– Если ты принес в дом болезнь и заразишь Джонни, я никогда в жизни тебе этого не прощу, – сказала она.
В комнате было темно. Он не видел даже литографии на стене, изображающей Итон. Не видно было и ящичка с бабочками. И птичьих яиц. От этого ему было очень одиноко лежать, потому что он любил принадлежащие ему вещи и когда их не видел, чувствовал себя изгнанником, ему казалось, что это не он мечется в постели, не находя себе места, и что постель не его, а чужая. Иногда он падал в бездонную яму, края которой были холодны и влажны, совсем как каменные стены шахты, и его отец, глядя на него сверху, качает головой и отворачивается, говоря, что спасать его не стоит, все равно из него ничего не получится. Потом отец превращался в учителя в Итоне, который перелистывал его сочинения, глядя сквозь очки в золотой оправе. «У младшего Бродрика отсутствует всякая инициатива…» Вот в чем дело. Это его всегдашняя беда – отсутствие инициативы. Он никогда не стремился служить отечеству или заниматься юридической практикой – словом, не делал ничего, что от него ждали. Он хотел только одного: чтобы его оставили в покое. Лучше всего его понимали собаки; они, бывало, стояли у ноги, нетерпеливо переминаясь, дрожа от возбуждения, устремив на него умные глаза в ожидании его слова, чуткие создания, преданные ему всей душой. Он любил обхватить собачью голову руками, потрепать собаку за уши, погладить, шепча ей на ухо разные глупости. Стрелка, гордая и надменная, она даже не рвалась со сворки, и вдруг – припадет на задние лапы, прыгнет, вильнет туда-сюда и смотришь – на острове Дун одним зайцем стало меньше.
В комнате было слишком жарко, словно в печке, и когда он просил открыть окно, кто-то чужой, с чужим голосом, ему незнакомым, уговаривал его успокоиться, как будто он снова сделался ребенком, и за ним, как прежде, ходит старая Марта.
Ах, если бы можно было встать с постели и выйти на воздух, вдохнуть запах трав и папоротника на Голодной Горе. Окунуться в озеро и ощутить на обнаженном теле легкое дуновение ветерка. Фанни-Роза тоже пошла бы с ним, на открытом воздухе она не побоялась бы заразы… Как странно, думал он, жизнь его была лишена цели, он ничего не достиг, постоянно обманывал надежды отца, не довел до конца ни одного из своих начинаний, и все-таки, несмотря на все это, дал счастье Фанни-Розе… Значит, все остальное не имело значение. Стоило лежать здесь в темноте ради того, чтобы об этом вспоминать. Не было на свете более прекрасной женщины, чем Фанни-Роза, когда она стояла на берегу озера на Голодной Горе. Когда это было? Десять, одиннадцать, может быть, двенадцать лет тому назад? А может быть, вчера? Один раз она на него рассердилась, потому что он ходил к Дени Доновану и мог принести в дом болезнь и заразить Джонни. Она заперлась вместе с детьми в другой части дома и не подходила к нему. А теперь у него жар и лихорадка, зато дети в безопасности; они не заразятся и Фанни-Роза тоже. Красота Фанни-Розы… Боже мой, какая это была глупость! Отправиться в гости к Денни Доновану, сидеть на его кровати, пить с ним виски и дать обещание содержать до конца дней его сестру. Он рассмеялся, думая о том, что никто не способен оценить весь юмор этой ситуации. Ни один человек на свете. Кроме, может быть, Джонни. Возможно, что в один прекрасный день Джонни расскажут эту историю, и его забавное красивое упрямое лицо сморщится от неудержимого смеха, и, вопреки разделяющей их туманной пелене времени, они поймут друг друга.
Он припомнил, как однажды вечером, сидя у камина в их гостиной в Летароге, читал эти строчки детям. Как точно они подходят к данной ситуации. Через два дня будет двадцать девятое октября, день их свадьбы с Фанни-Розой. Может быть, она отважится подойти к концу коридора, заглянет к нему в комнату в башне, посмотрит, как он лежит там в постели. Она помашет ему рукой, пошлет воздушный поцелуй.
Снова наступила темнота, он не знал, день теперь или ночь, но в момент какого-то странного просветления вдруг ясно увидел всю цепь событий, в результате которых он лежит теперь в кровати; ведь если бы он не дал клерку мушкета, он был бы сейчас в саду вместе с Фанни-Розой и детьми. Клерку, который ехал с рудника и вез в сумке три сотни фунтов.
«Джейн всегда говорила, что рудник приносит нашей семье несчастье, – думал он, – однако отец не желал этому верить. Он будет продавать медь еще по крайней мере лет двадцать, когда от меня уже ничего не останется, только кубок, который я завоевал на состязаниях тысяча восемьсот двадцать девятого года».
Он, должно быть, заснул и спал довольно долго, потому что, когда проснулся, сквозь задернутые занавеси пробивались полоски света, в лесу позади замка ворковали голуби, а со стороны конюшни слышалось знакомое позвякивание ведер. Он чувствовал себя смертельно усталым, но спокойным и довольным.
«Ладно, – думал он, – пусть я самый никчемный из всех Бродриков, но я, по крайней мере, самый счастливый из них».